А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Более или менее внимательно прочитывал лишь очерки известных журналистов и, конечно же, то, что непременно читали все – фельетоны. Сейчас он читал и даже смотрел на газетные листы по-другому – как сопричастный к делам печати человек, которому надо учиться, перенимать секреты производства и мастерства. Знакомясь с новостями, он в то же время мотал себе на ус: на что обращено внимание газетчиков, какие поднимают они темы, как расположены материалы на газетных листах, что впереди, что потом, как выделены, подчеркнуты некоторые публикации и местом, на которое они поставлены, и шрифтом, каким они набраны, и размерами заголовков. Он изострял свое внимание, потому что эти знания были ему нужны уже сегодня, сейчас, в данные минуты, без них он не мог обойтись, а еще больше они пригодятся ему завтра, послезавтра, при подготовке следующего номера районки. Никогда еще движущие им интересы не имели такой настоятельной, практической причины; подобное происходило с ним впервые. Раньше все его знания приобретались совсем не потому, что они ему требовались, были для него необходимы, а лишь постольку, поскольку их преподавали в школе, они числились в учебной программе и их нельзя было избежать. А усвоить их можно было и на «отлично», и кое-как, на «посредственно», то есть, на «тройку», ничего от этого не менялось, отметка имела значение только для личного самолюбия, престижа среди товарищей. А сейчас знать нужно было обязательно, и не для оценок, а для серьезного, настоящего дела, с которым нельзя было справиться вслепую, невеждой, и знать прочно, с наибольшей полнотой.
И Антон напрягал всю свою сообразительность, внимание, память, как еще ему не доводилось это делать в каком-либо другом учебном процессе. Даже любимую военную историю он не изучал так пристально и углубленно. Ведь она тоже не была для него практически нужной, просто увлечение, не больше.
И при этом ему, сосредоточенному над листами газет, совсем не приходило в голову, что в эти минуты, часы, с этого зимнего вечера под вой сибирской вьюги, потрескивание фитиля в керосиновой лампе, в нем рождается профессионал, рождаются любовь и привязанность к публичному слову, журналистике, типографским навыкам, и они его уже не покинут, превратятся в его главное жизненное призвание, – хотя дальнейшая его жизнь пойдет и сложится так, что ему не придется отдаться этой страсти со всей полнотой и увлеченностью, всеми своими желаниями и помыслами.
Последней в стопке газет, прибывших в облепленном снегом мешке, лежала «Комсомольская правда». Антон начал знакомство с ней, как с другими газетами: с первой полосы. Его удивило, что на ней было помещено стихотворение. Стихам, если они появлялись в газете, отводили место где-нибудь в середине, а то и на последней странице под заголовком «Поэтическая рубрика».
А эти стихи были в «Комсомолке» на первой странице, да не где-нибудь сбоку или внизу, а на самом видном месте, да еще шрифтом крупнее строчного, черным, отчетливым, пунктов в двенадцать.
«Теплый ветер дует: развезло дороги, и на Южном фронте оттепель опять, тает снег в Ростове, тает в Таганроге, – эти дни когда-нибудь мы будем вспоминать…»
Дрожь прохватила Антона.
