Это был час, когда я чувствовал себя историком, прилежным ученым, которого вышвырнули из его собственного кабинета, насильно лишив возможности заниматься делом всей его жизни. Дома, дома, какие высокие, пузатые, смешные, трогательные, причудливые дома! Я останавливался в известных моему художественному чутью точках и любовался широко разметнувшимся на горе кремлем, устремляя на него затуманенный взор. С постоянно обновляющимся ожиданием таинственных происшествий я заглядывал в переулки, странные, убегающие в гору, где над ними летали легкие мостики. Мне было плохо и хорошо, как если бы я был беден и богат одновременно. Но люди-то (я возмущен, потрясен, обескуражен, я тронут!), - они сновали между домами, как мыши, озабоченные поисками пропитания, все их отличие от мышей состояло, казалось, в том, что они не набрасывались на первую подвернувшуюся приманку, а искали кусочек пусть не вовсе лишенный лакомости, но подешевле. Стало быть, они кружили и метались в тупике сознательного выбора, нужды, тяжких испытаний, выпавших на их долю, хотя отлично известно, что следовало всего лишь жить, как живут птички небесные, и все у них было бы в порядке. Они со злобой выкрикивали имена тех, кто их обидел, растоптал их веру, надежду, их любовь, имена нынешних толкачей прогресса, которые обещали, что выведут их из ловушки, клялись, что делают все, чтобы вывести их из западни, в которой мы все очутились, но только придумывали и придумывали новые обманы, ухищрения, только доверительно улыбались да поддевали на крючок простачков, да пожирали их, сытые, но ненасытные. Люди эти, суетные эти уличные существа с жалобными и злыми глазами казались мне неискушенными, чертовски, дьявольски наивными, они мучились своей нищетой, неправильным питанием, нездоровой пищей, недоеданием или даже превосходным аппетитом, который искал полного и беспрерывного удовлетворения. Они не знали и не могли, отягощенные злобой дня, да и не хотели знать, что тысячелетнее дело России гибнет, или слышали кое-что и задумывались об этом, и даже недоумевали, но задумывались все же как о деле отнюдь не первостепенной важности, как о деле пятом, десятом, словно все это происходило с ними, с нами во сне, а главное будет понято и по-настоящему начнется лишь после пробуждения.
Я прошел к заветному подвальчику с мыслью, что обязательно должен быть вознагражден зрелищем на лесенке за разорившую меня покупку книги. И я не обманулся в своих ожиданиях. Никого в лавке, кроме меня и Наташи, не было, я сиротливо стоял у прилавка и смотрел, подглядывал, чувствуя себя даже не мелким воришкой, а опытным и страшным соблазнителем, бывалым охотником, чудовищным змеем, который открыл пасть и ждет, когда загипнотизированная жертва сама вползет в нее. Если бы так, если бы Наташа сама вошла в меня и слилась с моей душой, осталась в моем сердце, не спрашивая, для чего это ей и какие выгоды это ей принесет! Но так быть не могло, действительность более чем далеко отстояла от моих грез, я весьма сильно преувеличивал... но на лесенку она поднялась, и в этом я словно-таки загипнотизировал ее, добился своего, победил! Не знаю, что ей понадобилось на верхней полке, но она установила лесенку, повернулась ко мне спиной и взобралась, вздыхая в глубокой тоске по свободной, беззаботной жизни. Представим себе, как молодая и очаровательная женщина в азарте трудовой деятельности оказывается на высоте и принуждает нас смотреть на нее снизу вверх, а ее платье задирается или почему-то принимает форму колокола, и полумрак под этим колоколом интимной задушевностью соперничает с полумраком, царящим в помещении, и мы вдруг осознаем - не правда ли? - что у женщин в запасе, в арсенале, на вооружении местечки куда более заповедные, таинственные, притягательные, прекрасные, чем вся их женская красота вместе взятая. Изумительна женская душа, перетекающая в девичью скромность, материнскую нежность, старушечью трепетность, вырастающая в исполненные немыслимой силы и поэтичности образы мировой литературы, но и она ничто перед загадочным шевелением пасторальных форм под юбкой-колоколом, как ничто и все женские мысли, стремления и чаяния перед теми единственными в своем роде мгновениями, когда ваша избранница стоит под потолком на лесенке и, может быть сама того не ведая и не желая, показывает вам все самое стройное, законченное, совершенное и сокровенное, чем позволила ей владеть природа.
