Аш хлор. А серной? Он на секунду задумался. Аш… Аш… Все кислоты начинаются с «Аш»… Черт побери, он же совсем недавно отлично знал! Антон с силой хлопнул себя по лбу. Аш два Эс О четыре!
Антон едва не закричал от радости на всю улицу: «Аш два Эс О четыре! Серная кислота! Аш два Эс О четыре!»
Возле ограды госпитального скверика дворник Пантелей Павлович с заиндевелыми усами и сосульками на их кончиках расчищал широкий деревянной лопатой асфальтную дорожку тротуара.
– Ты куда это умотал? – строго сказал он Антону. – Тебе велено вокруг клумбы ходить, а ты лыжи навострил и деру. На рынок, небось, сахар на курево сменять? Сестра уж два раза выбегала, волнуется, куда ты делся. Сейчас она тебе даст за самоволку! Ну, чего молчишь, говори в свое оправдание!
– Аш два Эс О четыре! – радостно глядя на Пантелея Палыча, до войны школьного, а сейчас госпитального дворника, ответил Антон.
– Чего? – вытаращил глаза Пантелей Палыч.
– Аш два Эс О четыре! – закричал во всю силу горла и легких Антон и подбросил вверх свою шапку.
Пантелей Палыч примолк. За время работы в госпитале с контуженными и психически травмированными он уже ко многому привык и перестал удивляться – и к чокнутым слегка, и к чокнутым наполовину, и к совсем и безнадежно безумным…
32
Документы Антону на выписку из госпиталя оформлял пожилой канцелярист с круглой, как шар, совершенно лысой головой, блестевшей столь ярко, неестественно, что казалось, он специально чем-то натирает свой череп для такого блеска, какой-нибудь политурой, что употребляется для дорогой мебели.
На нем был белый медицинский халат, но не из тех, что носят медсестры, технический персонал, сшитые из простынной ткани, а врачебный, из плотного материала, с накладными карманами по бокам и на груди, даже подкрахмаленный и умело, тщательно отутюженный; по сути дела – просто писарь, но выглядел он почти как тот знаменитый профессор, что приезжал из Новосибирска в госпиталь на консультацию, осматривал раненых и больных, в том числе и Антона: заставлял его вытягивать с закрытыми глазами руки, попадать, не глядя, пальцем в нос, водил перед лицом Антона из стороны в сторону стерженьком медицинского молоточка, а Антон должен был, не отрывая взгляда, следить за этими движениями.
В своем деле писарь, похоже, был таким же профессором, специалистом высокого класса: держал он себя с большим достоинством, действовал неторопливо; как у хирурга имеются, на все случаи заранее запасены инструменты, так и писарь располагал запасом всех нужных в его деле приспособлений: разного размера линейками, разного вида перьями, остроотточенными карандашами всех цветов, разноцветными чернилами и баночками с тушью. Антон, посаженный в канцелярской комнатушке возле писарского стола на скрипучий стул, попытался задать канцеляристу некоторые вопросы о своей дальнейшей судьбе, но канцелярист строго пресек его попытки, сказав, что сначала он заполнит нужные бланки, графы, а потом объяснит Антону все, что ему надо знать, и не придется задавать больше никаких вопросов.
В заключение своих священнодействий канцелярист предложил Антону расписаться в толстой «амбарной книге», указав место для подписи широким плоским пальцем с чистым, подточенным пилочкой ногтем, а потом действительно кратко, толково, с исчерпывающей полнотой объявил Антону, что медицинской комиссией он признан на ближайшие три месяца к военной службе негодным, ему дается отсрочка для полного выздоровления, а через три месяца он должен явиться на переосвидетельствование. Что с ним произойдет дальше – будет зависеть от того состояния, в каком он окажется. Отсрочку могут продлить, а то и вовсе признать Антона инвалидом. А если врачи найдут, что он теперь в полном порядке, – значит, будет служить дальше. Живи, где хочешь, делай, что хочешь; три месяца, отпущенных на окончательную поправку, Антон будет получать пособие. Не густо, но существовать можно, ждущие повторных медкомиссий ранбольные как-то исхитряются, живут. Даже за углы и койки квартирохозяевам из этих своих пособий платят и даже базарный табачок под названием «венгерский» – один смолит, а двое за что-нибудь крепкое держатся – покуривают.
– Уразумел? – спросил писарь, закончив свои объяснения.
