Я возразил:
- При моих стесненных обстоятельствах допьяна не напьешься.
- Надо блевать, - сказал он убежденно. - Напиваться, блевать, так делают в эпоху всеобщего разложения и деградации. Так делали римляне в эпоху упадка.
- Я бы выпил.
- Мы выпьем обязательно. Но позже. А пока дослушай меня. Третий Рим... мировое господство... идеи? Да! Благодаря им Россия выживала. Но теперь она может быть сильна, как никогда, и без тех окраин, которые так жаждут отделения. Скоты! Пусть отделяются! Другое дело, что в этом процессе распада бывшей империи не возникает она, наша Россия. Ее не видать. Где она? Куда ее спрятали наши новые политики, твердящие о ее благе? Объяснишь ли ты мне, что они понимают под Россией? Могу ли я надеяться, что ты меня просветишь? А то, что они, и, возможно, ты заодно с ними, выдают за Россию, что это, как не карточный домик, который рассыплется от малейшего дуновения? И мы, надо же, вернулись во времена, когда Москва, Тверь и прочие селения соперничали друг с другом. Теперь Запад выдает ярлыки на княжение разным нашим взбесившимся самостийникам. О, позор! Тысячелетняя Россия! Святая Русь! И какие-то ожидовевшие западные монголы диктуют нам свою волю! А наш православный народ тем временем помышляет исключительно о собственном животе. Прости меня, но сегодня набивать кошелек ради собственного удовольствия, драть с покупателей три шкуры за самое необходимое, когда они только-только не протягивают ноги, или вот, как ты, забиться в щель, отвернуться от происходящего - это все одинаковые преступления, это предательство, грех.
Я не ожидал, что он вдруг перескочит на меня, да еще столь резко поставит вопрос. От неожиданности я подавился глотком кофе, закашлялся, откинулся на спинку кресла и вытаращил на друга глаза.
- Видишь ли, наши демократы не что иное как болтуны и воры, но ведь и демократия само по себе тоже дрянь еще та! Навозная куча, толкотня, крики о равенстве... А какое может быть равенство, скажи мне? Перед законом? Допустим. Но между умным и глупым? Когда иерархия выстраивается в зависимости от толщины кошелька или партийной принадлежности, мы имеем дело уже не с обществом, а со стадом, табуном, ульем. Я знаю только один способ обретения духовной свободы при таком положении - стоять в стороне. И я решил...
- Я не жду от тебя никаких решений, - перебил Перстов резко.
- А чего же? Что я буду напиваться и блевать?
- Хочу услышать, что ты скажешь в оправдание своего безразличия.
Я возвысил голос, выведенный из себя его грубостью:
- В оправдание? Я должен оправдываться? В чем? В том, что сижу дома, читаю книги и не умею загребать денежки по примеру других?
- Не умеешь или не хочешь?
- Не умею и не хочу. Но это мое личное дело. А о бедах России я знаю и сожалею не меньше тебя. Однако визжать, как оскопленный поросенок, я не собираюсь. Тебе больно? Мне тоже... до некоторой степени. Ты воображаешь, что тебе ужас как больно, куда больнее, чем это есть на самом деле, а воображаешь ты так потому, что не видишь конца и краю боли, недоумению, страданию, беспорядкам. А я знаю, что в действительности мне не так уж и больно, и знаю я это потому, что знаю, например, чем кончилась знаменитая французская революция, знаю, что всему на свете когда-нибудь приходит конец, знаю, что некогда живая Ассирия больше не существует, хотя кое-какие ассирийцы живут до сих пор. Некоторые граждане готовы положить жизнь на алтарь отечества, общества, человечества, только в результате у них ведь все выходит мыльным пузырем. Историческая безвестность, скажу тебе, очень мерзкая, очень опасная для живущего штука. Его именем играют как хотят, потому что он фактически лишен имени и в такой своей оставленности не умеет роптать. Его удел - анекдот, хотя порой он в своем безумии воображает, будто творит историю. Тем-то и опасны революции и смутные времена, что они страшно морочат живого, конкретного, ничем не знаменитого человека, наполняют его глупыми иллюзиями или бесноватым отчаянием, заставляют думать, что он живет в редкую эпоху или гибнет в эпоху, когда не стыдно погибнуть даже просто так, за здорово живешь, он мнит себя позарез необходимой народу и отечеству персоной и что его жизнь обрела высший смысл, а память о нем не померкнет в потомстве. Немыслимое, дикое унижение человека, его достоинства, его сути, его души! - Меня понесло, я даже вскочил на ноги, как бы порываясь сверху сбросить на изумленного собеседника одуряющую волну моего голоса. - Но у меня, по крайней мере, еще остается кое-какой уголок, куда я могу пристроить так называемую свободу моей воли, я пользуюсь этим и говорю: э, нет, приятель, меня ты не втянешь в эту кашу, которую не я заварил, дурака, шута из себя представлять я не согласен!
