Он явно лишь «заморил червячка». Ему, здоровому, крепкому тридцатилетнему мужику с мускулами рабочего, нажитыми в ежедневном, напряженном физическом труде, и целого котелка на одного, похоже, было бы мало…
Ночью всех разбудил близкий гул самолета. Свой? Немецкий? Гул удалился, затих, потом послышался снова, стал нарастать, приближаться. Было впечатление, что самолет что-то ищет, – то ли аэродром, то ли цель, чтобы сбросить бомбы.
Поезд шел медленно, едва-едва. Про такое движение говорится: на цыпочках. В его ходе была не просто малая скорость, а предельная осторожность, неуверенное прощупывание пути. Антон выглянул в открытую дверь. Небо было черным, в мерцающих искорках звезд. Впереди, куда паровоз тянул длинный эшелон, тоже был мрак, никаких огней. Стало быть, эшелон находился уже во фронтовой или близкой к ней зоне. Дрожащий розовый свет мелькнул на мгновение правее паровоза, в черноте, где воедино были слиты небо и земля: то ли вздрогнула зарница далекой грозы, то ли это был отсвет далеких взрывов, чей грохот погасило расстояние.
На рассвете Антон проснулся оттого, что поезд стоял. Было тихо, только щебетали какие-то птахи. Через ровные промежутки времени в голове эшелона шумно выпускал излишний накопившийся пар старенький паровоз.
Под усыпанным гравием откосом в рассветном влажном туманце виднелось несколько человеческих фигур – призывники, вылезшие из соседних вагонов поразмяться.
– Почему стоим? – спросил Антон одного из них, каким-то чутьем определив, что происходит что-то неладное.
– Все, приехали! – ответил спрошенный с какой-то непонятной, скорей всего нервной веселостью – Мост через реку взорван.
27
Первой мыслью Антона было: это сделал тот самолет, что летал ночью над эшелоном. Но слишком далеко было место, где летал самолет, от этого – где стоял сейчас поезд и находился мост через реку. А спустя еще четверть часа по эшелону распространилась уже совсем точная информация: мост подорвали немецкие парашютисты. На обоих концах моста стояла вооруженная охрана. Немецкие диверсанты подобрались бесшумно, закололи ножами часовых, а потом больше часа спокойно хозяйничали на мосту. Без помех заложили взрывчатку по всем правилам подрывного дела под опоры моста на противоположном берегу, спокойно ушли, запалив бикфордовы шнуры, и мост, одним своим концом рухнул в реку.
– И не поймали их?! – вырвалось у Антона.
– Кого, диверсантов? Их поймаешь! – усмехнулся Гудков. – Не дураки, чай. У них выучка, все умеют – и к цели подползти, и смыться.
– И где ж они сейчас?
– Это только они знают. У них сто дорог, сто путей. Может, затаились где, в овраге, в леску, а то и под копной в поле, ждут подхода своих. А может, тут же улетели. Местность кругом ровная, сел в условленном месте самолет, забрал – и тю-тю…
От слов Гудкова, что диверсанты скрываются и, возможно, совсем близко, у Антона шевельнулся под сердцем холодок. Они, конечно, до зубов вооружены, а у призывников во всем эшелоне ни одной винтовки. Почти тысяча человек – и только голые руки…
Пока командиры эшелона связывались с высшим начальством, выясняли, что теперь делать, призывники успели сварить себе на кострах утренние завтраки. Гудков еще быстрее, чем перловый суп, сварганил из горохового брикета желтоватое пюре. Хлеба ни у него, ни у Антона уже не осталось ни крошки. Да и никто в эшелоне не располагал хлебом, слишком мала была та порция, что выдали в Ельце, граммов по триста, не больше. Антон впервые ел такое блюдо – гороховую размазню. Ему она даже понравилась. Еда из одного котелка уже не отвращала его, как в первый раз, тем более, что Гудков был по-прежнему деликатен: черпал ложкой только на своей стороне, с самого края.
Едва они прикончили котелок, вдоль эшелона полетела повторяемая на разные голоса команда:
– Выходи из вагонов! Вещи забрать! Повзводно стройсь!
Головные взводы уже пылили по дороге, уводящей куда-то в сторону, вправо от железнодорожного полотна.