Я успевал и бранить себя мысленно, что я, такой старый, такой умный, пораженный в самое сердце катастрофой России, но ведающий спасительную обособленность, стою тут и млею, схожу с ума от зрелища шевелящихся под юбкой женских бедер. Но досадовал я, в общем-то, лицемерно, на всякий случай, на тот случай, если она внезапно обернется, если кто-нибудь войдет и застигнет меня за столь предосудительным занятием. По ночам же, дома, в кровати или в одиноких скитаниях из угла в угол, когда я вспоминаю подвал, душевный полумрак, Наташу, лесенку, мои тайные и точные наблюдения, себя там - наглого и сконфуженного наблюдателя, я не злюсь и нисколько не трушу, я только мечтаю, вижу возможность совсем другой жизни, далекой от агрессивного цветения империй и их жалкого умирания, жизнь, ради мгновения которой не жалко и умереть, зарывшуюся в это загадочное шевеление под колоколом, скрывшуюся в его тепле.
Она спустилась на пол и посмотрела на меня равнодушно, а я, ничего не купив, вышел на улицу и зашагал к набережной, мимо барочного храма восемнадцатого века, приспособленного под какую-то контору. Говорят, его возвращают верующим. Валил мокрый снег. Я не достиг набережной, пошел вверх по улице, которая, пересекши кремль, вливалась в главнейший наш проспект, пошел мимо почты, приютившейся на первом этаже светлого здания с колоннами и атлантами, мимо больших магазинов в больших домах, к огромному и причудливому на горе кремлю, стены которого, увенчанные башнями, по-своему повторяли изломанный рисунок занятой им местности. Вдруг я развернулся и пошел вниз, в обратном направлении, но словно в никуда. Со мной что-то стряслось; если у меня и выросли крылья, то вряд ли там, где следовало. Как глупо, что я, взрослый, чтобы не сказать старый, человек, мнусь в нерешительности перед какой-то девчонкой, а еще глупее, что я, отнюдь не лишенный проницательности, среди бесчисленного множества женщин выбрал именно ту, о которой знаю лишь, что никогда не решусь с ней объясниться. Мне нечего ей сказать, собственно говоря, нечего посулить. В моей возрасте влюбленные нежны, как лапки севшего на кожу комара, но осмотрительны, и оперируют они в сражении за предмет своей страсти не любовью, а солидностью, умением подкреплять силу любовного красноречия вполне конкретными вещами. Не могу же я в самом деле думать, будто моя увлеченность сродни юношеской любви, выдержит состязание с нею, не задумывающейся о грядущей старости и о том, что завтра обольщенный и капитулировавший кумир потребует не столько цветастых слов и признаний, сколько еды, подарков, кормушки, бытовой вольготности. Я этот путь проходил и слишком хорошо его знаю, чтобы надеяться, что Наташа бездумно польстится на благородные виды моей зрелости и внушительные руины моей былой красоты, как, возможно, еще польстилась бы на горячее и бесцельное обожание какого-нибудь восторженного мальчика.
Я лихорадочно топтался на тротуаре. Мокрый снег глумливо таял на моих щеках. Я отказался от жены только потому, что пальцем о палец не пожелал ударить ради ее благополучия, но какой же в этом был смысл, если я так скоро вновь нарушаю "обет безбрачия", вновь увлекаюсь, вновь чего-то жду от женщины, хотя у меня нет ни малейших оснований думать, что ее запросы окажутся более скромными, чем запросы моей милой и доброй жены? Где же логика? последовательность? Разве, уходя от женщины, которая вовсе не гнала меня, напротив, готова была и дальше терпеть, которая несомненно любила меня и которая, честно говоря, заслуживала, чтобы я больше о ней заботился, я уходил от конкретной женщины, а не от женщин вообще? разве я не показал отчетливо своим поступком, что жажду свободы, одиночества, монашеской кельи вместо мирской суеты?
