По гроб жизни не забудете, – сказал он и с этими словами снял крышку с того ящика, что нес Антон с напарником.
В ящике находилось что-то черное, обугленное, скрюченное, – сразу даже не поймешь – что. Белыми были только зубы, выставленные в каком-то пугающем оскале. Лишь через пару минут до сознания Антона и его товарищей дошло, что перед ними останки человека, побывавшего в сильном огне, но так до конца и не превращенного в уголь и пепел.
– Что это? – в один голос спросили стоявшие рядом с Антоном трое молодых солдат.
– Не что, а кто. Гитлер это – собственной персоной.
– Брось! – только и сказали пораженные бойцы, отказываясь верить.
– А вот это его жинка, – сказал шофер, открывая второй ящик.
То, что там чернело, сильно уменьшенное огнем против тех размеров, что были до сожжения, вообще не напоминало человека, скорее, это были косточки и какие-то кусочки, жилочки маленькой обезьянки, тоже скалившей свои мелкие, наполовину искусственные, фарфоровые зубки.
– И куда же их? – спросил потрясенный Антон.
– На экспертизу. На опознание.
– Кто же их в таком виде может опознать?
– В таком – никто, – рассудительно ответил шофер. – Их по-другому будут опознавать, научно. По костям, по зубам. Снимки зубов нашлись, медицинские записи. Ученые сличать будут.
Шоферу явно нравилось демонстрировать содержимое ящиков, выступать в роли знающего важную тайну, с апломбом разъяснять ее зрителям.
– А может, это ошибка, не Гитлер вовсе? – произнес Антон.
– Исключается, – мотнул головой шофер. – Как бы не десять свидетелей уже подтвердили. Из прислуги немецкой, из охраны. Кто его мертвого из кабинета на кострище тащил, кто бензином обливал, кто поджигал… Бензину мало раздобыли, не хватило, а то б и пепла от них не осталось…
Бывают странные состояния, когда понимаешь, что перед тобой реальность, но все равно кажется, что это какой-то мираж, только лишь чудится, и сам ты словно вдруг лишился плоти, стал невесом, воздушен, куда-то летишь, в каком-то парящем полете…
В конце шестого класса или в начале седьмого Антон однажды пришел в дом к сокласснику Олегу Кущинскому. Особой дружбы у Антона с Олегом не было, просто надо было взять то ли тетрадку, то ли учебник. Отец Олега начальствовал над городским банком, семья жила в достатке, в просторной квартире с хорошей мебелью, дорогими вещами: на полу и на стенах ковры, пианино, красивая посуда в зеркальном буфете. Олег похвастался последним семейным приобретением: радиоприемником, с которым можно слушать заграницу. Это был большой полированный ящик с вертикальной шкалой и названиями всех европейских столиц и крупных городов, с эбонитовым диском для настройки. Внутри красновато светились радиолампы, облитые сверкающим серебром. Такой приемник Антон видел впервые. Это была мечта многих, но мало кому он был доступен. Олег стал вращать диск настройки, и после треска, шороха, свиста попал на какую-то заграничную станцию. Транслировался митинг. Пронзительный мужской голос что-то громко кричал, а толпа отвечала одобрительным гулом. Он был похож на гул охваченного бурей океана. Несколько коротких, на истерических нотах, выкриков оратора – и рев миллиона голосов, несметной толпы, охваченной экстазом. Словно из пучины вод вырастает, вздымается до высоты гор гигантский вал, катится, сметая все на своем пути, и рушится на каменистый берег, расшвыривая гальку, взрываясь облаками пены, тучами брызг. Олег уже разбирался, что можно услышать в приемнике. Он сказал, что передача из Германии, Гитлер выступает перед своими сторонниками. Антон хорошо запомнил общее впечатление от того, что доносили радиоволны: разгул каких-то титанических сил, равных разве что самому грозному на планете вулкану. Ощущение это нельзя было забыть, потому что уже тогда было точно известно, куда направятся эти силы, эта сатанинская энергия, разбуженная Гитлером, воплощая в себе его неукротимую, бешеную волю, его дикие, абсурдные и тем не менее заманчивые, соблазнительные для миллионов германцев замыслы, – на Советский Союз…
И вскоре началось то, от чего содрогнулся мир: зарева пожаров над городами Европы и России, глубокие рвы и бесконечные виселицы с телами расстрелянных и повешенных патриотов, печи Освенцима, Майданека и десятков подобных лагерей, фабрик смерти, – для уничтожения неарийцев и очищения занятых ими территорий для проживания, численного умножения и благоденствия исключительно одних немцев. И во всем этом – в каждом большом и малом действии, в каждом слове германских властей, в каждом шаге германских армий был, присутствовал он, Гитлер, в каждой германской убивавшей пуле был он – Гитлер, его злой, ненавидящий человечество дух, его людоедские планы, приведенные в исполнение, его не знающая никаких пределов личная диктатура, его редкий даже для пациентов психических клиник фанатизм.