«Об огнях-пожарищах, о друзьях-товарищах где-нибудь, когда-нибудь мы будем говорить; вспомню я пехоту, и родную роту, и тебя – за то, что дал мне закурить. Давай закурим, товарищ, по одной, давай закурим, товарищ мой…»
Сколько сказано слов о победе в речах, докладах, сколько их в лозунгах, на плакатах, в передовых статьях всех газет, – но вот эти, сказанные как бы фронтовым солдатом как бы из разговора с рядом сидящим другом, приятелем, совсем простые, без всякой звучности, патетики – «будем вспоминать», – и какая в них уверенность, как будто победа – это дело уже полностью решенное, иначе не может и быть, все только во времени, сроках и все горькое, страшное станет пройденным, преодоленным, останется позади, превратится в воспоминания…
А ведь немцы еще сильны, да как, держатся крепко. Верно, под Москвой их потеснили, но на других фронтах они продолжают стремиться вперед. На севере они только что овладели Тихвином. Оставлена Одесса, осажден Севастополь. Там, где сейчас оттепель, развезло дороги, там тоже неспокойно. Их танки, наворачивая на гусеницы пудовые комья грязи, упрямо лезут на стволы наших орудий, чтобы прорваться на кубанские равнины, к кавказской нефти… И все-таки, и все-таки – неизбежное сбудется, придут эти дни, когда «не станет немцев и в помине…»
Антон прочитал стихи еще раз – сначала про себя, потом вслух, потом еще раз вслух – громко, будто перед слушающими людьми, множеством людей, целым залом или площадью, у которых война, сверхчеловеческое трудовое напряжение, горечь от потери близких, голодные пайки обтянули скулы, ввалили в глубь, в черноту и синь орбит, глаза…
А как прочтут, как будут читать эти стихи, как отзовутся они в сердцах солдат на фронте – в землянках, окопах, в грязи дорог под тем же Ростовом, Таганрогом, где, в отличие от морозов Подмосковья, сейчас дожди со снегом, но пехота, остановив немецкие танки, сама переходит в наступление на врага, утопая по колена, по пояс в воде, мешанине из снега и глины, неимоверными усилиями вытаскивая из нее свои пушки, грузовики, конные повозки с боеприпасами…
В дверях комнаты появился Антон Иванович с влажными листами в руках. Он уже набрал сокращенный вариант известий Совинформбюро, поставил в полосу, поставил и клише с конницей Доватора, тиснул набор на бумаге – и нес отпечаток Антону-младшему на корректуру и утверждение.
– Антон Иванович! – закричал Антон. – Снимайте передовую про семена, дадим в другой раз, набирайте вот эти стихи, да крупно, вот как в «Комсомолке», в двенадцать пунктов, ставьте на место передовой!
Распоряжение, вероятно, удивило Антона Ивановича, но он помнил, что он только исполнитель, его природное эстонское хладнокровие и самообладание удержали его от всяких реплик, вопросов, выражения своих мнений и чувств. Он молча взял «Комсомолку» и, мягко ступая огромными альпийскими башмаками, которыми он еще совсем недавно мял на высокогорных лугах Австрии золотые ромашки и белые, как пена, эдельвейсы, унес ее в типографию.
– Что скажете, как вам стихи, одобряете? – спросил его Антон, когда он через двадцать минут вернулся с новым оттиском, на котором стояли перекочевавшие из «Комсомолки» стихи с повторяющимся рефреном о фронтовых друзьях, которые никогда не забудутся, потому что шагали на войне рядом, плечо к плечу, делились и хлебом, и патронами, и даже тем, что порой бывало ценней и дороже хлеба – крепкой, пахучей солдатской махоркой…
– В опщем – отопряю, – сказал Антон Иванович. Чувствовалось, что он в некотором затруднении, волнуется, ищет слова для выражения своего сложного впечатления, и потому в нем опять пробуждается, звучит эстонец. – Но… Тошен заметить, што я шелофек некуряссий, принсипиальный протифник топакокурения, поскольку оно фретит сторофью…
– Дорогой Антон Иванович, – рассмеялся Антон, – табак, солдатская самокрутка, когда война, ни на фронте, ни в тылу здоровью нисколько не вредят, а действуют наоборот – поднимают силы, настроение и помогают побеждать!
Наталья Алексеевна Аргудяева сидела в своем кабинете, ожидая газетные полосы на подпись в печать и рисуя очередную кукольную головку.
Антон положил перед ней на стол два сырых листа бумаги с вдавленными вглубь строчками. Она с удивлением воззрилась на первую полосу, про содержание которой она уже знала или даже видела наполовину приготовленной, со статьей про семена.
– А где же передовая?
– Вот! – показал Антон на стихи.
Наталья Алексеевна удивилась еще больше.
– Разве могут стихи быть в газете передовой статьей?
– А вы прочитайте!
Наталья Алексеевна стала медленно, даже слишком медленно читать.
Антон смотрел в ее лицо и ждал возражений, что придется спорить, доказывать, отстаивать свое решение.
Но Наталья Алексеевна не возразила ни слова. Хотя пришла она из кукольной артели, но все же в ней была душа художницы, человека искусства, чуткого ко всему, что способно волновать людские сердца.
– Необычно! – сказала она, взяла ручку с пером и расписалась.