– Да вроде… – ответил Антон. Он уже примерно знал, каким будет насчет него решение госпитального начальства.
– Это хорошо, что ты понятливый, – скрывая за серьезностью тона свою шутливость, сказал писарь. – А то есть ну прямо чурки. Толкуешь, токуешь ему, десять раз повторил – и все как горохом в стенку, отскакивает напрочь… Что намерен делать, какие планы?
– Да какие… – ответил в раздумье Антон. – Поеду домой, к родителям…
Писарь сначала вытер о кусочек промокательной бумаги те перья, которыми пользовался, поставил их в пластмассовый стаканчик, в другой карандаши, убрал в ящик стола линейки; казалось, разговор закончился, продолжения не будет, ведь писарю все равно, как поступит Антон со своей увольнительной на три месяца. Но, наведя на столе порядок, писарь твердым голосом сказал:
– Не советую.
Он занялся какими-то бумажками, стал их перебирать, раскладывать на стопки.
– Ну, допустим, поедешь… – как бы размышляя за Антона, произнес писарь. – Как сейчас по железным дорогам ездить, да еще в ту сторону, к фронту, ты, я думаю, представляешь. До твоего Воронежа доехать тебе, знаешь, сколько понадобится? Месяц, не меньше. Это с твоим-то здоровьем! Оно ведь и сбой может дать. А что там за обстановка? Курск взят, Орел взят. Щигры, слышал я, тоже у немцев. Щигры я знаю, в двадцатых годах даже работал там недолго. А раз Щигры – то, считай, это немцы под самым Воронежем. В одном полете стрелы, как в старину говорилось. Значит, обстановка почти фронтовая. Да, может, и без почти. А пока доедешь – еще столько может случиться… Допустим даже такое – повезло, доехал. И все там благополучно. Но так ведь сейчас же назад, комиссию ведь здесь проходить, где лечили тебя, такой порядок, закон такой. Так что стоит тебе туда-сюда два таких конца мотать, чтоб только папу с мамой на одну лишь минутку увидеть? Мой тебе совет: оставайся тут, в здешних краях. Сходи в райком комсомола, ты ж ведь комсомолец, так? Они тебе помогут, дело тебе какое-нибудь найдут, чтоб не скучал. На жительство к какой-нибудь бабке устроят. Три месяца быстро пролетят. Станет ясно, на что ты гож, на что не гож. Я так чувствую, тебе еще три месяца прибавят. Я хоть и не врач, а нагляделся, опыт в этих делах у меня имеется. К тому времени весна придет, лето, глядишь попрут наши немцев восвояси, – вот тогда и кати в свой Воронеж…
Внутренне Антон был согласен с тем, что внушал ему госпитальный канцелярист. Конечно, домой тянуло, хотелось к отцу, маме, он нестерпимо соскучился по всей домашней обстановке, по своему столику, за которым готовил уроки, по полке с любимыми книгами. Даже по тем тополям, что росли во дворе, и, немые, не относящиеся к разряду живых существ, тем не менее, все же каким-то живейшим образом участвовали в бытии обитателей дома, детей и взрослых; про них было не вспомнить, думая о доме, об оставшихся в нем товарищах, о дворе, на котором прошло детство, подростковые годы. Когда Антон готовился идти с повесткой на сборный пункт в клубе Карла Маркса и прощался с тем, что покидал за своей спиной, он мысленно попрощался и с дворовыми тополями, пожелал им благополучия, совсем так, как желают его людям, – чтобы они и дальше без горя и невзгод продолжали шуметь листвой, протягивать во все стороны свои ветви, набирать в себя силу и красоту, как получалось у них прежде.
Антону не хватило бы слов, чтобы передать, как сильно тянуло его домой, было множество «за», чтобы немедленно пуститься в дорогу, и только одно было «против», и «против» весьма существенное, превышавшее все «за»: несмотря на свое совсем вроде бы здоровое состояние, он в глубине души, улавливая глухие токи, сигналы своего организма, чувствовал, что дорога в несколько тысяч километров с ее неизбежной свинцовой усталостью, передрягами, бессонницами – ему не по силам, она его наверняка сломит.
Еще день он раздумывал, колебался, а потом решил поступать, как подсказывал ему госпитальный канцелярист.