Лежащие вокруг развалины Берлина, создававшегося столетия великолепными мастерами, архитекторами, скульпторами, художниками, – это тоже был Гитлер, его фанатичность психически больного, его безумие. Перед своим концом, видя и понимая, что все его дикие идеи рухнули, Германия, которой он обещал невиданный расцвет, господство над миром в ближайшую тысячу лет, побеждена, поставлена на колени, он напрямую повел страну и народ в пучину гибели; если германцы, заявил он, оказались не способными победить, не способными доказать, что они лучшая и сильнейшая раса на земле, раса господ, а все остальные – чернь, назначенная быть рабами у немцев, то в таком случае германцы вообще недостойны жить! Пусть погибают все до одного, пусть погибнет вся Германия и исчезнет с карты мира, с лица земли!..
И вот перед глазами Антона в грубо сколоченном из неструганых досок ящике – три или пять килограммов черных, обугленных, крошащихся костей, фарфоровые зубы, вправленные в челюсти на металлических штифтах, соединенные между собой для прочности металлическими стяжками, проволокой из сверхкрепкого, неизносимого тантала… Как охватить это разумом, своими чувствами земного, нормального человека, никогда не соприкасавшегося ни с чем подобным, как совместить воедино гигантскую масштабность злодеяний, моря пролитой крови, 55 миллионов уничтоженных человеческих жизней – и эти огненные оглодки из кострища, зажженного самыми ближайшими приспешниками фюрера, которые при всем своем старании все же так и не сумели выполнить его посмертную волю: не оставить от его тела ничего, чтобы даже малая пылинка не попала бы в руки его ненавистных врагов…
– Ну, нагляделись? – спросил шофер и стал закрывать ящики крышками.
Антон пошел от ящиков, от автофургона, как лунатик.
– Вы куда, товарищ сержант? Нам в другую сторону, вон туда! – остановили его солдаты, а один, видя, что Антон вроде бы не слышит, даже потянул его за рукав.
49
Площадь перед рейхстагом была в сизой дымке, здание просматривалось туманно, как сквозь кисею. В городе все еще что-то горело, чадило, хотя множество людей и техники занималось тушением огня и головешек. Но бушевавшие пожары так скоро полностью не затушить.
Сколько же народу бурлило на площади перед колоссальным, величественным гранитным порталом рейхстага и вокруг всего здания! Как в таком пестром многолюдстве, в таком бурном кипении отыскать крохотную горстку солдат с Ферапонтом Ильичом?!
Ступени главного входа были засыпаны каменным мусором, под ногами солдат, втекающих внутрь и вытекающих обратно, звякали автоматы и винтовочные гильзы. Розовые гранитные колонны портала, избитые осколками, чуть ли не во всю свою высоту были уже сплошь в именах и фамилиях, названиях воинских частей, фронтов, нанесенных углем, мелом, масляными красками всех цветов. Окна нижнего этажа были забиты щитами из толстых досок; это сделали защитники рейхстага еще до начала штурма; доски эти тоже были исписаны сплошь, не найти свободного местечка. Тысячи имен, тысячи фамилий…
А надо бы, подумал Антон, чтоб были имена всех, кто воевал, кто не дошел, кто вообще пал в этой войне от рук гитлеровцев, под их пулями, бомбами… Надо, решил Антон, поставить рядом со своим именем имена всех своих погибших друзей, солдат, бывших с ним в одной роте. Апасова и Добрякова, погибших тогда же, в сорок третьем, холодной осенью при форсировании Днепра под стенами Киева… Надо написать Шатохина – его отвезли в госпиталь с осколками в спине, и там на операционном столе он скончался… Надо написать Алиева и Бисенова, разорванных бомбой уже на земле Польши. Их бесконечно жаль, в ушах Антона до сих пор звучат их детские голоса: «Командир, я здесь!» Смерть их была мгновенной, вдвоем, судьба их пощадила. А если бы она взяла только одного – то как бы стал жить и воевать дальше другой, они ведь сроднились, как братья… На стене рейхстага надо нанести имя и Телкова – он жив, дома, но калека без ног, даже сторожить утят теперь не пригоден…
Антон остановился напротив портала, читая имена, названия городов под ними, откуда пришли в Берлин расписавшиеся на рейхстаге бойцы, удивляясь, каких только нет уроженцев среди тех, кто штурмовал столицу Германии; весь необъятный Советский Союз был представлен здесь: Приморье и Приамурье, Якутия и Кавказ с Туркестаном, Украина и Белоруссия, Урал и Заволжье, есенинская Рязанщина и северный лесной Вологодский край.