Вскоре колонна призывников попала на большак, по которому навстречу ехали телеги и самодельные фуры с беженцами. За некоторыми телегами тащились привязанные веревками коровы и козы. На телегах с мешками домашнего скарба можно было увидеть клетки из лозовых прутьев с курами, гусями; поражало количество малолетних детишек на подводах, все они глядели испуганно и оттого казались одинаково большеглазыми. Рядом с подводами бежали собаки, языки их свисали от жары. Иногда между ними вспыхивали короткие схватки: рыча, оскалив пасти, они сцеплялись в клубок, злобно грызлись – и разбегались в стороны; даже в движении со своими подводами они, похоже, соблюдали какие-то границы – где свое, где чужое, и схватки возникали у них из-за нарушения этих границ.
– С каких мест? – окликнул Гудков сивобородого деда, державшего в заскорузлых руках вожжи на одной из подвод.
Дед что-то прошамкал в ответ.
– Что он сказал? – Антон не разобрал дедовых слов.
– Вроде, сказал, черниговские. Из-под Чернигова.
– Это далеко отсюда?
– Да не так чтоб… По нашу сторону Днепра… – Лицо у Гудкова стало озабоченно-тревожным. – Это что ж выходит, если уже с Черниговщины народ потек? Значит, немцы уже Днепр перешли. А в сводках про это молчок…
Часа три длилось движение колонны по пыльному большаку. Вступили в крупное село с городскими домами в середине, оказавшееся районным центром. На главной улице находилось несколько чугунных водоразборных колонок, и призывники, сломав строй, кинулись к этим колонкам пить воду. Сначала все пили, чтобы утолить жажду, потом, передохнув, лезли к льющимся струям во второй раз, пили снова – накачать себя водой впрок, на дальнейший путь. Тех стеклянных фляжек, что раздавали на сборном пункте, заметил Антон, уже почти ни у кого не было.
Седоватый капитан с юбилейной медалью, что командовал призывниками в городе, вел их на вокзал, был не самым главным командиром в эшелоне, были и другие, повыше в званиях и должностях, а кто был над всеми главным, призывникам не сказали, то ли забыли об этом, то ли не полагалось; определить же самим было невозможно, в кучке командиров, время от времени собиравшихся вместе для совета и получения распоряжений, большинство были без форменной одежды, в своем домашнем, гражданском, и все без знаков различия.
У порядком уже уставших, истомленных жарой и голодных призывников была сильная надежда, что в районном центре они получат хлеб или сухари, ни того, ни другого им сегодня еще не давали, может быть, еще какие-нибудь продукты, но в селе колонна из тысячи призывников оказалась случайно, ничего для нее не было запланировано, припасено, и надежды и вожделения голодных, усталых людей не оправдались. Холодная, слегка солоноватая вода из уличных колонок – вот и все, чем удовольствовались призывники.
Антон увидел на другой стороне площади голубенький киоск «Союзпечати» и направился к нему – купить какую-нибудь газету, узнать, о чем сообщают сводки Совинформбюро. Но киоск был закрыт, без продавца, внутри на прилавке ничего не было, никаких газет или журналов, лежало только несколько коробочек с зубным порошком и ярлычок с ценой: «6 коп.». Прежняя, довоенная цена. Еще многое оставалось по-старому, например, цены в магазинах, хотя полки неуклонно пустели, самые простые вещи, вроде мыла, даже вот такого зубного порошка, становились дефицитом, редкостью.
Рядом с киоском на столбе из черной трубы репродуктора звучала музыка.
– Передавали сегодня сводку? – спросил Антон местную женщину с базарной кошелкой в руках, проходившую мимо по тротуару.
– А как же, обязательно. Утром и вечером кажный день передают.
– И что в этой сводке говорилось?
– Да что… Все то же: после упорных боев отошли на новые рубежи…
– Называли какие-нибудь города?
– Называли.
– Какие же?
– Ох, я не упомнила… Кабы один, два, а то с десяток, больше. Разве упомнишь.
Пока Антон рассматривал киоск «Союзпечати», разговаривал с женщиной, призывники стали опять строиться во взводы. Командиры поторапливали их зычными голосами.
Антон вбежал в строй последний, все уже стояли на своих местах. Он подумал: спешка – чтобы скорее достичь того назначенного места, до которого не довез эшелон. Но ошибся. Гудков, едва Антон оказался с ним рядом, склонив к его уху голову, сказал:
– Слыхал команду?
– Какую?
– Задание нам дано. Сейчас какой-то чин на мотоцикле сюда подъезжал. Противотанковый ров копать будем.