Если же, допустим, мне все-таки нужна женщина и без женщины никак нельзя, разве не честнее и не разумнее вернуться к жене, которая, может быть, до сих пор ждет меня, страдает и удивляется грубой несправедливости моей выходки? Но... минуточку! Вот тут остановись, подумай. Жена, не спорю, милая, во всех отношениях приятная женщина, с такой бы жить да жить, но в ней нет остроты, абсурда, загадки, она не заслоняет собой некий таинственный мир, чтобы в нужный момент чуточку отклониться, давая тебе шанс что-то мельком подглядеть, чем-то заразиться, заболеть, она никогда не подольет масла в огонь твоего вдохновения, мужественности или воображения, а будет жить с тобой просто и без затей. А эта продавщица... с ней, я чувствую, дело обстоит куда как сложнее. Здесь пока нет событий, но уже есть возможность, которую я вижу особым зрением. Это ново. А видеть возможность, но пренебрегать ею, не значит ли это заведомо и преступно отрицать в жизни всякий смысл?
Или повернем вопрос еще таким образом: может быть, я именно хочу пережить унижение, боль, позор, почему-то нуждаюсь в этом, должен за видимостью попытки возвращения к мирскому ощутить, как мне в очередной раз подрезают крылья и уже окончательно, и уже с тем, чтобы я вдруг очутился за последней чертой, за которой нет места нелепым упованиям на продавщиц из книжных лавок или хотя бы на собственную, небрежно покинутую жену и есть лишь одна реальная возможность - быть отщепенцем, отшельником, как бы святым или даже самым что ни на есть натуральным святым?
***
Очень важно, что Наташа молода, и ведь посмотрите, сквозь молодую кожу и несостаривашийся блеск глаз совершенно не просвечивают гниль, уныние и ветхость, такое впечатление, словно старость и не настигнет ее никогда, не сгноит всю эту буйную кровь с молоком в тошнотворной духоте медленного умирания. Это так хорошо в сравнении с утомленностью отечества. О, как она потряхивает грудью! Размышляя об этом, я заглянул с перекрестка в узкий сырой переулок и внезапно заметил там, между темными стенами домов, на разбитом тротуаре, Перстова и Машеньку. У меня тотчас вспыхнула мысль рассказать все Перстову, мысль, похожая на идею, на самосожжение в трудном и рискованном опыте какой-то идеологии. Она была вызвана, наверное, тем обстоятельством, что Перстов, мой ровесник (и мой хороший приятель), и сам на добрых двенадцать лет старше своей невесты; правда, ему есть что предложить ей, кроме красоты лица и приятной аккуратности фигуры.
Они, не заметив меня, вошли в подъезд дома, где жила Машенька. Я подался в противоположную сторону, но скоро вернулся. Несколько раз уходил и возвращался, и мои действия отдавали чистым безумием. Что значит рассказать Перстову все? Я хочу рассказать о Наташе, но у меня нет причин превращать свой рассказ в анекдот, притчу или романтическую историю подвига, я могу выложить только правду как она есть, признаться в безрассудной любви к женщине, которой вряд ли по вкусу такие мужчины, как я, такие бедняки и лентяи. Следовательно, весь смысл моего рассказа, моей исповеди может заключаться лишь в конечном ожидании от Перстова, преуспевающего и трагического, сочувствия и помощи. Уж не жалости ли? Вот до чего дошло - я жду помощи! Я надеюсь, что кто-то, хотя бы и мой замечательный друг, устроит мою судьбу. Неужели это необходимо мне? Неужели что-то в скрытых трещинках моей души желает этого?