Вдруг кто-то сильно ударил его сзади ладонью по плечу. Удар был такой, что можно был слететь с ног, но дружеский – только кто-то из друзей мог так сильно, по-свойски, ударить.
Антон обернулся. Сзади стоял худой младший лейтенант в изношенной, выбеленной солнцем, дождями, соленым потом гимнастерке, с медалью «За отвагу» на левой стороне груди, «Красной звездочкой» на правой, в поцарапанной каске с оборванным с одного края и висящем ремешком, с автоматом в опущенной руке. Улыбаясь, с блеском в черных, как воронье крыло, глазах младший лейтенант смотрел на Антона. Этого офицера, знавшего всю войну только передний край, Антон никогда в своей жизни не видел.
– Ошибся, друг! – сказал Антон.
– Да нет, не ошибся, – не переставая улыбаться, наоборот, еще шире растягивая губы, сказал младший лейтенант. – Как я могу ошибиться, если мы с тобой из одного котелка хлебали, и я тебя из песка тянул!
В чертах худого, небритого, с провалами вместо щек лица младшего лейтенанта Антон вдруг различил что-то знакомое и, прежде чем полностью осознал, тело его уже так и дернулось навстречу младшему лейтенанту: Гудков!
– А я знал, что я тебя здесь встречу! – сказал Гудков, обнимая за плечи и притягивая к себе свободной рукой Антона. – Можешь, конечно, не поверить, доказать мне нечем, но вот шел я сейчас сюда – и будто что-то шепчет внутри: а тут и Антошка, сейчас мы с ним обнимемся! Скажи ведь – как в кино! А могли бы и не повстречаться. Вообще – нигде и никогда. От тебя ведь там, во рву том танковом, только вот так пальчики из песка торчали, – он схватил Антона за руку и показал – как: лишь самые ноготки. – А не торчали бы – никто б и не догадался, что человек тут присыпан. Еще бы пяток минут – и тебе бы конец, задохся бы полностью…
50
Аллеи парка, засыпанные желто-оранжевой листвой, маленькая полянка с пеньком, на котором сидел Антон, Антон Павлович Черкасов, давно уже никому, ни своей стране, ни живущим в ней людям не нужный пенсионер, только обременяющий своей грошовой пенсией государственные финансовые расходы, были уже полностью в холодной тени. Лишь несколько ярких пятен уходящего солнца, прорывающегося сквозь древесную листву и сплетение веток, еще лежало на блеклой осенней траве. Надо подниматься, брести домой; купить по дороге хлеба, а дома варить на газовой плитке вермишелевый суп из пакета. Готовит себе еду он сам, никто ему в этом деле не помогает, хотя есть двое взрослых детей – сын и дочь, есть внуки; стандартный суп фирмы «Роллтон» – самый подходящий для него обед: приготовление занимает всего пару минут, питательно и достаточно вкусно – а большего теперь ему уже и не надо…
По парку бродил мужчина лет сорока, в руках его была авоська с бутылками, он заглядывал под кусты, за стволы деревьев. Сборщик стеклотары. Наберет еще одну такую же авоську, сдаст в ларек, принимающий бутылки, банки из-под кабачковой игры, томатной пасты, а выручку – на вожделенную четвертинку. А может, на такой же «роллтоновый» вермишелевый суп с куском хлеба. Мать честная, сколько же расплодилось таких сборщиков пустых бутылок, просто нищих, открыто просящих подаяния, исследователей содержимого мусорных ящиков… Некоторые, найдя что-то съедобное, тут же запихивают себе в рот, жадно жуют, глотают, настолько голодны, не могут сдержать нетерпения…
Мужик, бродящий по парку, ищущий брошенные пьяницами бутылки, самого трудоспособного возраста, здоров и крепок на вид. Ему бы работать, он бы не отказался, с радостью ухватился бы за такую возможность; раньше, до «перестройки», конечно, он где-то работал, может быть – даже техником, инженером, кормился сам и кормил семью, нормально, не жалуясь, жили. Но – заводы и фабрики стоят, квалифицированные рабочие, опытные техники с большим производственным стажем, инженеры с высшим образованием, научными степенями и званиями никому не нужны, на улице; одни стали «челноками», мотаются в Польшу и Турцию