Улицы, по которым шагали призывники, покидая райцентр, были тесны от беженцев, их подвод, уводимого от неприятеля домашнего скота. Некоторые лошади были выпряжены, отдыхали, жуя над задками телег накошенную траву. Под заборами в пыльных лопухах на разостланных попонках спали женщины, дети. Дымились костерки с подвешенными на рогульках казанами: шло приготовление пищи или просто грелась вода: размочить и пожевать, прихлебывая кипяток, окаменевшие сухари.
– Скушно мы топаем, братцы, будто и не войско, а похоронная команда, спеть бы что-нибудь! – громко, задорно предложил позади Антона лысоватый толстячок, сокрушавшийся при отправке из города, что призывники едут не прямо на фронт. И сам первый высоким тенором затянул:
Расцветали яблони и груши…
Но никто его не поддержал, песня заглохла: не то настроение было у всех на сердцах.
Взводы поднялись на пригорок, спустились на колхозные поля с подсолнухами и гречихой, поднялись снова – и открылась длинная, с крутыми склонами ложбина, во всю длину полная копошащегося люда, белых и цветных косынок, пестрых платьев и сарафанов. Трудно сказать, сколько было собрано тут женщин, орудовавших кирками, простыми и совковыми лопатами, таскавших носилки с землей; счет, конечно, перевалили бы за тысячу.
– Вот и подкрепление! Где же вы так задержались, мужики, глядите, какие мозоли мы себе уже на руках набили! – послышались со всех сторон женские голоса, когда призывники спустились в ложбину.
Противотанковый ров стали сооружать два или три дня назад. Цель работы состояла в том, чтобы одну и другую сторону ложбины сделать отвесными, метров пять высотой. Такую преграду вражеским танкам ни за что не пересечь. Если какой-нибудь из них заедет или свалится в ров – из него ему уже не выбраться. Где-то там, – показали женщины в глубину ложбины, – начинается другая, такой же длины и тоже теперь непреодолимая для танков, а та соединяется с третьей; ров, в общей сложности, тянется километров на пятнадцать-двадцать. А где прокопать ров невозможно – там будет скрытно стоять наша противотанковая артиллерия и бить гитлеровские танки в упор. Словом, хоть и бабьи руки трудились, а немцам тут не пройти, пусть не надеются…
Через несколько минут все лопаты и кирки перешли от женщин в руки призывников. Усталые женщины, вытирая с лица пот, поправляя на головах косынки, стали собираться по домам. Все они были из ближних деревень, каждой пришлось оставить на чье-нибудь попечение малых детей, хозяйство, живность: кто поросенка, кто буренку, кто козу.
– А что же мужиков-то средь вас не видать, мужики-то ваши где? – завел любопытный и словоохотливый Гудков разговор с ближними к нему женщинами.
– А сколько их осталось-то! Почитай, чуть не всех уже повестками потягали, – в несколько голосов отвечали колхозницы. – А какие еще дома – хлеб в поле скирдуют, зерно в ссыпку возят. И раньше власти со сдачей торопили: «Первая заповедь – хлеб государству», – а сейчас и вовсе. Про все забудь, твердят, одно это помни: все для фронта, все для победы…
В руках Антона тоже оказалась лопата. Он стал отбрасывать ею землю, углубляя отвесную стенку, в которую превратился склон ложбины. Гудков глянул на него раз, другой, отобрал лопату и дал Антону свою.
– У этой ручка обожженная, мозоли не натрешь. А вот от этой, – показал он Антону ту, что у него взял, – сразу же водяные волдыри вскочат.
– А как же вы? Ваши руки?
– Хо, я! Да ты посмотри, какие у меня лапы! Кожа – что подошва на сапогах. Я по ладони уголек из костра катаю, прикуриваю – и жара не чувствую…
Смена женщин на призывников произошла в середине дня, при ясном безоблачном небе, но ближе к вечеру небо заволокло. Солнце садилось в лилово-багровую тучу, такой закат предвещал недоброе: сильный ветер под утро, холодную ночь с дождем.
С началом сумерек призывников повели по деревням на ночлег. Располагались, кому как выпало: кто в хатах, кто по сараям, в сенцах, на сеновалах. А кто и просто под навесами для скота или дров.
Показывая на маленький кривой домишко под трухлявой соломенной крышей, обмазанный глиной по торчащим во многих местах дранкам, комвзвода, уже пробежавший по деревне для прикидки, где сколько человек можно поместить, сказал последней кучке солдат с Гудковым и Антоном:
– Сюда пятеро, больше не влезть!
