Завтра я пойду отвоевывать помещение для "Русского Дома", а смысл, который Наташа вложила в давнее и недавнее прошлое, рассказав о своей поездке в Крым, будет подвигать меня на героические деяния во имя будущего.
Я провел беспокойную ночь, бессонно ворочаясь среди образов, которые еще только обещали заполнить мою жизнь. В мечтах и грезах я бесчетное количество раз предпринимал, приостанавливал, возобновлял воинственные и трагические атаки на бастионы мирового зла, которые, собственно говоря, изначально были взяты моим безудержным героизмом, получив вид нужного нам, патриотам, помещения, этого родильного дома, где Перстов примет от неведомой роженицы, вестимо как мучающейся, благословенные самим небом роды, где он весело и радостно покачает на руках или даже подбросит к потолку воплощенное в здоровом и увесистом младенце грядущее, скорое спасение Руси.
Велико же было наше изумление, когда мы, собравшись в полдень перед бывшим музеем и тщетно пытаясь свестись в боевые порядки, увидели в качестве неприятеля не только вооруженных дубинками милиционеров, этого как раз следовало ожидать, но и лавочников из враждебного лагеря, чьи нагло ухмыляющиеся физиономии торчали в окнах желанного нашим сердцам сооружения. Вот как далеко зашло дело! они уже были внутри и с торжеством посмеивались над нашей запоздалой пылкостью. Кто-то из наших уже кричал в тяжелом гневе. Несколько слов скажу, пока свара не заглушила мой голос, о доме, из-за которого разразилась вся эта толкотня. В давнем прошлом купеческий особняк, он стоял в глубине двора, своим горделивым размахом скрадывая надвигавшуюся на него с тыла деревянную суматоху, радуя глаз своей одноэтажной, витиеватой, просторной, какой-то карапузистой и капризно разлегшейся, почти распластавшейся архитектурой. Революция, изгнав купца, долгие годы с тупым самодовольством смеялась над этими фантастическими стенами, сначала верша в них суд над своими противниками, а затем в порядке, который был порядком в той мере, в какой является им и обыкновенная пустота, разместив никому не нужные экспонаты - свидетельства никому больше не нужной жизни, которая, широко выскочив было из грязи в князи, потом только свертывалась, отползала, убиралась в свою скорлупу и таяла, как снег по весне. Говорят, и этот на революционной волне вознесшийся, чтобы вскоре испариться, малый тоже был изначально из лавочников. Не слишком ли много торгашей вьется, предъявляя права на один-единственный улей? - стал прикидывать я в своем уме, быстро горячившемся в тесной лихорадке толпы. Торгуют, может быть, подавляющее большинство населения уже торгует, а мы с... ну, скажем, мы с Машенькой, по-прежнему бедны, как церковные крысы. И нашему с Машенькой народу отнюдь не чужды социалистические идеалы. Я отпугиваю эти последние нахмуренными бровями, я держусь против них только силой интеллектуального напряжения. Машенька же, не понимая или даже не сознавая нашего братства, готова хвататься за любую соломинку, когда тонет в грязи на русской дороге, а если хотя бы день подержать ее впроголодь, она и самому дьяволу продаст душу. Стало быть, я, хмурый и умственно напряженный, бесконечно одинок в этом мире купцов, бывших лавочников, новых лавочников, лавочников без идей и лавочников, просветленных идеями. И все же какая-то сила, идущая, пожалуй, от живота, впутала меня в босховскую живопись их страстей. Я хотел попасть в особняк - вот он, рядом, рукой подать, но как трудно в него проникнуть! Жизнь обнажилась: в прежние времена я знал о существовании запретных для меня мест, но их предусмотрительно прятали от моей пытливости, и их существование почти не тревожило мой беспокойный дух, нынче цель на виду, прямо перед моим носом, но меня ударят дубинкой по голове, если я отважусь к ней приблизиться.
Наша коалиция заполонила двор перед особняком, не слишком, впрочем, вместительный, заняла и часть переулка, куда этот двор выходил, а на подступах к дому окопались блюстители порядка. Глядя в бездну меланхолических глаз Перстова, где отражалось это противостояние, я предавался размышлению, не станет ли оно для моего друга вывихом жизни, глубоким и взыскующим оргазма. Мне представлялось невероятно странным, что сейчас, когда мы с ним выбрались на самый пик публичности, я остаюсь человеком, хранящим его интимную тайну. И мной овладело страшное, как воющий зимний ветер, желание, чтобы на его месте оказалась женщина, предпочтительно голая, голая и на снегу, голая и с загадочной усмешкой на бледных устах, женщина, в которой воплотились бы и некоторые его черты, и должным образом обработанные черты земли, на которой мы живем, и жестокие черты той войны, в которую мы наивно ввязались. И пусть ей ведомо будет, когда пробьет мой смертный час.