или в ту же полвека назад побежденную Германию, живущую сейчас лучше многих других европейских стран, за старьем, обносками с плеч немцев, дешевыми товарами, которыми там брезгуют, там они не в ходу, а у нас на них спрос, хватают, потому что доступны, надо во что-то одеваться, торгуют ими на рынках, чтобы как-то существовать, спасти от голода своих детей; другие даже вот так: роются в мусорных ящиках, собирают по урнам и на пустырях стеклотару… Исторический парадокс, фантастика!.. И это случилось с государством, которое нашло в себе силы, мужество и средства выстоять в борьбе с таким страшным, беспощадным противником, как Германия с Гитлером во главе, и не только выстоять – но и его разгромить…
Мечта стать журналистом, литератором, работать в той области, что приоткрылась ему в Алтайском крае, в маленькой районной газетке, и показалась такой заманчиво-интересной, притягательной, так властно его захватила, долго не покидала Антона. В журналистику, литераторство его влек не только недолгий сибирский опыт, но и предназначенность, которую он в себе чувствовал. Эта предназначенность к перу и бумаге была даже в его имени, которое выбрали и дали ему родители. Антоном его назвали из любви к Чехову, из желания заронить в него человеческие, нравственные черты писателя, превосходящего многих деятелей российской литературы не только своим талантом художника, но, главное, духовной сутью. Чехов приобрел известность уже в то время, когда он жил и писал, но она была не слишком широка, в основном – в кругу читающей интеллигенции. Потом его забыли, он оказался прав, предсказывая: меня будут помнить и читать после моей смерти всего семь лет. Так оно, в общем, и случилось, его почти не вспоминали в годы мировой и гражданской войны, а в начале 20-х, с утверждением советской власти, Чехова опять вспомнили, стали широко издавать, имя его опять зазвучало, стало проникать в народную ширь и глубь, потому что новая власть увидела в нем своего союзника: критика и обличителя старого общества, свергнутого режима, провозвестника новой эры, когда все небо будет в «алмазах» и в людях все станет прекрасным: и души, и мысли, и дела…
Особенно хотела назвать сына Антоном мама, тем более, что для родства с Чеховым подходило даже отчество: Павлович. Может быть, думала она, это даже направит сына по пути любимого ею писателя: или в медицину, или в литературу. А то – по обоим вместе. В молодые свои годы она училась в Петербурге на женских курсах, а все курсистки были заражены передовыми романтическими идеями, революционным духом, жаждой социального переустройства на справедливых началах, чеховского «неба в алмазах» над головой, жаждой пришествия вместо Тит Титычей и окуровских обывателей совсем новых, прекрасных всеми своими качествами людей. Студенческая молодежь, в которой вращалась мама, преклонялась перед главным российским бунтарем того времени – Максимом Горьким, устраивала бешеные овации Шаляпину, когда он пел «Дубинушку», чтила Чехова, Короленко, Куприна…
Почти уже заканчивая политехнический институт, в который он пришел после демобилизации из армии, Антон вдруг охладел к будущей своей профессии инженера-конструктора в области радиотехники и сделал попытку найти для себя работу в редакции областной газеты. Приняли его неласково. Видимо, в штат газетных сотрудников таким путем, каким пошел Антон, открыв с улицы дверь, не попадают. Но он этого не знал. Человек, к которому его направили для разговора, сразу же, не интересуясь ничем другим, спросил:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37
В ящике находилось что-то черное, обугленное, скрюченное, – сразу даже не поймешь – что. Белыми были только зубы, выставленные в каком-то пугающем оскале. Лишь через пару минут до сознания Антона и его товарищей дошло, что перед ними останки человека, побывавшего в сильном огне, но так до конца и не превращенного в уголь и пепел.