– Пошли! – толкнул Гудков в бок Антона.
Только они двое захотели ночевать в убогом домишке, остальным он показался больно уж мал и плох, они пошли к следующему дому, побольше и поприглядней. Возле него даже был палисадник и цвели мальвы – извечное и бесхитростное украшение деревенских усадеб.
28
На следующее утро, когда, покинув с восходом солнца деревню, шли на работу в противотанковый ров, Антон спросил Гудкова: почему он так сразу и решительно выбрал самую неказистую на улице, ветхую хатенку? Гудков сказал:
– А наша хата в деревне такая же была… Глянул – и как что-то родное потянуло. Вроде я у себя дома…
Хозяином хаты оказался старый-престарый дед в заношенной, потерявшей первоначальный цвет рубахе; из распахнутого, без пуговиц, воротника торчала обвисшая складками, не толще гусиной, шея. Драные штаны сползали с тощего, без живота, тела, едва держались на мослах костреца. На ногах деда при каждом шаге хлопали о землю задниками брезентовые дырявые полуботинки без шнурков, явно изношенные кем-то другим до последнего предела, прежде чем перейти к старику.
Приближающихся к его жилищу призывников старик встретил в дверях своей хаты. Его красноватые, водянистые, со слезой, глаза смотрели остановленно и безжизненно. Такой взгляд бывает у ничего не видящих. Но старик при всей своей безмерной древности все-таки еще видел и прилично слышал.
– Здравствуй, дедушка! – сказал Гудков, подойдя почти вплотную. И в речи его, и в том, как он обратился к старику, было что-то настолько свойское, будто Гудков уже общался с дедом раньше, был с ним близко знаком. Или, по крайней мере, жительствовал в здешних местах, где-то неподалеку, а то и в этой же самой деревне. – Ночевать к тебе пришли. Не прогонишь?
Дед продолжал смотреть застыло, без всякой живинки в лице и глазах. Было непонятно, слышал ли он обращенные к нему слова, а если слышал – понял ли их?
– Зачем же гнать, ночуйте, раз надо, – произнес он едва слышно, когда уже стало казаться, что ответа от него не дождаться.
Небо с ползущими по нему серыми облаками медленно меркло. Пока еще было видно, Гудков и Антон посидели на каменном порожке хаты. Гудков курил самокрутку. Скручивая ее, он предложил табак и сложенный книжечкой обрывок газеты старику, но тот отказался.
– Не балуюсь. Прежде покуривал, а ныне курну – и ды?хать тяжко.
– С кем же ты живешь? – выпуская махорочный дым, расспрашивал Гудков старика.
– А ни с кем, один. Старуха померла.
– А дети есть у тебя?
– А как же, обязательно. Трое. Дочка и два сына.
– И где же они?
– На производстве. Не схотели в деревне. Чего в колхозе заработаешь, особо в поле. А там – деньги плотют.
– Помогают тебе?
– А я и не прошу. У них семьи, дети. Сами нуждаются.
– Как же ты кормишься?
– Огород у меня, картохи сажаю. Пока еще руки действуют. Курей пяток. Много ли мне надо? Мне и жевать уже нечем, зубов нету, одни дисни…
– А хлеб? С хлебом-то как?
– Колхоз мукички дает. Соседка печет себе – и мне караваюшку. Наш председатель хороший, стариков не обижает. А рядом колхозы – никакой помочи. Как хошь – так и ды?хай…
– А зимой как? Чем топишься? Где топку берешь?
– Опять же соседи помогают. С леса сушняк себе везут – и мне чуток. Со станции шлаку паровозного возят. Который ишо малость горит, печку мне греет. А я на печке сплю, ничего, пока не замерз.
– Что ж хибара у тебя такая худая? Жил-жил, трудился-трудился, а жилья путного не нажил. И лес близко, мог бы добрую избу поставить.
– Какую нажил, – без сожаления и скорби о своей бедности сказал старик. – Лес, верно, близко, да казенный, в нем кроме сучьев просто так и жердины на огорожку не возьмешь. Та хата, что отец с матерью строили да мне досталось – еще хужей была. Прям на голову валилась. Не сложил я новой – убились бы все.
– Тут ты, значит, и детей растил?
– А где ж еще, тута.
– Тесно, небось, было?
