А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Основная масса берлинцев еще не покинула бомбоубежищ, подвалов, станций метро. Одни – из страха перед минами, обвалами, перед русскими, наводнившими город, возвещавшими жестоко отомстить за все, что сотворили гитлеровцы в России, другие – из-за этого и еще из-за того, что им некуда было вернуться, дома их полностью разрушены. И все же на развалинах все больше появлялось гражданских фигур; чаще всего это были люди пожилого возраста, совсем старики, старухи, безразличные к тому, что они могут наступить на мину, погибнуть под рухнувшей стеной. Они бродили, как темные тени, как призраки что-то рассматривая или ища. Вероятно, развалины, на которых они маячили, в недавнем прошлом были их жилищами, а может быть, жилищами их родственников, близких знакомых, и они надеялись что-то узнать об их судьбе, понять, что же с ними случилось, отыскать какие-то следы.
Со всех сторон слышались звуки гармошек, баянов, веселый говор русских солдат. Вода в Шпрее и каналах была еще холодна для купания, но кое-кто все же раздевался, в воду не лез, обмывал себя из горсти. На парапете одной из набережных висело в ряд штук тридцать постиранных и просыхающих портянок. Нельзя было не улыбнуться: когда шло наступление на Берлин, на обочинах дорог попадался такой плакат: молодой улыбающийся солдат натягивает на ноги крепкие, добротные сапоги, а внизу – краткая, обещающая, зовущая вперед подпись: «Дойдем до Берлина!» Глядя на постиранные, сохнущие портянки, так и просилось сказать: «Дошли!»
И часто в звуки гармошек, в нескладное пение «Катюши» врывался хруст подкованных сапог по битому стеклу, штукатурке – это шла очередная колонна пленных в картузах с длинными козырьками, мятых пилотках, тяжелых стальных шлемах, опущенных на самые глаза, с ранцами за спиной, крытыми рыжими телячьими шкурами. У каждого на рукаве – белая повязка, знак капитуляции. Или клок простынной, наволочной ткани на лацканах грязных, рваных мундиров. Все пленные были по-прежнему понуры, молчаливы, придавлены думами о своих близких, с которыми потеряна связь, о своей собственной судьбе; геббельсовская пропаганда предрекала каждому попавшему в русский плен немецкому солдату жестокие пытки, Сибирь и смерть там от голода и мороза.
Насчет питания из любого армейского котла Ферапонт Ильич оказался полностью прав. В первый же день похода по берлинским развалинам, проголодавшись, рота потянулась на знакомый соблазняющий дымок и дух походной кухни. Через сотню шагов в маленьком сквере обнаружился источник этого соблазна: дюжий военный повар в замызганном фартуке поверх солдатского одеяния полуведерным черпаком мешал в кипевшем котле на колесах какое-то варево, а молодой мальчишка-солдат тут же, возле колес, рубил на дрова изломанную мебель, вытащенную из соседнего дома.
– Да пожалуйста! – сказал повар в ответ на просьбу накормить солдат. – Новые щи пока что не сварились, а вчерашнего супа – сколько угодно. Не расходуется еда! – вздохнул он сокрушенно. – Как Берлин победили, так одна выпивка в ходу, про жратву никто и не помнит…
Наливая солдатам из черпака в котелки густой кулеш с луком и салом, повар сказал, что хвастаться он не любит, но такого кулеша еще никто из них в своей жизни не едал, потому что он не просто повар – он был главный повар в Барнауле, в столовой меланжевого комбината. Каждый день готовил обед на две тыщи человек. На комбинате восемьсот рабочих и работниц, да каждый и каждая, пообедав, брали еще с собой на дом в судочках и кастрюльках обед для семьи. Дешево и свобода от стряпни в домашних стенах. А приготовить две тыщи порций борща или супа, да две тыщи порций какой-нибудь каши – и чтоб было вкусно, чтоб каждый пальчики облизал – это надо быть мастером, и еще каким. В поварском деле это высший пилотаж. Дюжий увалень с ручищами Карабаса-Барабаса, обросшими черной шерстью, так и сказал о своем мастерстве: высший пилотаж.
Кулеш действительно был хорош; кое-кто, выскребя ложкой котелок, попросил даже добавки.
Антон заметил, что в отдалении из-за угла в язвочках от пуль и осколков выглядывает мальчишка лет семи в клетчатой кепке, короткой курточке, коротких штанишках на помочах, в чулочках на резинках – такие чулочки и резинки носил в детстве сам Антон, класса до четвертого. Мальчишка явно хотел есть, глаза его смотрели голодно, но робко, в руках он держал бидончик наподобие тех, с какими ходят за молоком.