– Что это? – в один голос спросили стоявшие рядом с Антоном трое молодых солдат.
– Не что, а кто. Гитлер это – собственной персоной.
– Брось! – только и сказали пораженные бойцы, отказываясь верить.
– А вот это его жинка, – сказал шофер, открывая второй ящик.
То, что там чернело, сильно уменьшенное огнем против тех размеров, что были до сожжения, вообще не напоминало человека, скорее, это были косточки и какие-то кусочки, жилочки маленькой обезьянки, тоже скалившей свои мелкие, наполовину искусственные, фарфоровые зубки.
– И куда же их? – спросил потрясенный Антон.
– На экспертизу. На опознание.
– Кто же их в таком виде может опознать?
– В таком – никто, – рассудительно ответил шофер. – Их по-другому будут опознавать, научно. По костям, по зубам. Снимки зубов нашлись, медицинские записи. Ученые сличать будут.
Шоферу явно нравилось демонстрировать содержимое ящиков, выступать в роли знающего важную тайну, с апломбом разъяснять ее зрителям.
– А может, это ошибка, не Гитлер вовсе? – произнес Антон.
– Исключается, – мотнул головой шофер. – Как бы не десять свидетелей уже подтвердили. Из прислуги немецкой, из охраны. Кто его мертвого из кабинета на кострище тащил, кто бензином обливал, кто поджигал… Бензину мало раздобыли, не хватило, а то б и пепла от них не осталось…
Бывают странные состояния, когда понимаешь, что перед тобой реальность, но все равно кажется, что это какой-то мираж, только лишь чудится, и сам ты словно вдруг лишился плоти, стал невесом, воздушен, куда-то летишь, в каком-то парящем полете…
В конце шестого класса или в начале седьмого Антон однажды пришел в дом к сокласснику Олегу Кущинскому. Особой дружбы у Антона с Олегом не было, просто надо было взять то ли тетрадку, то ли учебник. Отец Олега начальствовал над городским банком, семья жила в достатке, в просторной квартире с хорошей мебелью, дорогими вещами: на полу и на стенах ковры, пианино, красивая посуда в зеркальном буфете. Олег похвастался последним семейным приобретением: радиоприемником, с которым можно слушать заграницу. Это был большой полированный ящик с вертикальной шкалой и названиями всех европейских столиц и крупных городов, с эбонитовым диском для настройки. Внутри красновато светились радиолампы, облитые сверкающим серебром. Такой приемник Антон видел впервые. Это была мечта многих, но мало кому он был доступен. Олег стал вращать диск настройки, и после треска, шороха, свиста попал на какую-то заграничную станцию. Транслировался митинг. Пронзительный мужской голос что-то громко кричал, а толпа отвечала одобрительным гулом. Он был похож на гул охваченного бурей океана. Несколько коротких, на истерических нотах, выкриков оратора – и рев миллиона голосов, несметной толпы, охваченной экстазом. Словно из пучины вод вырастает, вздымается до высоты гор гигантский вал, катится, сметая все на своем пути, и рушится на каменистый берег, расшвыривая гальку, взрываясь облаками пены, тучами брызг. Олег уже разбирался, что можно услышать в приемнике. Он сказал, что передача из Германии, Гитлер выступает перед своими сторонниками. Антон хорошо запомнил общее впечатление от того, что доносили радиоволны: разгул каких-то титанических сил, равных разве что самому грозному на планете вулкану. Ощущение это нельзя было забыть, потому что уже тогда было точно известно, куда направятся эти силы, эта сатанинская энергия, разбуженная Гитлером, воплощая в себе его неукротимую, бешеную волю, его дикие, абсурдные и тем не менее заманчивые, соблазнительные для миллионов германцев замыслы, – на Советский Союз…
И вскоре началось то, от чего содрогнулся мир: зарева пожаров над городами Европы и России, глубокие рвы и бесконечные виселицы с телами расстрелянных и повешенных патриотов, печи Освенцима, Майданека и десятков подобных лагерей, фабрик смерти, – для уничтожения неарийцев и очищения занятых ими территорий для проживания, численного умножения и благоденствия исключительно одних немцев. И во всем этом – в каждом большом и малом действии, в каждом слове германских властей, в каждом шаге германских армий был, присутствовал он, Гитлер, в каждой германской убивавшей пуле был он – Гитлер, его злой, ненавидящий человечество дух, его людоедские планы, приведенные в исполнение, его не знающая никаких пределов личная диктатура, его редкий даже для пациентов психических клиник фанатизм.