37
«А время вертит ленту лет, сменяя призрачные кадры…»
От книг, наполнявших до войны квартиру, от школьных тетрадей Антона, конспектов, в том числе и по истории наиболее значительных в жизни человечества войн, дневниковых записей, набросков разных сочинений, которые он, как многие в подростковом возрасте, пытался писать, подражая то Стивенсону, то Жюлю Верну, то Чехову или Зощенко, не сохранилось ни листочка. Город при фашистском нашествии и оккупации сгорел дотла, с ним сгорели и дом, и квартира Черкасовых, а с квартирой – и все в ней находившееся. Покидая под рвущимися бомбами город, уезжая в последнем эшелоне беженцев на восток, родители Антона сумели взять с собой только самое необходимое из одежды. А из бумаг – лишь документы отца, подтверждающие его право на пенсию. От писем Антона с фронта – во время сражения на курской дуге, за Харьков, потом за Киев, потом из Польши, из-под Берлина, а потом и из самого Берлина – уцелели всего два-три с замазанными тушью военного цензора строчками, в которых он сообщал, сколько дают хлеба, название села или деревни, за которые шел бой. А из того, что он записывал на фронте для себя, для своей памяти, в редкие свободные промежутки времени – всего лишь один листочек. Строки карандашные, полустертые, но все же можно разобрать. Август 1943 года, разгар битвы на Курской дуге:
«Три дня назад нашу 214-ю стрелковую дивизию сняли с ее участка и в полном составе двинули на юго-восток, ближе к Харькову. Немцы обороняют его ожесточенно. Там у них много всевозможных запасов, еще не полностью вывезены госпитали с ранеными. К тому же Харьков – важный узел шоссейных и железных дорог, он им нужен для удержания всего фронта. Наши хотят его окружить, замкнуть Харьков в кольцо со всем, что там находится. Но не получается. Я полагаю, что наша дивизия примет участие в этих попытках, а то бы зачем ее так спешно двигать к Харькову? Пехота идет пешком, повзводно, с большими интервалами один взвод от другого, днем и ночью, с короткими остановками на отдых и сон. Сейчас привал в молодом сосновом лесочке. Он высушен августовской жарой до звона; брось горящую спичку – и лесок вспыхнет сразу весь, как порох. Сколько продлится привал, куда, в направлении каких селений двинемся дальше – командиры, как всегда, не говорят. Не знают сами. Периодически появляются связные на мотоциклах из штаба, привозят очередной приказ только с одним названием. Дойдем до этого села – получим следующее указание. Так сохраняется секретность маршрута, конечной цели. Ноги гудят. Ботинки я сбросил, размотанные портянки просыхают на ветке сосны, под которой я лежу. Не ели с утра, а солнце уже на закате. Но никакого желания, оно убито не спадающим даже к вечеру зноем и чугунной усталостью…»
Запись обрывается. Когда карандаш Антона дописывал последнее слово, мимо, кого-то разыскивая, с озабоченным, спешащим видом проходил младший лейтенант из батальонного штаба.
– Что сочиняешь? – бросил он на ходу Антону.
Какое-то внезапное спасительное наитие подсказало Антону ответ:
– Письмо родителям.
– Письмо – это можно. Письмо сочиняй. А больше – ни-ни. Никаких дневничков и тому подобное. Приказ командования слышал? А то придется со СМЕРШем объясняться…
Порвать листок Антону стало жалко. Какая-никакая, а все же зарубка для памяти. Если доведется вернуться домой – многое напомнят ему эти строки… Для маскировки он сверху написал: «Дорогая мама!» Теперь этот листочек бумаги выглядит, как начало письма. СМЕРШу не придраться. Листок он запрятал в карманчик на вещевом мешке и продолжать подобные записи больше не стал. А хотелось. В нем уже действовал тот непонятный, непобедимый зуд, что заставляет людей писать сначала частые и пространные письма родственникам, друзьям, знакомым, записывать изо дня в день случившиеся события, хотя они самые обыкновенные, ничего особенного, примечательного в них нет, а потом, распираемому накопленными впечатлениями, в стремлении разгрузить свою изнемогающую память, чувствуя в себе долг летописца, пушкинского Пимена, браться за документальную или художественную прозу: повесть или роман…
Что случилось дальше, в следующие часы в чистом, сухом, на песчаных буграх сосновом лесочке, в котором остановились на этот раз на длительный отдых, Антон помнил отчетливо и без дневниковой записи.