Перстов покачал головой.
- Читаешь книжки, да? Что же тебя поддерживает? Бог? Он поддерживает тебя?
- Царства гибнут, но после них остаются хорошие книжки, и я их читаю...
- А если, - прервал меня Перстов, - катастрофа и тебя сотрет в порошок? Если ты всего лишь погибнешь вместе с царством?
- В царстве необходимости по необходимости погибну, это верно. Но пока мы еще живем в царстве случайностей, и катастрофа для нас - это прежде всего увеличение случаев этих самых случайностей. - Я усмехнулся, полагая, что торжествую над другом, над его печалью.
Он все качал и качал внушительной и аккуратной головой делового человека. Ему представлялось, что я обедняю жизнь, лишаю ее смысла.
***
- Я прогрессивен, - заявил мой друг с необычайной серьезностью. - У меня есть программа.
- Избави Боже от партийности! - выкрикнул я.
- Тем не менее она у меня есть, программа-то. Я говорю: к черту Запад, который никогда не станет нашим истинным другом, как бы ни мечтали у нас об этом некоторые пустые головы. Я говорю: Москва сыграла в нашей истории важную роль, но она выдохлась, она растеряла русский дух, и в настоящее время смешно было бы видеть в ней духовный центр и источник грядущего национального возрождения. И я говорю: да здравствует Великий Столб! Да-да, именно Великий Столб! Пусть он станет новым духовным центром и пусть к нему обратятся надежды всех истинных патриотов.
Безумие? Головокружение? Суета сует? Я растерянно хлопал глазами.
Вождем решил заделаться, подумал я, полагает, что в нашем городе он лучший из лучших и нужно только из-за этого взбаламутить и поднять на ноги весь остальной мир.
А может быть, я присутствую при рождении нового вождя, т. е. вождь уже народился, но я первым узнаю об этом? Или Машенька уже знает?
Может быть, рано выносить приговор и лучше ограничиться сдержанной реакцией, которая в слегка подработанном виде сойдет за положительную при любом исходе дела?
Такие мысли суетливо пробегали в моей усталой голове. Перстов излагал мне свою сокровенную идею, и его глаза горели огнем, который я не решился бы назвать безумным, хотя логика вещей безусловно требовала от меня этого. Наконец я, с очевидным запозданием, воскликнул:
- Но это утопия!
- Если бы ты знал историю и действительно понимал ее, ты бы этого не сказал. Тебе было бы известно, что в смутные времена такое возможно. Я высказываюсь в смутные времена, и уже поэтому мои слова не утопия. Я говорю о постепенном развитии, которое выведет наш город на большой путь, на высоты культуры, духовности, просвещения. В настоящее время мы более всего нуждаемся в Минине и Пожарском, которые спасали бы Русь не силой оружия, а силой слова и правды. Я буду давать деньги на такое развитие, на такое воспитание людей. Я для этого и работаю. Я открою специальные школы, клубы, центры. Все это уже ясно сложилось у меня в голове...
Вождь, мысленно начал я копошащийся в моей душе монолог, дорогой вождь, мой генерал, богоравный ты наш... Но в конце концов слова полились из моей глотки простые и доходчивые. Я рассказал ему о Наташе. К моему изумлению, он заинтересовался Лизой, расспрашивал о ней и досадовал, что подробности ее жизни неизвестны мне. Не без испуга я осознал его готовность взяться за это дело, т. е. устроить мою судьбу, а в награду за труды прибрать к рукам подругу Наташи. Естественно, когда я шел к нему, я, при всех заготовках скрытой надежды, все-таки отчетливо думал, что иду всего лишь излить душу, ведь мыслимо ли, чтобы один взрослый мужчина, в общем-то бездельник, пришел к другому взрослому мужчине, но уже обремененному работой и великими прожектами, рассказал, что по уши-де влюблен в девицу, которой старше на добрых двенадцать лет, и чтобы они, уподобляясь праздным подросткам, тотчас изготовили проект радостно-глупой любовной авантюры. Однако Перстов к тому, к чему я сам в глубине души относился с пренебрежением неверия, отнесся с крайней, даже напряженной серьезностью. Возможно, он разыгрывал этот скороспелый спектакль заинтригованности и энтузиазма для того, чтобы скрыть свою истинную цель - вытащить меня из дерьма, расшевелить, поставить на ноги. Благородно, но я, надо сказать, устал от него, пока тянулся наш глобальный разговор. Между прочим, совсем не в пользу его благородства говорило то, что Лизой он заинтересовался категорически. И при этом никак не выразил намерений, которые у него имелись или могли, должны были иметься относительно Машеньки, на тот случай если дело с Лизой выгорит! Я был поражен.