Лежащие вокруг развалины Берлина, создававшегося столетия великолепными мастерами, архитекторами, скульпторами, художниками, – это тоже был Гитлер, его фанатичность психически больного, его безумие. Перед своим концом, видя и понимая, что все его дикие идеи рухнули, Германия, которой он обещал невиданный расцвет, господство над миром в ближайшую тысячу лет, побеждена, поставлена на колени, он напрямую повел страну и народ в пучину гибели; если германцы, заявил он, оказались не способными победить, не способными доказать, что они лучшая и сильнейшая раса на земле, раса господ, а все остальные – чернь, назначенная быть рабами у немцев, то в таком случае германцы вообще недостойны жить! Пусть погибают все до одного, пусть погибнет вся Германия и исчезнет с карты мира, с лица земли!..
И вот перед глазами Антона в грубо сколоченном из неструганых досок ящике – три или пять килограммов черных, обугленных, крошащихся костей, фарфоровые зубы, вправленные в челюсти на металлических штифтах, соединенные между собой для прочности металлическими стяжками, проволокой из сверхкрепкого, неизносимого тантала… Как охватить это разумом, своими чувствами земного, нормального человека, никогда не соприкасавшегося ни с чем подобным, как совместить воедино гигантскую масштабность злодеяний, моря пролитой крови, 55 миллионов уничтоженных человеческих жизней – и эти огненные оглодки из кострища, зажженного самыми ближайшими приспешниками фюрера, которые при всем своем старании все же так и не сумели выполнить его посмертную волю: не оставить от его тела ничего, чтобы даже малая пылинка не попала бы в руки его ненавистных врагов…
– Ну, нагляделись? – спросил шофер и стал закрывать ящики крышками.
Антон пошел от ящиков, от автофургона, как лунатик.
– Вы куда, товарищ сержант? Нам в другую сторону, вон туда! – остановили его солдаты, а один, видя, что Антон вроде бы не слышит, даже потянул его за рукав.
49
Площадь перед рейхстагом была в сизой дымке, здание просматривалось туманно, как сквозь кисею. В городе все еще что-то горело, чадило, хотя множество людей и техники занималось тушением огня и головешек. Но бушевавшие пожары так скоро полностью не затушить.
Сколько же народу бурлило на площади перед колоссальным, величественным гранитным порталом рейхстага и вокруг всего здания! Как в таком пестром многолюдстве, в таком бурном кипении отыскать крохотную горстку солдат с Ферапонтом Ильичом?!
Ступени главного входа были засыпаны каменным мусором, под ногами солдат, втекающих внутрь и вытекающих обратно, звякали автоматы и винтовочные гильзы. Розовые гранитные колонны портала, избитые осколками, чуть ли не во всю свою высоту были уже сплошь в именах и фамилиях, названиях воинских частей, фронтов, нанесенных углем, мелом, масляными красками всех цветов. Окна нижнего этажа были забиты щитами из толстых досок; это сделали защитники рейхстага еще до начала штурма; доски эти тоже были исписаны сплошь, не найти свободного местечка. Тысячи имен, тысячи фамилий…
А надо бы, подумал Антон, чтоб были имена всех, кто воевал, кто не дошел, кто вообще пал в этой войне от рук гитлеровцев, под их пулями, бомбами… Надо, решил Антон, поставить рядом со своим именем имена всех своих погибших друзей, солдат, бывших с ним в одной роте. Апасова и Добрякова, погибших тогда же, в сорок третьем, холодной осенью при форсировании Днепра под стенами Киева… Надо написать Шатохина – его отвезли в госпиталь с осколками в спине, и там на операционном столе он скончался… Надо написать Алиева и Бисенова, разорванных бомбой уже на земле Польши. Их бесконечно жаль, в ушах Антона до сих пор звучат их детские голоса: «Командир, я здесь!» Смерть их была мгновенной, вдвоем, судьба их пощадила. А если бы она взяла только одного – то как бы стал жить и воевать дальше другой, они ведь сроднились, как братья… На стене рейхстага надо нанести имя и Телкова – он жив, дома, но калека без ног, даже сторожить утят теперь не пригоден…
Антон остановился напротив портала, читая имена, названия городов под ними, откуда пришли в Берлин расписавшиеся на рейхстаге бойцы, удивляясь, каких только нет уроженцев среди тех, кто штурмовал столицу Германии; весь необъятный Советский Союз был представлен здесь: Приморье и Приамурье, Якутия и Кавказ с Туркестаном, Украина и Белоруссия, Урал и Заволжье, есенинская Рязанщина и северный лесной Вологодский край.