Остановившись у входа в переулок, где жила Машенька, я выпрямился и расправил свое старенькое, видавшее виды пальтецо, готовя себя к суровому опровержению, к борьбе с теми внутренними слабостями, которые разъедали мою душу и толкали меня на путь сомнительных деяний. Но я уже слишком долго бродил по городу, устал, очень проголодался, меня извел мокрый снег, и мне представилось, что с пороками и слабостями лучше бороться не в одиночестве. Нужно было наконец переломить себя, на что-то решиться. Я вошел в переулок, меня внесла волна, у которой нет имени, волна чувств, которые не знают начала и конца и возникают из ничего, я втянулся в подъезд, по деревянной лестнице в темноте поднялся на третий этаж и позвонил в обветшалую дверь. Открыла Машенька, успевшая уже переодеться в домашний халатик, гладкая и скромная. Узнав меня - после долгого и пристального, почти тревожного изучения темноты и тишины, окутавших меня на площадке перед дверью, - она радостно округлила глаза, хотя сомневаюсь, чтобы мое появление доставило ей неподдельное удовольствие. Я вошел. Кольнуло странное предчувствие, что этот визит будет иметь какие-то особые, даже роковые последствия. Машенька в коридоре забежала вперед, этим движением приглашая меня оказать честь ее дому, квартирке, ее всегда с необыкновенной тщательностью прибранным комнатам, а между тем предчувствие удивительных событий разрасталось во мне все сильнее, очертания смутной догадки желали вылиться в твердую форму какой-то страшной тайны, и я, охваченный сумасшедшей радостью, готов был броситься в пучину, где подстерегала меня судьба. Итак, я жаждал событий, и указателем, направлявшим меня к ним, служила бесхитростная Машенька. Я всегда находил в ее поведении изрядную толику фальши, впрочем, как бы вынужденной, подневольной, даже оправданной - ровно настолько, насколько Машеньке необходимо было, по тем или иным веским причинам, убедительно поддерживать отношения с внешним миром. Она хотела знать только себя в отношении к Перстову, только отношение Перстова к ней, а все, что не входило в круг этих забот, отодвигалось ее сознанием в чуждую, холодную и ненужную даль, но Перстов интересовался мной, и этого было достаточно, чтобы она оказывала мне должные, но, как и следовало ожидать, театрализованные знаки внимания. Мы прошли в комнату, где я рассчитывал увидеть моего друга, однако его там не было, и я удивленно приподнял плечи.
- Он в своей конторе, - ответила Машенька на мой вопрос, - ты же знаешь, он не вылазит оттуда целые дни, работает и работает...
Я понимающе кивнул, полагая, что честно делю свое понимание на два ручейка: один - сочувствия к труженику Перстову, другой - сочувствия к его невесте, оставленной проводить дни в одиночестве. В комнате было чистенько, скромно и уютно. Жилище примерной девушки, приученной знать и разуметь, чего она хочет от жизни. Ее переполняли заботы и волнения, душили всякие неопознанные чувства, и она говорила так, словно задыхалась не на шутку, а мне это было только смешно. Она продолжала объяснять:
- Он был сейчас здесь... мы с ним ходили в магазин, присмотреть, что можно, к свадьбе, а потом он проводил меня и заглянул на минутку, но он уже ушел...
Я наморщился:
- Что же ты мне сразу этого не сказала?
- Хочешь, я угощу тебя чаем? - Она всячески старалась не ударить в грязь лицом, принимая друга Перстова.
- Когда свадьба-то? - выкрикнул я звонко.
- Свадьба? Будет... - с твердым и как бы угрожающим усилием возразила Машенька, и по ее глазам я понял, что она более чем определенно не советует мне искать вдохновения среди сомневающихся в близости ее семейного счастья.
Вряд ли я был ей симпатичен. Моя вызывающая нищета напоминала ей о собственной бедности, такой же вынужденной, как и многое другое в обстоятельствах ее жизни. К тому же теперь Перстов держал ее в напряженном прикосновении к миру богатства и праздников, и это обрасывало меня, в ее глазах, вовсе на уровень полного ничтожества, в мусорную яму, через которую, однако, ей все еще приходилось то и дело перешагивать. Я сознавал в ней такое отношение ко мне ясно, едва ли не до надуманности, она же сознавала его в себе, пожалуй, разве что через опасение, как бы я не вздумал цепляться за нее и Перстова, повлечься за ними, потрясая правами старинного перстовского приятеля. В ней работал инстинкт самосохранения, нравственное чувство молчало; бесконечно преданная Перстову, она с легкостью, с жестокостью ребенка предавала всех, кто не вмещался в ее брачный роман. Я согласился на чай; правду сказать, я был ужасно голоден.