Снаряжая Антона на «волю», на самостоятельное существование за больничными стенами, госпитальный кладовщик проявил редкую щедрость. В его распоряжении имелось обмундирование только «бэ-у» – уже побывавшее на ком-то из раненых во фронтовых условиях, порядком изношенное и, насколько возможно, восстановленное, то есть выстиранное, починенное, правда, без особой заботы о внешнем виде: с заметными латками на коленях, локтях, в тех местах, куда ударил осколок или пуля. Можно было выдать Антону первое попавшееся, как и получали все выписанные из госпиталя, но кладовщик почему-то проникся к Антону симпатией, может, потому, что Антон по возрасту подходил ему в сыновья, а у кладовщика был где-то такой же парень и тоже в красноармейском одеянии, и кладовщик, не жалея труда, покопался в ворохах гимнастерок и брюк, и наградил Антона почти новыми, а главное, по его росту. Шинель он подобрал такую же, совсем почти не ношенную, мягкую, ворсистую, значительно ниже колен. На левом плече была дырочка, аккуратно заштопанная нитками по цвету шинели, а внутри, на серой подкладке, угадывалось не до конца замытое пятно крови. Но снаружи ничего не было видно. И пояс кладовщик дал хороший, целиком кожаный, не из брезента. Но еще больше порадовала Антона шапка-треушка. Вот она была совсем новая, никем еще не ношенная. Не меховая, на рядовых шапок из меха не бывает, на вате и верх из какого-то текстильного заменителя, но теплая и тоже по размеру, по голове.
33
В райком комсомола Антон шел по скрипучему снегу, добавленному последними метельными днями, и ему было в великое удовольствие, что наконец-таки он, хоть и вне службы, в отпуске на долечивании, но выглядит как настоящий красноармеец; приятно было чувствовать на себе ладную, добротную одежду, рождаемое ею тепло – даже в довольно ощутимый, пощипывающий, покалывающий морозец – градусов в десять ниже нуля.
Встретился такой же юный красноармеец, мальчик лицом, с косинкой в черных, узких глазах, должно быть – бурят, их много попадалось среди местного люда, четко приветствовал более высокого и более старшего на вид Антона, приложив руку к ушанке; Антон ответил ему тем же. Эта встреча и обмен приветствиями ему тоже доставили удовольствие – чувством своей причастности к армии, дружеству военных людей, давно вызывавшему в нем любовь, уважение и самый пристальный интерес. Была какая-то приятность в самом приветственном движении руки; хотелось, чтобы опять встретился какой-нибудь военный человек, повторить этот жест: пружинно взбросить руку к головному убору и так же пружинно отдернуть ее назад.
В райкоме произошло такое, чего Антон никак не ждал и не предполагал. Секретарь райкома, парень постарше Антона всего года на два, на три, в зеленой армейской гимнастерке с пустым левым рукавом до самого плеча, свернутым в рулон и подколотым английской булавкой, с живым интересом выслушал Антона, видимо, сразу же расположенный к нему его военной формой, бегло взглянул на комсомольский билет, госпитальные документы, очень почему-то оживился, пришел в радостное настроение, выскочил из-за стола и, держа Антоновы документы в руке, сказав ему: «Пошли!» – понесся куда-то из кабинета. Увлекая за собой Антона, он толкнул дверь в другую половину длинного одноэтажного здания, в которой находился райком партии, без стука распахнул обитую клеенкой дверь с табличкой: «Заведующий отделом агитации и пропаганды» и, буквально вбежав туда впереди следующего за ним Антона, громко, с торжеством в голосе, объявил:
– Алексей Степанович, вот он – кто нас выручит. Антон Черкасов, фронтовик, лежал тут у нас в госпитале, а сейчас в отпуске на три месяца. Родом из Воронежа, законченное среднее образование, студент «политеха», но сразу же призвали на фронт, комсомолец с тридцать восьмого года. Я думаю, у меня и сомнений нет – он вполне справиться!
Алексей Степаныч, завотделом, был тоже молод, постарше комсомольского секретаря лет на пять, не больше. Для партработника, к тому же заведующего отделом, это еще очень молодой возраст. Видно, и кадрами райкомов сейчас командовала война, расставляя людей в зависимости от военных обстоятельств, потребностей, приказов о мобилизации и повесток.
Кабинет был большой, прохладноватый, завотделом сидел в накинутом на плечи пальто с лисьим воротником и набивал табаком трубку, беря его из картонной коробки с надписью «Герцеговина-Флор».