Вдруг кто-то сильно ударил его сзади ладонью по плечу. Удар был такой, что можно был слететь с ног, но дружеский – только кто-то из друзей мог так сильно, по-свойски, ударить.
Антон обернулся. Сзади стоял худой младший лейтенант в изношенной, выбеленной солнцем, дождями, соленым потом гимнастерке, с медалью «За отвагу» на левой стороне груди, «Красной звездочкой» на правой, в поцарапанной каске с оборванным с одного края и висящем ремешком, с автоматом в опущенной руке. Улыбаясь, с блеском в черных, как воронье крыло, глазах младший лейтенант смотрел на Антона. Этого офицера, знавшего всю войну только передний край, Антон никогда в своей жизни не видел.
– Ошибся, друг! – сказал Антон.
– Да нет, не ошибся, – не переставая улыбаться, наоборот, еще шире растягивая губы, сказал младший лейтенант. – Как я могу ошибиться, если мы с тобой из одного котелка хлебали, и я тебя из песка тянул!
В чертах худого, небритого, с провалами вместо щек лица младшего лейтенанта Антон вдруг различил что-то знакомое и, прежде чем полностью осознал, тело его уже так и дернулось навстречу младшему лейтенанту: Гудков!
– А я знал, что я тебя здесь встречу! – сказал Гудков, обнимая за плечи и притягивая к себе свободной рукой Антона. – Можешь, конечно, не поверить, доказать мне нечем, но вот шел я сейчас сюда – и будто что-то шепчет внутри: а тут и Антошка, сейчас мы с ним обнимемся! Скажи ведь – как в кино! А могли бы и не повстречаться. Вообще – нигде и никогда. От тебя ведь там, во рву том танковом, только вот так пальчики из песка торчали, – он схватил Антона за руку и показал – как: лишь самые ноготки. – А не торчали бы – никто б и не догадался, что человек тут присыпан. Еще бы пяток минут – и тебе бы конец, задохся бы полностью…
50
Аллеи парка, засыпанные желто-оранжевой листвой, маленькая полянка с пеньком, на котором сидел Антон, Антон Павлович Черкасов, давно уже никому, ни своей стране, ни живущим в ней людям не нужный пенсионер, только обременяющий своей грошовой пенсией государственные финансовые расходы, были уже полностью в холодной тени. Лишь несколько ярких пятен уходящего солнца, прорывающегося сквозь древесную листву и сплетение веток, еще лежало на блеклой осенней траве. Надо подниматься, брести домой; купить по дороге хлеба, а дома варить на газовой плитке вермишелевый суп из пакета. Готовит себе еду он сам, никто ему в этом деле не помогает, хотя есть двое взрослых детей – сын и дочь, есть внуки; стандартный суп фирмы «Роллтон» – самый подходящий для него обед: приготовление занимает всего пару минут, питательно и достаточно вкусно – а большего теперь ему уже и не надо…
По парку бродил мужчина лет сорока, в руках его была авоська с бутылками, он заглядывал под кусты, за стволы деревьев. Сборщик стеклотары. Наберет еще одну такую же авоську, сдаст в ларек, принимающий бутылки, банки из-под кабачковой игры, томатной пасты, а выручку – на вожделенную четвертинку. А может, на такой же «роллтоновый» вермишелевый суп с куском хлеба. Мать честная, сколько же расплодилось таких сборщиков пустых бутылок, просто нищих, открыто просящих подаяния, исследователей содержимого мусорных ящиков… Некоторые, найдя что-то съедобное, тут же запихивают себе в рот, жадно жуют, глотают, настолько голодны, не могут сдержать нетерпения…