– А то нет! Считай: я, да жана моя, да детишек трое, да мать моя еще лет десять доживала – хлеб пекла, за коровой ходила… Да мать Ариши моей мы сюда под конец ее взяли, года три она здесь у нас дыхала.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37
Ночью всех разбудил близкий гул самолета. Свой? Немецкий? Гул удалился, затих, потом послышался снова, стал нарастать, приближаться. Было впечатление, что самолет что-то ищет, – то ли аэродром, то ли цель, чтобы сбросить бомбы.
Поезд шел медленно, едва-едва. Про такое движение говорится: на цыпочках. В его ходе была не просто малая скорость, а предельная осторожность, неуверенное прощупывание пути. Антон выглянул в открытую дверь. Небо было черным, в мерцающих искорках звезд. Впереди, куда паровоз тянул длинный эшелон, тоже был мрак, никаких огней. Стало быть, эшелон находился уже во фронтовой или близкой к ней зоне. Дрожащий розовый свет мелькнул на мгновение правее паровоза, в черноте, где воедино были слиты небо и земля: то ли вздрогнула зарница далекой грозы, то ли это был отсвет далеких взрывов, чей грохот погасило расстояние.
На рассвете Антон проснулся оттого, что поезд стоял. Было тихо, только щебетали какие-то птахи. Через ровные промежутки времени в голове эшелона шумно выпускал излишний накопившийся пар старенький паровоз.
Под усыпанным гравием откосом в рассветном влажном туманце виднелось несколько человеческих фигур – призывники, вылезшие из соседних вагонов поразмяться.
– Почему стоим? – спросил Антон одного из них, каким-то чутьем определив, что происходит что-то неладное.
– Все, приехали! – ответил спрошенный с какой-то непонятной, скорей всего нервной веселостью – Мост через реку взорван.
27
Первой мыслью Антона было: это сделал тот самолет, что летал ночью над эшелоном. Но слишком далеко было место, где летал самолет, от этого – где стоял сейчас поезд и находился мост через реку. А спустя еще четверть часа по эшелону распространилась уже совсем точная информация: мост подорвали немецкие парашютисты. На обоих концах моста стояла вооруженная охрана. Немецкие диверсанты подобрались бесшумно, закололи ножами часовых, а потом больше часа спокойно хозяйничали на мосту. Без помех заложили взрывчатку по всем правилам подрывного дела под опоры моста на противоположном берегу, спокойно ушли, запалив бикфордовы шнуры, и мост, одним своим концом рухнул в реку.
– И не поймали их?! – вырвалось у Антона.
– Кого, диверсантов? Их поймаешь! – усмехнулся Гудков. – Не дураки, чай. У них выучка, все умеют – и к цели подползти, и смыться.
– И где ж они сейчас?
– Это только они знают. У них сто дорог, сто путей. Может, затаились где, в овраге, в леску, а то и под копной в поле, ждут подхода своих. А может, тут же улетели. Местность кругом ровная, сел в условленном месте самолет, забрал – и тю-тю…
От слов Гудкова, что диверсанты скрываются и, возможно, совсем близко, у Антона шевельнулся под сердцем холодок. Они, конечно, до зубов вооружены, а у призывников во всем эшелоне ни одной винтовки. Почти тысяча человек – и только голые руки…
Пока командиры эшелона связывались с высшим начальством, выясняли, что теперь делать, призывники успели сварить себе на кострах утренние завтраки. Гудков еще быстрее, чем перловый суп, сварганил из горохового брикета желтоватое пюре. Хлеба ни у него, ни у Антона уже не осталось ни крошки. Да и никто в эшелоне не располагал хлебом, слишком мала была та порция, что выдали в Ельце, граммов по триста, не больше. Антон впервые ел такое блюдо – гороховую размазню. Ему она даже понравилась. Еда из одного котелка уже не отвращала его, как в первый раз, тем более, что Гудков был по-прежнему деликатен: черпал ложкой только на своей стороне, с самого края.
Едва они прикончили котелок, вдоль эшелона полетела повторяемая на разные голоса команда:
– Выходи из вагонов! Вещи забрать! Повзводно стройсь!
Головные взводы уже пылили по дороге, уводящей куда-то в сторону, вправо от железнодорожного полотна.