Услышав, с чем вломился к нему комсомольский секретарь, Алексей Степаныч тоже просиял лицом.
– А Черкасов-то как – не возражает?
Завотделом даже прервал свое занятие, отложил в сторону трубку и обратил на Антона свой взгляд.
– Да он еще не знает, в чем дело, я ему еще не сказал. Конечно, согласится. Ведь «ЧП», как же комсомолец – да не захочет помочь?
– Вот ты как его: он к тебе на учет пришел встать, а ты его сразу в охапку! Надо же ему объяснить. Вот что, Черкасов. У нас действительно ЧП – райгазета без сотрудников осталась, выпускать некому, всех военкомат мобилизовал. Замену редактору, можно считать, мы нашли. Женщина, художница, в артели кукол работала. Но зато партийная, так что подписывать партийный орган имеет право. В журналистике не сильна, вернее сказать – для нее это китайская грамота. Но мы от нее это и не требуем. Главное, что политически подкована, партийную линию проводить сумеет. Есть в редакции наборщик, настоящий специалист. Эстонец, эвакуированный. Но по-русски говорит чисто, набирает грамотно. Печатник есть, парень молодой, тоже, должно быть, вот-вот в армию возьмут. Но пока удалось в военкомате его отстоять, иначе типография станет. А писать статьи, заметки – некому. В пятницу по графику номер должен выйти, а в редакции ни строчки. Ни передовой, ни информации по району. Такие вот печальные дела. Давай, брат, берись, никого больше нет, на тебя одного надежда.
Алексей Степанович опять взялся за трубку, примял в ней еще щепоть волокнистого табака и чиркнул зажигалкой, раскуривая. С началом войны многие перешли на трубки. Папирос в продаже нет, вертеть самокрутки из газетной бумаги и махорки как-то очень уж по-деревенски, а трубка – иное дело, трубку сам Сталин курит.
Сказать, что Антон опешил – было бы не совсем то слово, каким следовало выразить его состояние.
– Так ведь я ж никогда в газете не работал… Никакого представления не имею… – пролепетал он в сильнейшей растерянности.
– Но газеты ведь ты читаешь? Вот и представление! – сказал завотделом.
– Одно дело – просто читать, другое – быть сотрудником…
– Да чего ж хитрого! У нас ведь не «Правда», не «Труд», не «Комсомолка». Обычная маленькая районная многотиражка. Две полосы всего. На первой передовая и перепечатка сообщений Совинформбюро. На второй – местная жизнь. Советы агронома, письма земляков с фронта. Выпускается всего раз в неделю. Но газета для района нужна, в ней отражение местных событий, примеры хорошей работы, плохой, имена передовиков. Это на людей, знаешь, как действует, когда они о себе читают, о своих товарищах, знакомых…
Пуская клубами дым – это получилось у него мастерски, прямо художественно – завотделом продолжал неотрывно смотреть Антону в лицо; взгляд его покорял, подчинял Антона своему влиянию даже больше, чем слова.
– Не знаю – потяну ли…
– Возьмешься – потянешь. Как это не потянешь – законченная десятилетка за плечами. К тому же тебя райком комсомола, райком партии просят. Два райкома! Надо потянуть. Все, решено! Давай лапу – и действуй! – с дружеской грубоватостью, нарочно играя в нее для тесного и короткого контакта с Антоном, сказал завершающим тоном завотдела, и так стиснул Антону кисть руки, что у того даже хрустнули пальцы.
Сказанные им слова ожили в памяти Антона через много лет, когда тот же смысл отлился в другую форму и по всей стране зазвучал, зазвенел, как медь, чеканный лозунг: «Партия сказала – надо, комсомол ответил – есть!»
34
В редакцию Антона повел комсомольский секретарь. Звали его Серафим Волков. По дороге он рассказывал историю своего ранения.
– Наша часть на самой границе стояла, в Литве. Занимались строительством дотов. Наши казармы, двор из булыжника, еще пятьсот метров – и речной берег, граница. На той стороне немцы ходят. В субботу, двадцать первого, у нас концерт самодеятельности был, пели, «Яблочко» плясали. Закончилось поздно. Разошлись по казармам, еще с час балагурили, курили, легли уже в третьем часу. А полчетвертого – грохот, снаряды прямо на дворе рвутся, булыжники во все стороны летят. Никто ничего не понимает, никаких предупреждений не было. Что делать? Одни командиры кричат:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37
Антон едва не закричал от радости на всю улицу: «Аш два Эс О четыре! Серная кислота! Аш два Эс О четыре!»