Ферапонт Ильич тоже заметил голодного мальчишку, сказал повару:
– Что ж ты ему не нальешь, пропадает ведь кулеш, налей. Видишь, как он смотрит, наверняка неделю не евши, не пивши…
– Я его подзывал. Боится. Думает – схвачу и в котел, на мясо. Как им тут про нас в уши жужжали… Я детям всем наливаю. Только что две девчонки прибегали, я им и кулеша дал, и хлеба по большому куску. Тоже трусили, но подошли. Правда, постарше, разума у них больше. Приказа нет, а я все равно кормлю. Как не дать – дети!
Барнаульский повар произнес «дети» так, как будто это слово содержало в себе полное оправдание его самовольной доброты.
– А как ты его подзывал, по-русски? – спросил Ферапонт Ильич.
– А как же еще, я ж по-ихнему не понимаю.
– И он тебя, значит, не понял.
– Так я ж не только словами, я ему и рукой показывал, иди, иди сюда, не бойся, давай посудку свою… Русского кулеша, говорю, ты, небось, еще не едал, попробуй, это не то что ваши габер-супы немецкие, тарелка воды и две крупинки…
Ферапонт Ильич, не вставая с камушка, на котором он сидел, разговаривая с поваром, что-то крикнул мальчику по-немецки. Потом встал, пошел к нему, протягивая руку к бидончику. Антон ждал, что мальчик убежит. Но немецкие слова Ферапонта Ильича сделали какое-то благое дело. К тому же Ферапонт Ильич был педагогом, а в каждом педагоге, если он стал им по призванию, есть что-то, располагающее к нему детей. Рождающее доверие. Дети не воспринимают взрослых разумом, это начинается потом, с годами, а сначала, на первых порах своего существования, одними лишь чувствами, инстинктом. Как собаки одним инстинктом при первой же встрече с человеком, даже на расстоянии, чувствуют, какой он – злой или добрый. Ударит или погладит по голове.
Вот так и немецкому мальчику его чувства, инстинкт сказали, что приближающийся к нему русский пожилой офицер в незнакомой форме, с незнакомыми погонами на плечах хочет ему добра, а не зла, и не надо его бояться, от него убегать.
Насколько знал Ферапонт Ильич немецкий язык и что он на нем говорил мальчику, этого Антон не понимал, но он видел, что Ферапонт Ильич действует совершенно правильно; мальчику, чтобы преодолеть свой страх, нужны были хоть какие-то слова на его родном языке. Ферапонт Ильич не взял мальчика за руку и не повел его к повару и кухне на колесах, это тоже он сделал правильно, он лишь взял из его рук бидончик и пошел к кухне один. И только сделав несколько шагов – как бы спохватился: а что ж он забыл про мальчика, оставил его одиноко стоять! Вернувшись, он протянул мальчику свою руку, и тот, если еще и боясь, то уже не так, как только что, вложил свою ручонку в шершавую ладонь Ферапонта Ильича и вместе с ним подошел к повару.
Повар умело, не пролив ни капли, наполнил из своего ковша на длинной ручке бидончик горячим кулешом, выбрал из корзинки с нарезанным хлебом два самых больших ломтя. Ферапонт Ильич передал все это мальчику, поправив его ручонку так, чтобы она крепко держала хлеб.
– Приходи еще, – сказал повар. – Как есть захочешь – приходи. Не бойся. Мы детей не обижаем.
Ферапонт Ильич произнес несколько немецких слов – перевел мальчику речь повара. Что-то спросил. Мальчик едва слышно ответил. Он понимал, что говорит Ферапонт Ильич. Тот спросил что-то еще. Мальчик ответил и на этот вопрос.
Антон слушал удивленно. Костромской учитель, из деревни, которой даже на самой подробной карте нет, а вот же, в Берлине разговаривает с берлинским ребенком – и оба друг друга понимают…
– У него бабушка и сестренка, – сообщил Ферапонт Ильич результаты своей беседы с маленьким немцем. – Сестренка младше, пять лет. В убежище давно, еда кончилась. А что с их мамой и домом – не знает. Дом далеко. Мама пошла за одеялами, потому что в убежище было холодно, и не вернулась. Это было еще неделю назад.
– А как его зовут? – спросил повар.
Ферапонт Ильич опять поговорил с маленьким принцем.
– Теодор.
– Это как же, если по-русски?
– Федор.