Вскоре колонна призывников попала на большак, по которому навстречу ехали телеги и самодельные фуры с беженцами. За некоторыми телегами тащились привязанные веревками коровы и козы. На телегах с мешками домашнего скарба можно было увидеть клетки из лозовых прутьев с курами, гусями; поражало количество малолетних детишек на подводах, все они глядели испуганно и оттого казались одинаково большеглазыми. Рядом с подводами бежали собаки, языки их свисали от жары. Иногда между ними вспыхивали короткие схватки: рыча, оскалив пасти, они сцеплялись в клубок, злобно грызлись – и разбегались в стороны; даже в движении со своими подводами они, похоже, соблюдали какие-то границы – где свое, где чужое, и схватки возникали у них из-за нарушения этих границ.
– С каких мест? – окликнул Гудков сивобородого деда, державшего в заскорузлых руках вожжи на одной из подвод.
Дед что-то прошамкал в ответ.
– Что он сказал? – Антон не разобрал дедовых слов.
– Вроде, сказал, черниговские. Из-под Чернигова.
– Это далеко отсюда?
– Да не так чтоб… По нашу сторону Днепра… – Лицо у Гудкова стало озабоченно-тревожным. – Это что ж выходит, если уже с Черниговщины народ потек? Значит, немцы уже Днепр перешли. А в сводках про это молчок…
Часа три длилось движение колонны по пыльному большаку. Вступили в крупное село с городскими домами в середине, оказавшееся районным центром. На главной улице находилось несколько чугунных водоразборных колонок, и призывники, сломав строй, кинулись к этим колонкам пить воду. Сначала все пили, чтобы утолить жажду, потом, передохнув, лезли к льющимся струям во второй раз, пили снова – накачать себя водой впрок, на дальнейший путь. Тех стеклянных фляжек, что раздавали на сборном пункте, заметил Антон, уже почти ни у кого не было.
Седоватый капитан с юбилейной медалью, что командовал призывниками в городе, вел их на вокзал, был не самым главным командиром в эшелоне, были и другие, повыше в званиях и должностях, а кто был над всеми главным, призывникам не сказали, то ли забыли об этом, то ли не полагалось; определить же самим было невозможно, в кучке командиров, время от времени собиравшихся вместе для совета и получения распоряжений, большинство были без форменной одежды, в своем домашнем, гражданском, и все без знаков различия.
У порядком уже уставших, истомленных жарой и голодных призывников была сильная надежда, что в районном центре они получат хлеб или сухари, ни того, ни другого им сегодня еще не давали, может быть, еще какие-нибудь продукты, но в селе колонна из тысячи призывников оказалась случайно, ничего для нее не было запланировано, припасено, и надежды и вожделения голодных, усталых людей не оправдались. Холодная, слегка солоноватая вода из уличных колонок – вот и все, чем удовольствовались призывники.
Антон увидел на другой стороне площади голубенький киоск «Союзпечати» и направился к нему – купить какую-нибудь газету, узнать, о чем сообщают сводки Совинформбюро. Но киоск был закрыт, без продавца, внутри на прилавке ничего не было, никаких газет или журналов, лежало только несколько коробочек с зубным порошком и ярлычок с ценой: «6 коп.». Прежняя, довоенная цена. Еще многое оставалось по-старому, например, цены в магазинах, хотя полки неуклонно пустели, самые простые вещи, вроде мыла, даже вот такого зубного порошка, становились дефицитом, редкостью.
Рядом с киоском на столбе из черной трубы репродуктора звучала музыка.
– Передавали сегодня сводку? – спросил Антон местную женщину с базарной кошелкой в руках, проходившую мимо по тротуару.
– А как же, обязательно. Утром и вечером кажный день передают.
– И что в этой сводке говорилось?
– Да что… Все то же: после упорных боев отошли на новые рубежи…
– Называли какие-нибудь города?
– Называли.
– Какие же?
– Ох, я не упомнила… Кабы один, два, а то с десяток, больше. Разве упомнишь.
Пока Антон рассматривал киоск «Союзпечати», разговаривал с женщиной, призывники стали опять строиться во взводы. Командиры поторапливали их зычными голосами.
Антон вбежал в строй последний, все уже стояли на своих местах. Он подумал: спешка – чтобы скорее достичь того назначенного места, до которого не довез эшелон. Но ошибся. Гудков, едва Антон оказался с ним рядом, склонив к его уху голову, сказал:
– Слыхал команду?
– Какую?
– Задание нам дано. Сейчас какой-то чин на мотоцикле сюда подъезжал. Противотанковый ров копать будем.