Возле ограды госпитального скверика дворник Пантелей Павлович с заиндевелыми усами и сосульками на их кончиках расчищал широкий деревянной лопатой асфальтную дорожку тротуара.
– Ты куда это умотал? – строго сказал он Антону. – Тебе велено вокруг клумбы ходить, а ты лыжи навострил и деру. На рынок, небось, сахар на курево сменять? Сестра уж два раза выбегала, волнуется, куда ты делся. Сейчас она тебе даст за самоволку! Ну, чего молчишь, говори в свое оправдание!
– Аш два Эс О четыре! – радостно глядя на Пантелея Палыча, до войны школьного, а сейчас госпитального дворника, ответил Антон.
– Чего? – вытаращил глаза Пантелей Палыч.
– Аш два Эс О четыре! – закричал во всю силу горла и легких Антон и подбросил вверх свою шапку.
Пантелей Палыч примолк. За время работы в госпитале с контуженными и психически травмированными он уже ко многому привык и перестал удивляться – и к чокнутым слегка, и к чокнутым наполовину, и к совсем и безнадежно безумным…
32
Документы Антону на выписку из госпиталя оформлял пожилой канцелярист с круглой, как шар, совершенно лысой головой, блестевшей столь ярко, неестественно, что казалось, он специально чем-то натирает свой череп для такого блеска, какой-нибудь политурой, что употребляется для дорогой мебели.
На нем был белый медицинский халат, но не из тех, что носят медсестры, технический персонал, сшитые из простынной ткани, а врачебный, из плотного материала, с накладными карманами по бокам и на груди, даже подкрахмаленный и умело, тщательно отутюженный; по сути дела – просто писарь, но выглядел он почти как тот знаменитый профессор, что приезжал из Новосибирска в госпиталь на консультацию, осматривал раненых и больных, в том числе и Антона: заставлял его вытягивать с закрытыми глазами руки, попадать, не глядя, пальцем в нос, водил перед лицом Антона из стороны в сторону стерженьком медицинского молоточка, а Антон должен был, не отрывая взгляда, следить за этими движениями.
В своем деле писарь, похоже, был таким же профессором, специалистом высокого класса: держал он себя с большим достоинством, действовал неторопливо; как у хирурга имеются, на все случаи заранее запасены инструменты, так и писарь располагал запасом всех нужных в его деле приспособлений: разного размера линейками, разного вида перьями, остроотточенными карандашами всех цветов, разноцветными чернилами и баночками с тушью. Антон, посаженный в канцелярской комнатушке возле писарского стола на скрипучий стул, попытался задать канцеляристу некоторые вопросы о своей дальнейшей судьбе, но канцелярист строго пресек его попытки, сказав, что сначала он заполнит нужные бланки, графы, а потом объяснит Антону все, что ему надо знать, и не придется задавать больше никаких вопросов.
В заключение своих священнодействий канцелярист предложил Антону расписаться в толстой «амбарной книге», указав место для подписи широким плоским пальцем с чистым, подточенным пилочкой ногтем, а потом действительно кратко, толково, с исчерпывающей полнотой объявил Антону, что медицинской комиссией он признан на ближайшие три месяца к военной службе негодным, ему дается отсрочка для полного выздоровления, а через три месяца он должен явиться на переосвидетельствование. Что с ним произойдет дальше – будет зависеть от того состояния, в каком он окажется. Отсрочку могут продлить, а то и вовсе признать Антона инвалидом. А если врачи найдут, что он теперь в полном порядке, – значит, будет служить дальше. Живи, где хочешь, делай, что хочешь; три месяца, отпущенных на окончательную поправку, Антон будет получать пособие. Не густо, но существовать можно, ждущие повторных медкомиссий ранбольные как-то исхитряются, живут. Даже за углы и койки квартирохозяевам из этих своих пособий платят и даже базарный табачок под названием «венгерский» – один смолит, а двое за что-нибудь крепкое держатся – покуривают.
– Уразумел? – спросил писарь, закончив свои объяснения.
– Да вроде… – ответил Антон. Он уже примерно знал, каким будет насчет него решение госпитального начальства.