Перстов велел мне выследить Лизу в подвальчике у Наташи и тотчас позвонить ему в контору, чтобы мы могли заняться осуществлением нашего плана. Хотя его поручение прямо касалось меня, я без всякой охоты взялся за его исполнение, мне казалось, что задумано им все как-то не так, странно, без должной деликатности, даже гадко. Конечно, внутренне протестуя, я выступал отнюдь не в роли моралиста, а только человеком подозревающим, опасающимся, как бы его не одурачили, не выставили на посмешище. Это понятно, если принять во внимание, что мой друг битый час втолковывал мне возвышенные истины, а вот теперь вдруг клюнул на примитивную, подростковую забаву. Я поневоле заподозрил неладное.
Я был в недоумении, в замешательстве, почти негодовал, и все же я делал то, что он мне велел. И сделать было не столь уж трудно. Но стал бы кто на мое место да попытался бы понять, до чего же все-таки это нелегко. И энергии у меня, кажется, хватает, и даже имеется предчувствие, что я в конце концов еще и горы при необходимости переверну, а как доходит до минуты, что дальше оттягивать нельзя, надо вставать и идти, идти и делать, бросив все, дом, диван, книги, все привычное и милое, сросшееся со мной, с моим образом жизни и мысли, - жуткое бессилие буквально тошнотой подкатывает к горлу, и меня охватывает страх невосполнимых утрат. Ну что ж, я пересилил себя, дошел-таки до книжного подвальчика, заглянул в него с улицы. Наташа там, и Лиза с ней, собака бегает... Значит, время выкликать Перстова. И вдруг меня охватило такое странное чувство! Я уж и домой не вернулся бы, не то что бежать за Перстовым. Я вдруг почувствовал, что могу срастись и с этим местом, что дело, в сущности, не в доме, а в том, чтобы занимать определенное и достаточное место, более или менее удобное, спокойное. Я бы прижился в этом подвальчике, ни на что не претендуя в ущерб его хозяевам, только б меня не прогоняли и не слишком беспокоили. Это даже не свобода, которую человек всегда в каком-то смысле так или иначе вымышляет, в противном случае она не была бы только свободой от чего-то или ради чего-то, это сама бесконечность жизни, т. е. бесконечность ее форм и положений, не теряющая формы, но и не обладающая ею. Да, проживи я в подвальчике день-другой, имея все необходимое, не имея ни с кем трений, учтите, однако, и мою неприхотливость, - я бы не захотел, пожалуй, возвращаться домой и потеряла бы упрямство необходимости моя любовь к Наташе. Может быть, это и нужно мне?
Разве мудрость не граничит с ребячеством, а порой и с сумасшествием, и без этого она не была бы пустым и бесполезным жеманством ума? Но любовь к книгам, сильно разъеденная, подпорченная терзаниями по продавщице книжного магазина, не способствует утверждению мудрости в ее наилучшем виде, в ее подлинных границах. А представьте, что Перстов выступит этаким задорным петушком и все уладит, девушки поверят ему и пойдут за нами, - куда же мы с ними пойдем и что будем делать, вот, в частности, что я буду с ними делать, хотя бы с одной только Наташей? Воздам должное ее прелестям? А потом? Перстов вернется к своим делам, к великим планам и мечтам, к Машеньке. А я? Всего лишь расстанусь с Наташей под благовидным предлогом, который постарается отыскать мой изощренный ум в пределах достижимой мудрости? Ради чего же я сейчас хлопочу? Разве я не свободен от Наташа больше, чем от кого бы то ни было, даже больше, чем от покинутой мной жены?