Через несколько минут, как он упрятал в рюкзачный кармашек «письмо родителям», появились солдаты из хозвзвода и стали раздавать сухой паек: сухари, селедку, куски свиного сала, сахар-рафинад, щепоти чая в бумажных пакетиках, брикеты горохового концентрата. Селедка была покрыта рыжей ржавью, сало – желтое, осыпанное крупной и тоже пожелтевшей от времени солью. Видно – из каких-то просроченных, залежавшихся на складах запасов.
С неохотой Антон все же пожевал вместе с сухарями часть селедки, половину куска сала. И тут же, у сосны, на рыжих хвойных иглах крепко заснул. Проснулся он оттого, что во рту было сухо, не шевельнуть языком – точно в него набился песок. И такая же сухость, жгучая жажда терзали желудок.
Уже смеркалось, в небе горели звезды, хвойное убранство сосен вокруг Антона сливалось в темную массу.
Мимо едва различимым силуэтом проходил солдат с двумя полными воды котелками в руках.
– Где воду брал? – окликнул его Антон.
– Да рядом тут, полста шагов, озеро.
Антон взял котелок и пошел сквозь сосны туда, откуда шел солдат. Действительно, вскоре блеснула водная гладь с последними розоватыми красками почти уже совсем угасшей зари. Берег был плоский, топкий. Чтобы окунуть, наполнить котелок, Антону пришлось зайти босыми ногами в грязь и воду выше щиколотки. Первый круглый котелок Антон выпил, не сходя с места, не переводя дыхания. Зачерпнул второй, выпил половину – и только тут ощутил неприятный вкус и запах воды. Допивать до конца не стал, хотя, если бы вода не отвратила – выпил бы полностью и второй двухлитровый котелок.
Вернувшись на свое место, он снова лег и мгновенно заснул.
А через час его разбудил собственный стон; его нестерпимо мутило, весь он был больным; руки и ноги – ватные, в теле жар и озноб.
Тут же его вырвало, причем с такими корчами, как будто вместе с содержимым желудка из него хотел выскочить и вывернуться наизнанку и сам желудок.
Это – от испорченной селедки, прогорклого сала, – решил Антон. Надо выпить воды – и все успокоится.
Он взял котелок и, шатаясь от охватившей его слабости, кружения головы, пошел к озеру. Лес был наполнен спящими под деревьями солдатами. На пеньке, сидя, обняв и прижав к себе винтовку, спал часовой, который должен был охранять лагерь.
Уже светало, лесное озеро с гатью и деревянным мостом посередине просматривалось во всю ширь. Антон вышел точно к тому месту, на котором он брал из озера воду в вечерних сумерках. Он узнал следы своих босых ног и увидел, что собой представляет берег, та вода, что он зачерпывал котелком и, палимый жаждой, даже не пил, не глотал, а, не разбирая ее вкуса, влил в себя, как в сосуд, целых три литра. В двух шагах левее его следов, сапогами в береговой грязи, головой в озере, лежал ничком убитый немецкий солдат, раскинув руки с черными, как у негра, кистями, в мундире, ремнях. Убит он был давно, дней пять назад, и от августовской жары успел чудовищно вспухнуть, полностью разложиться. Голова его была размозжена, череп выглядел опрокинутым горшком, из которого вытекла каша. Эта каша была его мозгами. Они растеклись в широкий зеленоватый круг, в который были вмешаны бурые сгустки крови. И все это представляло зловонную жижу, над которой кружились и жужжали жирные золотисто-зеленые мухи, а сама жижа как бы мелко кипела, лопалась пузырьками, оттого что в ней уже торопливо копошились какие-то крохотные существа, с наслаждением пожирая ее, радуясь своей богатой поживе…
Гать и мост, до которых от берега было всего метров двадцать, были разбомблены в тот момент, когда по ним двигался немецкий обоз. Убитые люди и лошади силою взрывов были сброшены в воду – и тоже успели вспухнуть и разложиться. Как палки, торчали вверх ноги лошадей, руки солдат со скрюченными пальцами, поднимались из воды головы – с разверстыми дырами ртов, черными, уже пустыми глазницами. Вода у гати и под мостом была такого же цвета, что возле убитого немца, около которого стоял Антон: бурая от безмерного количества выливавшейся здесь крови, зеленоватая от торжествующего гниения, немедленно начинающего действовать и обретающего неодолимую силу там, где обрывается жизнь…
И вот эту воду пил Антон!
Его немедленно вырвало – уже впустую, с еще более сильными корчами, судорогами, чем в первый раз, под сосной.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37