– Это хорошо, что ты понятливый, – скрывая за серьезностью тона свою шутливость, сказал писарь. – А то есть ну прямо чурки. Толкуешь, токуешь ему, десять раз повторил – и все как горохом в стенку, отскакивает напрочь… Что намерен делать, какие планы?
– Да какие… – ответил в раздумье Антон. – Поеду домой, к родителям…
Писарь сначала вытер о кусочек промокательной бумаги те перья, которыми пользовался, поставил их в пластмассовый стаканчик, в другой карандаши, убрал в ящик стола линейки; казалось, разговор закончился, продолжения не будет, ведь писарю все равно, как поступит Антон со своей увольнительной на три месяца. Но, наведя на столе порядок, писарь твердым голосом сказал:
– Не советую.
Он занялся какими-то бумажками, стал их перебирать, раскладывать на стопки.
– Ну, допустим, поедешь… – как бы размышляя за Антона, произнес писарь. – Как сейчас по железным дорогам ездить, да еще в ту сторону, к фронту, ты, я думаю, представляешь. До твоего Воронежа доехать тебе, знаешь, сколько понадобится? Месяц, не меньше. Это с твоим-то здоровьем! Оно ведь и сбой может дать. А что там за обстановка? Курск взят, Орел взят. Щигры, слышал я, тоже у немцев. Щигры я знаю, в двадцатых годах даже работал там недолго. А раз Щигры – то, считай, это немцы под самым Воронежем. В одном полете стрелы, как в старину говорилось. Значит, обстановка почти фронтовая. Да, может, и без почти. А пока доедешь – еще столько может случиться… Допустим даже такое – повезло, доехал. И все там благополучно. Но так ведь сейчас же назад, комиссию ведь здесь проходить, где лечили тебя, такой порядок, закон такой. Так что стоит тебе туда-сюда два таких конца мотать, чтоб только папу с мамой на одну лишь минутку увидеть? Мой тебе совет: оставайся тут, в здешних краях. Сходи в райком комсомола, ты ж ведь комсомолец, так? Они тебе помогут, дело тебе какое-нибудь найдут, чтоб не скучал. На жительство к какой-нибудь бабке устроят. Три месяца быстро пролетят. Станет ясно, на что ты гож, на что не гож. Я так чувствую, тебе еще три месяца прибавят. Я хоть и не врач, а нагляделся, опыт в этих делах у меня имеется. К тому времени весна придет, лето, глядишь попрут наши немцев восвояси, – вот тогда и кати в свой Воронеж…
Внутренне Антон был согласен с тем, что внушал ему госпитальный канцелярист. Конечно, домой тянуло, хотелось к отцу, маме, он нестерпимо соскучился по всей домашней обстановке, по своему столику, за которым готовил уроки, по полке с любимыми книгами. Даже по тем тополям, что росли во дворе, и, немые, не относящиеся к разряду живых существ, тем не менее, все же каким-то живейшим образом участвовали в бытии обитателей дома, детей и взрослых; про них было не вспомнить, думая о доме, об оставшихся в нем товарищах, о дворе, на котором прошло детство, подростковые годы. Когда Антон готовился идти с повесткой на сборный пункт в клубе Карла Маркса и прощался с тем, что покидал за своей спиной, он мысленно попрощался и с дворовыми тополями, пожелал им благополучия, совсем так, как желают его людям, – чтобы они и дальше без горя и невзгод продолжали шуметь листвой, протягивать во все стороны свои ветви, набирать в себя силу и красоту, как получалось у них прежде.
Антону не хватило бы слов, чтобы передать, как сильно тянуло его домой, было множество «за», чтобы немедленно пуститься в дорогу, и только одно было «против», и «против» весьма существенное, превышавшее все «за»: несмотря на свое совсем вроде бы здоровое состояние, он в глубине души, улавливая глухие токи, сигналы своего организма, чувствовал, что дорога в несколько тысяч километров с ее неизбежной свинцовой усталостью, передрягами, бессонницами – ему не по силам, она его наверняка сломит.
Еще день он раздумывал, колебался, а потом решил поступать, как подсказывал ему госпитальный канцелярист.