- Он такой неуемный, - говорила она, пока я поглощал булочки и опивался чаем, - такой кипучий, такой фантазер... а какие у него планы!.. Из Арсена хочет переименоваться в Артема... Родители, награждая меня именем, говорит, полагали, что судьба будет ко мне благосклонна и заморское имя не покажется смешным, а вышло не так... Думаешь, это только каприз?
- Ему больше нравится называться Артемом, - сказал я.
- Это попытка повлиять на судьбу, победить рок...
- Вот как? Ну, думаю, он предпринимает и более серьезные попытки.
- Конечно! И знаешь, Саша, ему нельзя быть другим, нельзя быть нерешительным.
Я знал это. Я согласно кивал на все речи Машеньки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28
Я прошел к заветному подвальчику с мыслью, что обязательно должен быть вознагражден зрелищем на лесенке за разорившую меня покупку книги. И я не обманулся в своих ожиданиях. Никого в лавке, кроме меня и Наташи, не было, я сиротливо стоял у прилавка и смотрел, подглядывал, чувствуя себя даже не мелким воришкой, а опытным и страшным соблазнителем, бывалым охотником, чудовищным змеем, который открыл пасть и ждет, когда загипнотизированная жертва сама вползет в нее. Если бы так, если бы Наташа сама вошла в меня и слилась с моей душой, осталась в моем сердце, не спрашивая, для чего это ей и какие выгоды это ей принесет! Но так быть не могло, действительность более чем далеко отстояла от моих грез, я весьма сильно преувеличивал... но на лесенку она поднялась, и в этом я словно-таки загипнотизировал ее, добился своего, победил! Не знаю, что ей понадобилось на верхней полке, но она установила лесенку, повернулась ко мне спиной и взобралась, вздыхая в глубокой тоске по свободной, беззаботной жизни. Представим себе, как молодая и очаровательная женщина в азарте трудовой деятельности оказывается на высоте и принуждает нас смотреть на нее снизу вверх, а ее платье задирается или почему-то принимает форму колокола, и полумрак под этим колоколом интимной задушевностью соперничает с полумраком, царящим в помещении, и мы вдруг осознаем - не правда ли? - что у женщин в запасе, в арсенале, на вооружении местечки куда более заповедные, таинственные, притягательные, прекрасные, чем вся их женская красота вместе взятая. Изумительна женская душа, перетекающая в девичью скромность, материнскую нежность, старушечью трепетность, вырастающая в исполненные немыслимой силы и поэтичности образы мировой литературы, но и она ничто перед загадочным шевелением пасторальных форм под юбкой-колоколом, как ничто и все женские мысли, стремления и чаяния перед теми единственными в своем роде мгновениями, когда ваша избранница стоит под потолком на лесенке и, может быть сама того не ведая и не желая, показывает вам все самое стройное, законченное, совершенное и сокровенное, чем позволила ей владеть природа.
Я успевал и бранить себя мысленно, что я, такой старый, такой умный, пораженный в самое сердце катастрофой России, но ведающий спасительную обособленность, стою тут и млею, схожу с ума от зрелища шевелящихся под юбкой женских бедер. Но досадовал я, в общем-то, лицемерно, на всякий случай, на тот случай, если она внезапно обернется, если кто-нибудь войдет и застигнет меня за столь предосудительным занятием. По ночам же, дома, в кровати или в одиноких скитаниях из угла в угол, когда я вспоминаю подвал, душевный полумрак, Наташу, лесенку, мои тайные и точные наблюдения, себя там - наглого и сконфуженного наблюдателя, я не злюсь и нисколько не трушу, я только мечтаю, вижу возможность совсем другой жизни, далекой от агрессивного цветения империй и их жалкого умирания, жизнь, ради мгновения которой не жалко и умереть, зарывшуюся в это загадочное шевеление под колоколом, скрывшуюся в его тепле.