Мужик, бродящий по парку, ищущий брошенные пьяницами бутылки, самого трудоспособного возраста, здоров и крепок на вид. Ему бы работать, он бы не отказался, с радостью ухватился бы за такую возможность; раньше, до «перестройки», конечно, он где-то работал, может быть – даже техником, инженером, кормился сам и кормил семью, нормально, не жалуясь, жили. Но – заводы и фабрики стоят, квалифицированные рабочие, опытные техники с большим производственным стажем, инженеры с высшим образованием, научными степенями и званиями никому не нужны, на улице; одни стали «челноками», мотаются в Польшу и Турцию или в ту же полвека назад побежденную Германию, живущую сейчас лучше многих других европейских стран, за старьем, обносками с плеч немцев, дешевыми товарами, которыми там брезгуют, там они не в ходу, а у нас на них спрос, хватают, потому что доступны, надо во что-то одеваться, торгуют ими на рынках, чтобы как-то существовать, спасти от голода своих детей; другие даже вот так: роются в мусорных ящиках, собирают по урнам и на пустырях стеклотару… Исторический парадокс, фантастика!.. И это случилось с государством, которое нашло в себе силы, мужество и средства выстоять в борьбе с таким страшным, беспощадным противником, как Германия с Гитлером во главе, и не только выстоять – но и его разгромить…
Мечта стать журналистом, литератором, работать в той области, что приоткрылась ему в Алтайском крае, в маленькой районной газетке, и показалась такой заманчиво-интересной, притягательной, так властно его захватила, долго не покидала Антона. В журналистику, литераторство его влек не только недолгий сибирский опыт, но и предназначенность, которую он в себе чувствовал. Эта предназначенность к перу и бумаге была даже в его имени, которое выбрали и дали ему родители. Антоном его назвали из любви к Чехову, из желания заронить в него человеческие, нравственные черты писателя, превосходящего многих деятелей российской литературы не только своим талантом художника, но, главное, духовной сутью. Чехов приобрел известность уже в то время, когда он жил и писал, но она была не слишком широка, в основном – в кругу читающей интеллигенции. Потом его забыли, он оказался прав, предсказывая: меня будут помнить и читать после моей смерти всего семь лет. Так оно, в общем, и случилось, его почти не вспоминали в годы мировой и гражданской войны, а в начале 20-х, с утверждением советской власти, Чехова опять вспомнили, стали широко издавать, имя его опять зазвучало, стало проникать в народную ширь и глубь, потому что новая власть увидела в нем своего союзника: критика и обличителя старого общества, свергнутого режима, провозвестника новой эры, когда все небо будет в «алмазах» и в людях все станет прекрасным: и души, и мысли, и дела…
Особенно хотела назвать сына Антоном мама, тем более, что для родства с Чеховым подходило даже отчество: Павлович. Может быть, думала она, это даже направит сына по пути любимого ею писателя: или в медицину, или в литературу. А то – по обоим вместе. В молодые свои годы она училась в Петербурге на женских курсах, а все курсистки были заражены передовыми романтическими идеями, революционным духом, жаждой социального переустройства на справедливых началах, чеховского «неба в алмазах» над головой, жаждой пришествия вместо Тит Титычей и окуровских обывателей совсем новых, прекрасных всеми своими качествами людей. Студенческая молодежь, в которой вращалась мама, преклонялась перед главным российским бунтарем того времени – Максимом Горьким, устраивала бешеные овации Шаляпину, когда он пел «Дубинушку», чтила Чехова, Короленко, Куприна…
Почти уже заканчивая политехнический институт, в который он пришел после демобилизации из армии, Антон вдруг охладел к будущей своей профессии инженера-конструктора в области радиотехники и сделал попытку найти для себя работу в редакции областной газеты. Приняли его неласково. Видимо, в штат газетных сотрудников таким путем, каким пошел Антон, открыв с улицы дверь, не попадают. Но он этого не знал. Человек, к которому его направили для разговора, сразу же, не интересуясь ничем другим, спросил:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37