– Федя, значит! – разулыбался повар. – А я дядя Петя. Ну, будем знакомы, Федя!
Мальчик поднял глаза и впервые без боязни посмотрел на грузного повара.
– Ну вот, теперь вы друзья, – сказал Ферапонт Ильич. – Теперь ты для него совсем другой человек, дядя Петя. Вырастет – и всегда будет помнить, как ты его кулешом накормил… Первая встреча с русским солдатом.
Мальчик повернулся, пошел, но вспомнил, что не сделал того, что полагается. Поклонился повару, Ферапонту Ильичу, сидевшим возле него солдатам со своими котелками, сказал: «Данке!» – и после этого побежал во всю прыть, бережно неся тяжелый для него бидончик с кулешом и прижимая другой рукой к себе хлеб.
И было так понятно и так отчетливо видно, во власти каких мыслей и чувств он теперь, и почему так спешит, и что он станет рассказывать бабушке и сестренке, когда принесет им полученную еду…
48
На исходе дня рота оказалась на улице, где все свидетельствовало, что сражение с обеих сторон велось здесь с особенным упорством. Ее перегораживали баррикады из бетонных кубов и плит, мешков с песком, противотанковых ежей, сваренных из стальных балок. На пересечениях с другими улицами в землю были вкопаны танки и превращены в доты. Чернели умерщвленные советские танки, пытавшиеся овладеть этой улицей; их гусеницы были сорваны попаданиями фаустракет и расчленены на звенья или распластаны длинными лентами; даже в лобовой броне, надежно защищающей от обычных снарядов, зияли сквозные, оплавленные дыры, проделанные бронепрожигающими. Огонь, полыхавший на танках, был жарок, как в доменных печах, броня плавилась, текла, как патока, застывала сосульками, похожими на груши слезами.
Ферапонт Ильич, повертев свою берлинскую карту так и этак, оглядевшись, сказал:
– Cудя по всему – это Вильгельмштрассе. А если это Вильгельмштрассе – то тут должна быть рейхсканцелярия Гитлера. А если по этой улице проследовать прямо – как раз попадем на рейхстаг.
– А где он сам-то, Гитлер? – спросил один из бойцов.
– Если верить немецкому радио – героически погиб в сражении за Берлин. Обвязался гранатами и бросился под советский танк. Но это брехня, – уверенно сказал командир роты. – А на самом деле – наверное, просто сбежал. Злодеи все такие: смелые, пока сила на их стороне. А прижали хвост – так сразу в штаны и потекло…
Ферапонт Ильич еще раз поглядел на горы обломков вдоль улицы, на черные, облизанные огнем танки, уткнувшиеся друг в друга, как упрямые быки, что сошлись в смертельной схватке и не пожелали один другому уступить, на причудливые зубцы устоявших стен, на пушки, зарывшиеся дулами в щебенку.
– Хрен тут что разберешь… Если и была тут рейхсканцелярия, так теперь ищи-свищи… Ладно, топаем прямо к рейхстагу. Распишемся на нем. Все расписываются, и мы распишемся. Имеем право. Наша дивизия первой в Берлин вошла.
Влево тянулась узкая улочка, более или менее свободная от обломков. В самом ее начале стоял крытый брезентом автофургон с алыми, чуть не в метр, буквами на борту: «Даешь Берлин!» Такие надписи делали на автомашинах, на реактивных снарядах «катюш», на плакатах вдоль дорог, когда войска, достигшие Одера, отделенные от Берлина всего шестьюдесятью километрами, готовились к решительному наступлению на столицу фашистской Германии.
Через пустырь, прилегавший к узкой улочке, к автофургону подошли двое – капитан и рядовой. В их руках были тяжелые картонные коробки, наполненные связками бумаг. Опустили их на землю позади автофургона, у распахнутых дверей. Капитан увидел шагающих за командиром солдат, подозвал жестом руки Ферапонта Ильича, стал что-то ему говорить. Разговор длился всего несколько секунд. Ферапонт Ильич обернулся к солдатам, крикнул Антону:
– Сержант, возьми троих бойцов, идите с капитаном, надо сюда что-то принести. Дело недолгое, на пять минут. А потом догоняйте нас. Ищите возле рейхстага.
Рота двинулась дальше, а Антон и еще трое солдат, из новеньких, включенных в роту перед самым штурмом, пошли за капитаном по тому пустырю, по которому он и водитель принесли к автофургону коробки с бумагами.