Улицы, по которым шагали призывники, покидая райцентр, были тесны от беженцев, их подвод, уводимого от неприятеля домашнего скота. Некоторые лошади были выпряжены, отдыхали, жуя над задками телег накошенную траву. Под заборами в пыльных лопухах на разостланных попонках спали женщины, дети. Дымились костерки с подвешенными на рогульках казанами: шло приготовление пищи или просто грелась вода: размочить и пожевать, прихлебывая кипяток, окаменевшие сухари.
– Скушно мы топаем, братцы, будто и не войско, а похоронная команда, спеть бы что-нибудь! – громко, задорно предложил позади Антона лысоватый толстячок, сокрушавшийся при отправке из города, что призывники едут не прямо на фронт. И сам первый высоким тенором затянул:
Расцветали яблони и груши…
Но никто его не поддержал, песня заглохла: не то настроение было у всех на сердцах.
Взводы поднялись на пригорок, спустились на колхозные поля с подсолнухами и гречихой, поднялись снова – и открылась длинная, с крутыми склонами ложбина, во всю длину полная копошащегося люда, белых и цветных косынок, пестрых платьев и сарафанов. Трудно сказать, сколько было собрано тут женщин, орудовавших кирками, простыми и совковыми лопатами, таскавших носилки с землей; счет, конечно, перевалили бы за тысячу.
– Вот и подкрепление! Где же вы так задержались, мужики, глядите, какие мозоли мы себе уже на руках набили! – послышались со всех сторон женские голоса, когда призывники спустились в ложбину.
Противотанковый ров стали сооружать два или три дня назад. Цель работы состояла в том, чтобы одну и другую сторону ложбины сделать отвесными, метров пять высотой. Такую преграду вражеским танкам ни за что не пересечь. Если какой-нибудь из них заедет или свалится в ров – из него ему уже не выбраться. Где-то там, – показали женщины в глубину ложбины, – начинается другая, такой же длины и тоже теперь непреодолимая для танков, а та соединяется с третьей; ров, в общей сложности, тянется километров на пятнадцать-двадцать. А где прокопать ров невозможно – там будет скрытно стоять наша противотанковая артиллерия и бить гитлеровские танки в упор. Словом, хоть и бабьи руки трудились, а немцам тут не пройти, пусть не надеются…
Через несколько минут все лопаты и кирки перешли от женщин в руки призывников. Усталые женщины, вытирая с лица пот, поправляя на головах косынки, стали собираться по домам. Все они были из ближних деревень, каждой пришлось оставить на чье-нибудь попечение малых детей, хозяйство, живность: кто поросенка, кто буренку, кто козу.
– А что же мужиков-то средь вас не видать, мужики-то ваши где? – завел любопытный и словоохотливый Гудков разговор с ближними к нему женщинами.
– А сколько их осталось-то! Почитай, чуть не всех уже повестками потягали, – в несколько голосов отвечали колхозницы. – А какие еще дома – хлеб в поле скирдуют, зерно в ссыпку возят. И раньше власти со сдачей торопили: «Первая заповедь – хлеб государству», – а сейчас и вовсе. Про все забудь, твердят, одно это помни: все для фронта, все для победы…
В руках Антона тоже оказалась лопата. Он стал отбрасывать ею землю, углубляя отвесную стенку, в которую превратился склон ложбины. Гудков глянул на него раз, другой, отобрал лопату и дал Антону свою.
– У этой ручка обожженная, мозоли не натрешь. А вот от этой, – показал он Антону ту, что у него взял, – сразу же водяные волдыри вскочат.
– А как же вы? Ваши руки?
– Хо, я! Да ты посмотри, какие у меня лапы! Кожа – что подошва на сапогах. Я по ладони уголек из костра катаю, прикуриваю – и жара не чувствую…
Смена женщин на призывников произошла в середине дня, при ясном безоблачном небе, но ближе к вечеру небо заволокло. Солнце садилось в лилово-багровую тучу, такой закат предвещал недоброе: сильный ветер под утро, холодную ночь с дождем.
С началом сумерек призывников повели по деревням на ночлег. Располагались, кому как выпало: кто в хатах, кто по сараям, в сенцах, на сеновалах. А кто и просто под навесами для скота или дров.
Показывая на маленький кривой домишко под трухлявой соломенной крышей, обмазанный глиной по торчащим во многих местах дранкам, комвзвода, уже пробежавший по деревне для прикидки, где сколько человек можно поместить, сказал последней кучке солдат с Гудковым и Антоном:
– Сюда пятеро, больше не влезть!
– Пошли! – толкнул Гудков в бок Антона.