Снаряжая Антона на «волю», на самостоятельное существование за больничными стенами, госпитальный кладовщик проявил редкую щедрость. В его распоряжении имелось обмундирование только «бэ-у» – уже побывавшее на ком-то из раненых во фронтовых условиях, порядком изношенное и, насколько возможно, восстановленное, то есть выстиранное, починенное, правда, без особой заботы о внешнем виде: с заметными латками на коленях, локтях, в тех местах, куда ударил осколок или пуля. Можно было выдать Антону первое попавшееся, как и получали все выписанные из госпиталя, но кладовщик почему-то проникся к Антону симпатией, может, потому, что Антон по возрасту подходил ему в сыновья, а у кладовщика был где-то такой же парень и тоже в красноармейском одеянии, и кладовщик, не жалея труда, покопался в ворохах гимнастерок и брюк, и наградил Антона почти новыми, а главное, по его росту. Шинель он подобрал такую же, совсем почти не ношенную, мягкую, ворсистую, значительно ниже колен. На левом плече была дырочка, аккуратно заштопанная нитками по цвету шинели, а внутри, на серой подкладке, угадывалось не до конца замытое пятно крови. Но снаружи ничего не было видно. И пояс кладовщик дал хороший, целиком кожаный, не из брезента. Но еще больше порадовала Антона шапка-треушка. Вот она была совсем новая, никем еще не ношенная. Не меховая, на рядовых шапок из меха не бывает, на вате и верх из какого-то текстильного заменителя, но теплая и тоже по размеру, по голове.
33
В райком комсомола Антон шел по скрипучему снегу, добавленному последними метельными днями, и ему было в великое удовольствие, что наконец-таки он, хоть и вне службы, в отпуске на долечивании, но выглядит как настоящий красноармеец; приятно было чувствовать на себе ладную, добротную одежду, рождаемое ею тепло – даже в довольно ощутимый, пощипывающий, покалывающий морозец – градусов в десять ниже нуля.
Встретился такой же юный красноармеец, мальчик лицом, с косинкой в черных, узких глазах, должно быть – бурят, их много попадалось среди местного люда, четко приветствовал более высокого и более старшего на вид Антона, приложив руку к ушанке; Антон ответил ему тем же. Эта встреча и обмен приветствиями ему тоже доставили удовольствие – чувством своей причастности к армии, дружеству военных людей, давно вызывавшему в нем любовь, уважение и самый пристальный интерес. Была какая-то приятность в самом приветственном движении руки; хотелось, чтобы опять встретился какой-нибудь военный человек, повторить этот жест: пружинно взбросить руку к головному убору и так же пружинно отдернуть ее назад.
В райкоме произошло такое, чего Антон никак не ждал и не предполагал. Секретарь райкома, парень постарше Антона всего года на два, на три, в зеленой армейской гимнастерке с пустым левым рукавом до самого плеча, свернутым в рулон и подколотым английской булавкой, с живым интересом выслушал Антона, видимо, сразу же расположенный к нему его военной формой, бегло взглянул на комсомольский билет, госпитальные документы, очень почему-то оживился, пришел в радостное настроение, выскочил из-за стола и, держа Антоновы документы в руке, сказав ему: «Пошли!» – понесся куда-то из кабинета. Увлекая за собой Антона, он толкнул дверь в другую половину длинного одноэтажного здания, в которой находился райком партии, без стука распахнул обитую клеенкой дверь с табличкой: «Заведующий отделом агитации и пропаганды» и, буквально вбежав туда впереди следующего за ним Антона, громко, с торжеством в голосе, объявил:
– Алексей Степанович, вот он – кто нас выручит. Антон Черкасов, фронтовик, лежал тут у нас в госпитале, а сейчас в отпуске на три месяца. Родом из Воронежа, законченное среднее образование, студент «политеха», но сразу же призвали на фронт, комсомолец с тридцать восьмого года. Я думаю, у меня и сомнений нет – он вполне справиться!
Алексей Степаныч, завотделом, был тоже молод, постарше комсомольского секретаря лет на пять, не больше. Для партработника, к тому же заведующего отделом, это еще очень молодой возраст. Видно, и кадрами райкомов сейчас командовала война, расставляя людей в зависимости от военных обстоятельств, потребностей, приказов о мобилизации и повесток.
Кабинет был большой, прохладноватый, завотделом сидел в накинутом на плечи пальто с лисьим воротником и набивал табаком трубку, беря его из картонной коробки с надписью «Герцеговина-Флор».
Услышав, с чем вломился к нему комсомольский секретарь, Алексей Степаныч тоже просиял лицом.