Она спустилась на пол и посмотрела на меня равнодушно, а я, ничего не купив, вышел на улицу и зашагал к набережной, мимо барочного храма восемнадцатого века, приспособленного под какую-то контору. Говорят, его возвращают верующим. Валил мокрый снег. Я не достиг набережной, пошел вверх по улице, которая, пересекши кремль, вливалась в главнейший наш проспект, пошел мимо почты, приютившейся на первом этаже светлого здания с колоннами и атлантами, мимо больших магазинов в больших домах, к огромному и причудливому на горе кремлю, стены которого, увенчанные башнями, по-своему повторяли изломанный рисунок занятой им местности. Вдруг я развернулся и пошел вниз, в обратном направлении, но словно в никуда. Со мной что-то стряслось; если у меня и выросли крылья, то вряд ли там, где следовало. Как глупо, что я, взрослый, чтобы не сказать старый, человек, мнусь в нерешительности перед какой-то девчонкой, а еще глупее, что я, отнюдь не лишенный проницательности, среди бесчисленного множества женщин выбрал именно ту, о которой знаю лишь, что никогда не решусь с ней объясниться. Мне нечего ей сказать, собственно говоря, нечего посулить. В моей возрасте влюбленные нежны, как лапки севшего на кожу комара, но осмотрительны, и оперируют они в сражении за предмет своей страсти не любовью, а солидностью, умением подкреплять силу любовного красноречия вполне конкретными вещами. Не могу же я в самом деле думать, будто моя увлеченность сродни юношеской любви, выдержит состязание с нею, не задумывающейся о грядущей старости и о том, что завтра обольщенный и капитулировавший кумир потребует не столько цветастых слов и признаний, сколько еды, подарков, кормушки, бытовой вольготности. Я этот путь проходил и слишком хорошо его знаю, чтобы надеяться, что Наташа бездумно польстится на благородные виды моей зрелости и внушительные руины моей былой красоты, как, возможно, еще польстилась бы на горячее и бесцельное обожание какого-нибудь восторженного мальчика.
Я лихорадочно топтался на тротуаре. Мокрый снег глумливо таял на моих щеках. Я отказался от жены только потому, что пальцем о палец не пожелал ударить ради ее благополучия, но какой же в этом был смысл, если я так скоро вновь нарушаю "обет безбрачия", вновь увлекаюсь, вновь чего-то жду от женщины, хотя у меня нет ни малейших оснований думать, что ее запросы окажутся более скромными, чем запросы моей милой и доброй жены? Где же логика? последовательность? Разве, уходя от женщины, которая вовсе не гнала меня, напротив, готова была и дальше терпеть, которая несомненно любила меня и которая, честно говоря, заслуживала, чтобы я больше о ней заботился, я уходил от конкретной женщины, а не от женщин вообще? разве я не показал отчетливо своим поступком, что жажду свободы, одиночества, монашеской кельи вместо мирской суеты?
Если же, допустим, мне все-таки нужна женщина и без женщины никак нельзя, разве не честнее и не разумнее вернуться к жене, которая, может быть, до сих пор ждет меня, страдает и удивляется грубой несправедливости моей выходки? Но... минуточку! Вот тут остановись, подумай. Жена, не спорю, милая, во всех отношениях приятная женщина, с такой бы жить да жить, но в ней нет остроты, абсурда, загадки, она не заслоняет собой некий таинственный мир, чтобы в нужный момент чуточку отклониться, давая тебе шанс что-то мельком подглядеть, чем-то заразиться, заболеть, она никогда не подольет масла в огонь твоего вдохновения, мужественности или воображения, а будет жить с тобой просто и без затей. А эта продавщица... с ней, я чувствую, дело обстоит куда как сложнее. Здесь пока нет событий, но уже есть возможность, которую я вижу особым зрением. Это ново. А видеть возможность, но пренебрегать ею, не значит ли это заведомо и преступно отрицать в жизни всякий смысл?