Только они двое захотели ночевать в убогом домишке, остальным он показался больно уж мал и плох, они пошли к следующему дому, побольше и поприглядней. Возле него даже был палисадник и цвели мальвы – извечное и бесхитростное украшение деревенских усадеб.
28
На следующее утро, когда, покинув с восходом солнца деревню, шли на работу в противотанковый ров, Антон спросил Гудкова: почему он так сразу и решительно выбрал самую неказистую на улице, ветхую хатенку? Гудков сказал:
– А наша хата в деревне такая же была… Глянул – и как что-то родное потянуло. Вроде я у себя дома…
Хозяином хаты оказался старый-престарый дед в заношенной, потерявшей первоначальный цвет рубахе; из распахнутого, без пуговиц, воротника торчала обвисшая складками, не толще гусиной, шея. Драные штаны сползали с тощего, без живота, тела, едва держались на мослах костреца. На ногах деда при каждом шаге хлопали о землю задниками брезентовые дырявые полуботинки без шнурков, явно изношенные кем-то другим до последнего предела, прежде чем перейти к старику.
Приближающихся к его жилищу призывников старик встретил в дверях своей хаты. Его красноватые, водянистые, со слезой, глаза смотрели остановленно и безжизненно. Такой взгляд бывает у ничего не видящих. Но старик при всей своей безмерной древности все-таки еще видел и прилично слышал.
– Здравствуй, дедушка! – сказал Гудков, подойдя почти вплотную. И в речи его, и в том, как он обратился к старику, было что-то настолько свойское, будто Гудков уже общался с дедом раньше, был с ним близко знаком. Или, по крайней мере, жительствовал в здешних местах, где-то неподалеку, а то и в этой же самой деревне. – Ночевать к тебе пришли. Не прогонишь?
Дед продолжал смотреть застыло, без всякой живинки в лице и глазах. Было непонятно, слышал ли он обращенные к нему слова, а если слышал – понял ли их?
– Зачем же гнать, ночуйте, раз надо, – произнес он едва слышно, когда уже стало казаться, что ответа от него не дождаться.
Небо с ползущими по нему серыми облаками медленно меркло. Пока еще было видно, Гудков и Антон посидели на каменном порожке хаты. Гудков курил самокрутку. Скручивая ее, он предложил табак и сложенный книжечкой обрывок газеты старику, но тот отказался.
– Не балуюсь. Прежде покуривал, а ныне курну – и ды?хать тяжко.
– С кем же ты живешь? – выпуская махорочный дым, расспрашивал Гудков старика.
– А ни с кем, один. Старуха померла.
– А дети есть у тебя?
– А как же, обязательно. Трое. Дочка и два сына.
– И где же они?
– На производстве. Не схотели в деревне. Чего в колхозе заработаешь, особо в поле. А там – деньги плотют.
– Помогают тебе?
– А я и не прошу. У них семьи, дети. Сами нуждаются.
– Как же ты кормишься?
– Огород у меня, картохи сажаю. Пока еще руки действуют. Курей пяток. Много ли мне надо? Мне и жевать уже нечем, зубов нету, одни дисни…
– А хлеб? С хлебом-то как?
– Колхоз мукички дает. Соседка печет себе – и мне караваюшку. Наш председатель хороший, стариков не обижает. А рядом колхозы – никакой помочи. Как хошь – так и ды?хай…
– А зимой как? Чем топишься? Где топку берешь?
– Опять же соседи помогают. С леса сушняк себе везут – и мне чуток. Со станции шлаку паровозного возят. Который ишо малость горит, печку мне греет. А я на печке сплю, ничего, пока не замерз.
– Что ж хибара у тебя такая худая? Жил-жил, трудился-трудился, а жилья путного не нажил. И лес близко, мог бы добрую избу поставить.
– Какую нажил, – без сожаления и скорби о своей бедности сказал старик. – Лес, верно, близко, да казенный, в нем кроме сучьев просто так и жердины на огорожку не возьмешь. Та хата, что отец с матерью строили да мне досталось – еще хужей была. Прям на голову валилась. Не сложил я новой – убились бы все.
– Тут ты, значит, и детей растил?
– А где ж еще, тута.
– Тесно, небось, было?
– А то нет! Считай: я, да жана моя, да детишек трое, да мать моя еще лет десять доживала – хлеб пекла, за коровой ходила… Да мать Ариши моей мы сюда под конец ее взяли, года три она здесь у нас дыхала.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37