Я позвонил Перстову, он приехал, и мы нагрянули в подвальчик. Перстов выступил именно задорным петушком. Девушки поблажливо усмехались, слушая его. Мы условились встретиться вечером, собраться вчетвером. Вокруг меня словно поднялся какой-то опереточный шум, я был очарован и только раздвигал губы в бессмысленной ухмылке, вслушиваясь и не веря собственным ушам. Подразумевалось ли в происходящем, в священнодействии перстовской болтовни и девичьих улыбок, что я тоже играю существенную роль, имею существенное значение и претендую на свою долю участия в их забаве? Или мне суждено и вечером присутствовать среди них безгласым свидетелем, жалким довеском. Ловкость, с какой мой друг накинулся на девушек и обработал их, произвела на меня впечатление откровения, но ведь я-то лишь и делал, что я стоял с разинутым ртом. Сдается мне, я попросту теряю возраст, рассыпаюсь в какой-то вневременной хлам, а это совсем не то, что расставаться с формой во имя бесконечности. Заметила ли меня вообще Наташа?
Перстов, довольный приключением, подобревший до игривости, как купец, выгодно продавший товар, сказал мне, когда мы покинули лавку, чтобы я к вечеру навел идеальный порядок в своем доме. Я стоял на тротуаре, а он поудобнее рассаживался в машине, любовно ощупывая руль, и я слушал его. Перстов сказал, чтобы я приготовил все необходимое для пира, а необходимо очень многое, девушки заслуживают того, чтобы я ради них постарался, побегал, разбился в лепешку. Нынче мне предоставляется шанс совершить своего рода блестящую карьеру, нужно только дать выход кипучей энергии, скопившейся в моей груди, в моей душе. Если я не ударю в грязь лицом, я наверняка войду к девушкам в доверие, даже снискаю у них добрую славу чародея. Из машины, фантастически удлиняясь, выплыла рука моего друга и похлопала меня по плечу. На ухоженном пальце сказочно сверкнул перстень. Долго всему этому внимая, я был как в забытьи, словно заколдованный, однако наконец нашелся и не без печали вытаращил на моего друга глаза, удивляясь, что он ждет от меня достойного представительства в столь роскошных проектах. Он извлек из кармана внушительную пачку денег, сунул ее мне, не считая, за пазуху, орудуя все той же фантастической рукой, и сказал, темный и ликующий в глубине машины:
- Жди вечером дома. Я привезу их, и мы отлично повеселимся.
***
Я не пересчитал деньги, и это вышло у меня по-своему торжественно, ритуально, мне вообразилось, что, не ведая названия их числу, я как бы получаю право не возвращать сдачу. Бог знает что зашевелилось, запрыгало в моей уединенно нахмурившейся душе из-за этих денег. Все спустить на книги! Уехать куда глаза глядят, даже продать дом, чтобы совсем уж разбогатеть, и исчезнуть из Великостолпинска навсегда! Но глупости скоро выветрились из головы, я смиренно отправился в магазин, и, пока толкался среди покупателей и зевак, исследующих баснословность цены выживания в нашем новом свободном обществе, мной овладело отрадное чувство причастности миру обеспеченности и процветания. Я предвкушал хорошую еду, хорошее вино и стремительное погружение в таинство Наташиной благосклонности.
Но не об этом коротенькая глава моих записок. Можно было бы сразу перенестись в чудеса и неожиданности вечерней встречи, однако в промежуток времени, когда у меня в доме все было готово к приему гостей, а они почему-то задерживались и за окном как-то чудовищно стемнело, я не только томился в ожидании, Бог мой! за эту событийную паузу всякого рода эмоции и ощущения повытворяли со мной удивительные штуки, что заслуживает, по-моему, упоминания. Я проклял все на свете, и я любил все на свете. Мое ребячество перешло всякие границы. Из отчаяния я, как вышедшая из подчинения времени стрелка часов, перекидывался в состояние блаженства и даже изнеможения, хотя и в нем не отважился бы утверждать, что вопрос, кто приглянулся Наташе и на чей, собственно, зов она откликнулась, решается в мою пользу. Слоняясь по ожившему под моими стараниями навести порядок дому, я бросал исполненный вожделения и благодарности взгляды на металлическую кровать в укромной комнатенке, излюбленное место моих одиноких ночлегов, отчетливо представляя себе, как через несколько часов окажусь на ней, сжимая в объятиях прекрасную продавщицу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28