Или повернем вопрос еще таким образом: может быть, я именно хочу пережить унижение, боль, позор, почему-то нуждаюсь в этом, должен за видимостью попытки возвращения к мирскому ощутить, как мне в очередной раз подрезают крылья и уже окончательно, и уже с тем, чтобы я вдруг очутился за последней чертой, за которой нет места нелепым упованиям на продавщиц из книжных лавок или хотя бы на собственную, небрежно покинутую жену и есть лишь одна реальная возможность - быть отщепенцем, отшельником, как бы святым или даже самым что ни на есть натуральным святым?
***
Очень важно, что Наташа молода, и ведь посмотрите, сквозь молодую кожу и несостаривашийся блеск глаз совершенно не просвечивают гниль, уныние и ветхость, такое впечатление, словно старость и не настигнет ее никогда, не сгноит всю эту буйную кровь с молоком в тошнотворной духоте медленного умирания. Это так хорошо в сравнении с утомленностью отечества. О, как она потряхивает грудью! Размышляя об этом, я заглянул с перекрестка в узкий сырой переулок и внезапно заметил там, между темными стенами домов, на разбитом тротуаре, Перстова и Машеньку. У меня тотчас вспыхнула мысль рассказать все Перстову, мысль, похожая на идею, на самосожжение в трудном и рискованном опыте какой-то идеологии. Она была вызвана, наверное, тем обстоятельством, что Перстов, мой ровесник (и мой хороший приятель), и сам на добрых двенадцать лет старше своей невесты; правда, ему есть что предложить ей, кроме красоты лица и приятной аккуратности фигуры.
Они, не заметив меня, вошли в подъезд дома, где жила Машенька. Я подался в противоположную сторону, но скоро вернулся. Несколько раз уходил и возвращался, и мои действия отдавали чистым безумием. Что значит рассказать Перстову все? Я хочу рассказать о Наташе, но у меня нет причин превращать свой рассказ в анекдот, притчу или романтическую историю подвига, я могу выложить только правду как она есть, признаться в безрассудной любви к женщине, которой вряд ли по вкусу такие мужчины, как я, такие бедняки и лентяи. Следовательно, весь смысл моего рассказа, моей исповеди может заключаться лишь в конечном ожидании от Перстова, преуспевающего и трагического, сочувствия и помощи. Уж не жалости ли? Вот до чего дошло - я жду помощи! Я надеюсь, что кто-то, хотя бы и мой замечательный друг, устроит мою судьбу. Неужели это необходимо мне? Неужели что-то в скрытых трещинках моей души желает этого?
Остановившись у входа в переулок, где жила Машенька, я выпрямился и расправил свое старенькое, видавшее виды пальтецо, готовя себя к суровому опровержению, к борьбе с теми внутренними слабостями, которые разъедали мою душу и толкали меня на путь сомнительных деяний. Но я уже слишком долго бродил по городу, устал, очень проголодался, меня извел мокрый снег, и мне представилось, что с пороками и слабостями лучше бороться не в одиночестве. Нужно было наконец переломить себя, на что-то решиться. Я вошел в переулок, меня внесла волна, у которой нет имени, волна чувств, которые не знают начала и конца и возникают из ничего, я втянулся в подъезд, по деревянной лестнице в темноте поднялся на третий этаж и позвонил в обветшалую дверь. Открыла Машенька, успевшая уже переодеться в домашний халатик, гладкая и скромная. Узнав меня - после долгого и пристального, почти тревожного изучения темноты и тишины, окутавших меня на площадке перед дверью, - она радостно округлила глаза, хотя сомневаюсь, чтобы мое появление доставило ей неподдельное удовольствие. Я вошел. Кольнуло странное предчувствие, что этот визит будет иметь какие-то особые, даже роковые последствия. Машенька в коридоре забежала вперед, этим движением приглашая меня оказать честь ее дому, квартирке, ее всегда с необыкновенной тщательностью прибранным комнатам, а между тем предчувствие удивительных событий разрасталось во мне все сильнее, очертания смутной догадки желали вылиться в твердую форму какой-то страшной тайны, и я, охваченный сумасшедшей радостью, готов был броситься в пучину, где подстерегала меня судьба. Итак, я жаждал событий, и указателем, направлявшим меня к ним, служила бесхитростная Машенька. Я всегда находил в ее поведении изрядную толику фальши, впрочем, как бы вынужденной, подневольной, даже оправданной - ровно настолько, насколько Машеньке необходимо было, по тем или иным веским причинам, убедительно поддерживать отношения с внешним миром. Она хотела знать только себя в отношении к Перстову, только отношение Перстова к ней, а все, что не входило в круг этих забот, отодвигалось ее сознанием в чуждую, холодную и ненужную даль, но Перстов интересовался мной, и этого было достаточно, чтобы она оказывала мне должные, но, как и следовало ожидать, театрализованные знаки внимания. Мы прошли в комнату, где я рассчитывал увидеть моего друга, однако его там не было, и я удивленно приподнял плечи.