Трудно было понять, чем являлся пустырь до того, как принять тот вид, в котором он сейчас находился. То ли это был двор, с несколькими кирпичными постройками, то ли сад с деревьями, – явствовало одно: на эту совсем небольшую площадь был направлен плотный огонь из множества артиллерийских орудий, и так же плотно, усиленно ее бомбила авиация. Вся территория была изрыта воронками, края их сходились вплотную, завалена сучьями деревьев. Немногие уцелевшие стволы высились уродливыми обрубками, ни одна ветвь на них не обещала зазеленеть, покрыться листвой, все они были черны, обуглены, мертвы.
Неожиданно под ногами оказались бетонные ступени, круто спускавшиеся куда-то глубоко вниз, под толстые бетонные своды. Сначала под сапогами трещали древесные сучья, мелкое крошево кирпичей, потом Антон и солдаты ступили на разноцветные, затоптанные, с отпечатками подошв, бумажные листы, осколки стекла от разбитых винных бутылок, пустые автоматные и ружейные гильзы – русские и немецкие.
Ступени кончились, потянулись длинные узкие коридоры в сплошном бетоне. Воздух наполняли гарь, кислый привкус порохового дыма, сложное зловоние места, где долго и тесно пребывало множество людей, слилось и смешалось все: испарения человеческих тел, запахи кухни, где готовилась еда, запахи пролитого вина, неисправных туалетов.
Электричество не действовало. Капитан нес в руке батарейный фонарик, его тусклое желтоватое пятно прыгало по шершавому бетону стен, металось у него под ногами, перескакивало к ногам идущих за ним Антона и мальчишек-солдат. Влево и вправо из коридора были открыты двери с какими-то значками, литерами на них, за ними находились узкие каморки, похожие на тюремные камеры. В некоторых глаза схватывали опрокинутые столы, выпотрошенные шкафы с криво висящими дверцами, кровати с матрасами, сброшенными на пол постельным бельем. В иных были разбросаны ящики, разного рода оружие, набитые патронами автоматные магазины. Все двери в боковые помещения были из толстого железа, с запорами изнутри, как на герметичных перемычках в подводных лодках.
Капитан шел быстро, путь ему был знаком. Свернули налево, направо. Опять налево и опять направо, вошли в каземат, просторней других. На полу лежали два продолговатых деревянных ящика.
– Берите – и наружу, к машине, – скомандовал капитан.
Антон ожидал, что ящики будут тяжелыми, и приготовился к этому всеми своими мускулами. Но они оказались легки, нести вдвоем не составляло никакого труда. Было просто неудобно проходить с ними крутые повороты, углы ящика упирались в стены, скребли по ним.
Капитан опять шел впереди, стуча по бетонному полу подковками офицерских хромовых сапог, освещая фонариком дорогу. Исчезни он со своим знанием подземных закоулков и фонариком, подумал Антон, и одним, без него, наверх не выбраться.
Что же это за подземелье, кто тут спасался, в этих бетонных стенах, под многометровыми сводами, где уютно только крысам и мокрицам, когда Берлин потрясали те тысячи и тысячи снарядов, что были выпущены по нему в дни штурма? Уж не Гитлер ли? Для кого бы еще стали строить на такой глубине такое мощное убежище, снабженное всем необходимым, всеми удобствами для длительного пребывания? Спросить капитана? Но он производил впечатление очень спешащего, очень погруженного в свои дела и мысли человека. Да и не стал бы он отвечать на такие вопросы простым солдатам, случайно остановленным им на улице.
Ящики капитан приказал опустить на землю у задних дверей автофургона. Картонные коробки с бумагами были уже в кузове.
– Все, ребята, спасибо, можете быть свободны, – сказал капитан Антону и солдатам. – Теперь я еще пишущую машинку притащу, – сказал он шоферу, – и поедем.
– Так зачем же вы, товарищ капитан, я смотаюсь!
– Нет, я сам. Тебе сунут какую-нибудь дрянь, а я там вполне исправную присмотрел. Меня не обманешь.
Капитан быстро пошел назад, а солдаты с Антоном направились в сторону рейхстага.
– Эй, ребята, погодите! – услышали они за спиной.
Шофер махал им, призывая вернуться. Был он уже в годах, небрит, с серебристой щетиной на щеках. Заношенная гимнастерка пузырилась над его поясным ремнем. Сапоги, похоже, хранили на себе пыль еще прошлого лета. Трудно было представить его городским жителем, а вот на колхозного шофера он походил вполне.
– Вообще-то не положено, дело секретное, но раз вы несли – я вам покажу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37