– А Черкасов-то как – не возражает?
Завотделом даже прервал свое занятие, отложил в сторону трубку и обратил на Антона свой взгляд.
– Да он еще не знает, в чем дело, я ему еще не сказал. Конечно, согласится. Ведь «ЧП», как же комсомолец – да не захочет помочь?
– Вот ты как его: он к тебе на учет пришел встать, а ты его сразу в охапку! Надо же ему объяснить. Вот что, Черкасов. У нас действительно ЧП – райгазета без сотрудников осталась, выпускать некому, всех военкомат мобилизовал. Замену редактору, можно считать, мы нашли. Женщина, художница, в артели кукол работала. Но зато партийная, так что подписывать партийный орган имеет право. В журналистике не сильна, вернее сказать – для нее это китайская грамота. Но мы от нее это и не требуем. Главное, что политически подкована, партийную линию проводить сумеет. Есть в редакции наборщик, настоящий специалист. Эстонец, эвакуированный. Но по-русски говорит чисто, набирает грамотно. Печатник есть, парень молодой, тоже, должно быть, вот-вот в армию возьмут. Но пока удалось в военкомате его отстоять, иначе типография станет. А писать статьи, заметки – некому. В пятницу по графику номер должен выйти, а в редакции ни строчки. Ни передовой, ни информации по району. Такие вот печальные дела. Давай, брат, берись, никого больше нет, на тебя одного надежда.
Алексей Степанович опять взялся за трубку, примял в ней еще щепоть волокнистого табака и чиркнул зажигалкой, раскуривая. С началом войны многие перешли на трубки. Папирос в продаже нет, вертеть самокрутки из газетной бумаги и махорки как-то очень уж по-деревенски, а трубка – иное дело, трубку сам Сталин курит.
Сказать, что Антон опешил – было бы не совсем то слово, каким следовало выразить его состояние.
– Так ведь я ж никогда в газете не работал… Никакого представления не имею… – пролепетал он в сильнейшей растерянности.
– Но газеты ведь ты читаешь? Вот и представление! – сказал завотделом.
– Одно дело – просто читать, другое – быть сотрудником…
– Да чего ж хитрого! У нас ведь не «Правда», не «Труд», не «Комсомолка». Обычная маленькая районная многотиражка. Две полосы всего. На первой передовая и перепечатка сообщений Совинформбюро. На второй – местная жизнь. Советы агронома, письма земляков с фронта. Выпускается всего раз в неделю. Но газета для района нужна, в ней отражение местных событий, примеры хорошей работы, плохой, имена передовиков. Это на людей, знаешь, как действует, когда они о себе читают, о своих товарищах, знакомых…
Пуская клубами дым – это получилось у него мастерски, прямо художественно – завотделом продолжал неотрывно смотреть Антону в лицо; взгляд его покорял, подчинял Антона своему влиянию даже больше, чем слова.
– Не знаю – потяну ли…
– Возьмешься – потянешь. Как это не потянешь – законченная десятилетка за плечами. К тому же тебя райком комсомола, райком партии просят. Два райкома! Надо потянуть. Все, решено! Давай лапу – и действуй! – с дружеской грубоватостью, нарочно играя в нее для тесного и короткого контакта с Антоном, сказал завершающим тоном завотдела, и так стиснул Антону кисть руки, что у того даже хрустнули пальцы.
Сказанные им слова ожили в памяти Антона через много лет, когда тот же смысл отлился в другую форму и по всей стране зазвучал, зазвенел, как медь, чеканный лозунг: «Партия сказала – надо, комсомол ответил – есть!»
34
В редакцию Антона повел комсомольский секретарь. Звали его Серафим Волков. По дороге он рассказывал историю своего ранения.
– Наша часть на самой границе стояла, в Литве. Занимались строительством дотов. Наши казармы, двор из булыжника, еще пятьсот метров – и речной берег, граница. На той стороне немцы ходят. В субботу, двадцать первого, у нас концерт самодеятельности был, пели, «Яблочко» плясали. Закончилось поздно. Разошлись по казармам, еще с час балагурили, курили, легли уже в третьем часу. А полчетвертого – грохот, снаряды прямо на дворе рвутся, булыжники во все стороны летят. Никто ничего не понимает, никаких предупреждений не было. Что делать? Одни командиры кричат:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37