- Он в своей конторе, - ответила Машенька на мой вопрос, - ты же знаешь, он не вылазит оттуда целые дни, работает и работает...
Я понимающе кивнул, полагая, что честно делю свое понимание на два ручейка: один - сочувствия к труженику Перстову, другой - сочувствия к его невесте, оставленной проводить дни в одиночестве. В комнате было чистенько, скромно и уютно. Жилище примерной девушки, приученной знать и разуметь, чего она хочет от жизни. Ее переполняли заботы и волнения, душили всякие неопознанные чувства, и она говорила так, словно задыхалась не на шутку, а мне это было только смешно. Она продолжала объяснять:
- Он был сейчас здесь... мы с ним ходили в магазин, присмотреть, что можно, к свадьбе, а потом он проводил меня и заглянул на минутку, но он уже ушел...
Я наморщился:
- Что же ты мне сразу этого не сказала?
- Хочешь, я угощу тебя чаем? - Она всячески старалась не ударить в грязь лицом, принимая друга Перстова.
- Когда свадьба-то? - выкрикнул я звонко.
- Свадьба? Будет... - с твердым и как бы угрожающим усилием возразила Машенька, и по ее глазам я понял, что она более чем определенно не советует мне искать вдохновения среди сомневающихся в близости ее семейного счастья.
Вряд ли я был ей симпатичен. Моя вызывающая нищета напоминала ей о собственной бедности, такой же вынужденной, как и многое другое в обстоятельствах ее жизни. К тому же теперь Перстов держал ее в напряженном прикосновении к миру богатства и праздников, и это обрасывало меня, в ее глазах, вовсе на уровень полного ничтожества, в мусорную яму, через которую, однако, ей все еще приходилось то и дело перешагивать. Я сознавал в ней такое отношение ко мне ясно, едва ли не до надуманности, она же сознавала его в себе, пожалуй, разве что через опасение, как бы я не вздумал цепляться за нее и Перстова, повлечься за ними, потрясая правами старинного перстовского приятеля. В ней работал инстинкт самосохранения, нравственное чувство молчало; бесконечно преданная Перстову, она с легкостью, с жестокостью ребенка предавала всех, кто не вмещался в ее брачный роман. Я согласился на чай; правду сказать, я был ужасно голоден.
- Он такой неуемный, - говорила она, пока я поглощал булочки и опивался чаем, - такой кипучий, такой фантазер... а какие у него планы!.. Из Арсена хочет переименоваться в Артема... Родители, награждая меня именем, говорит, полагали, что судьба будет ко мне благосклонна и заморское имя не покажется смешным, а вышло не так... Думаешь, это только каприз?
- Ему больше нравится называться Артемом, - сказал я.
- Это попытка повлиять на судьбу, победить рок...
- Вот как? Ну, думаю, он предпринимает и более серьезные попытки.
- Конечно! И знаешь, Саша, ему нельзя быть другим, нельзя быть нерешительным.
Я знал это. Я согласно кивал на все речи Машеньки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28