Наши шансы на успех были незначительны. Компромисс, разумеется, невозможен, мы галдели на все лады, мы трубили о битве до победного конца и, жалобно вывертывая шеи, возмущенно скулили на то, что блюстители с лавочниками, взявшими позу разумности и даже интеллектуальной утонченности, явно старались представить дело таким образом, будто всего лишь пьяный и бессмысленный сброд ополчился на их содержательные и глубоко порядочные инициативы. Они-де действуют строго в рамках закона, а мы подогреваем страсти толпы, раздуваем ужасный русский бунт. Можно раздувать все что угодно, только не этот самый бунт. Можно стерпеть какой угодно бунт, только не русский. На свете нет ничего ужаснее русского бунта. Какой-то человек, по-птичьи размахивая руками, кричал в изукрашенные демоническими физиономиями окна: вас будут расстреливать и вешать военно-полевые суды, а я буду вас просто резать, как свиней! Это бунт? Возможно. Но чем он ужасней любого другого? У меня, успевшего пожить в разных российских условиях, при разных режимах, не было доверия ни к одной из завраждовавших ныне партий. Но стоя в толпе людей, пожелавших насладиться устроением "Русского Дома", я не видел никаких помех к тому, чтобы мои симпатии склонились на их сторону, тем более что планы завести бордель с проститутками и пьяными развратниками если и не вызывали у меня решительного, какого-то умоисступленного протеста, то во всяком случае никоим образом не служили, в моих глазах, поводом для воодушевления и оптимизма. Народ разлагается, народ спивается, народ дичает, народ гибнет, - эти слова придумал не я, их, как заклинание, произносят наши свежеиспеченные демократы, те самые, которые, жируя, устраивают хмельные пиры, разнузданные вакханалии, кормят гибнущих сомнительными зрелищами и строят бордели. А я говорю: гибнет да не погибнет, не родилась еще сила, которая погубит, - и потому не надо нам ваших борделей!
***
Но как же было не подкатить к горлу тошноте при виде красных флажков рядом с андреевскими стягами? А я-то верил, что красная мерзость раздавлена! Это непотребное зрелище привело в замешательство даже Перстова, а ведь он, варясь в приготовлениях к акции, должен был знать, что коммунисты, уже вышедшие попастись на нивах патриотизма, постараются не остаться в стороне. Моя претензия к Перстову состояла не в том, что он не сумел помешать явлению коммунистов, а в утверждении, как бы и не требовавшем уже доказательств, что он заодно с коммунистами готовился к акции, обсуждал с ними план действий, вместе с ними замышлял все это дело. Его замешательство не выглядело в моих глазах чистосердечным. Мое лицо приняло суровое выражение, говорившее ему: смотри теперь на дело рук своих! А посмотреть было на что. Тут был жалкий оркестрик, наяривавший марши, которые намозолили нам уши с детства; я отдал бы несколько лет жизни, лишь бы не слышать разносимые мегафоном до боли знакомые лозунги; тут крутились сумасшедшие старухи, украсившие свою высохшую и задубелую дряблость атрибутикой детских лет, когда их голоса звенели под этим небом, рапортуя о нерассуждающей преданности делу отцов; доносились до нас и требования навести порядок железной рукой.
- Ты не мог не знать, что они здесь будут, - процедил я сквозь зубы, адресуясь Перстову, а думая о своих книгах, из которых железная рука сложит массивный костер на ближайшей к моему дому площади.
Мы с Перстовым стояли на каком-то снежном бугре, глядя на волнующееся людское озерцо, на мотающиеся в порывах борьбы головы. Заслышав мою ненависть и мое обвинение, Перстов щенячьим голосом пискнул что-то нечленораздельное, краска сошла с его лица, и он прошептал:
- А примирение?
- Примирение? Примирение - да. Но не сделка. - Я ощутил, что твердо стою на земле.
- Я знал о них... но не предполагал, что их будет так много. Я был против, но мне сказали, что надо учитывать момент и выжимать из ситуации все выгоды... Посоветовали скупулезно изучить стратегию и тактику всякой политической борьбы. Я, конечно, не хотел и не хочу, чтобы борьба, которую мы ведем, относилась к разряду всякой... Но мне сумели заткнуть рот... Только то и оправдывает меня, что я был решительно против! - воскликнул Перстов в отчаянии.
Я никогда прежде не видел его столь растерявшимся перед абсурдом и непокорной остротой жизни. Он хотел вытереть увлажнившееся потом лицо, и его дрожавшие пальцы выронили носовой платок, о котором он тут же забыл. Я нагнулся поднять платок, и вышло в некотором роде так, будто я поклонился своему другу до земли. А он в конце концов заслуживал этого. И я пожалел, что позволил себе торопливо выступить в роли судьи. Стоило ли нервничать из-за ничтожной кучки мракобесов?
- Люди должны помириться, - сказал я в пространство, бочком продвигаясь к другу, чтобы отдать ему платок.
Не знаю, услышал ли Перстов мой мудрый шелест в покоях вечности, он не ответил, и в пустоте воздуха над беснующимися головами, куда я мысленно отторг себя от бренности собственного существа и абсурдности мира, мне почудилась некая возможность предзнаменования, что я никогда больше не услышу его голоса. Между тем закипел бой. В первые ряды выбились, пребывая в экстазе, потрепанные, странные, безумные личности, жившие в грязных одеждах, что свидетельствовало о их неумении или нежелании приспособиться к трудностям быта. Появление этих людей было загадочно. Вряд ли они пришли сюда с паперти, где стояли с протянутой за подаянием рукой, мбо просить милостыню целесообразнее, чем подставлять головы под дубинки. Возможно, в их сознании не укладывалась степень унижения, опускавшая человека до рутинного продвижения по миру с сумой, зато крепло некое подобие сознательного протеста. Это отцы многодетных семейств, дошедшие до ручки, высказал предположение Перстов, но сказал он это так, будто знал, что так это и есть, но не хотел сразу ошеломить меня уверенностью своего знания. Я недоверчиво покачал головой. Меня уже мучила мысль, что если существуют многодетные отцы, готовые по первому зову, не рассуждая, бросаться на все, имеющее хотя бы крошечное касательство к власть предержащим, то, стало быть, существует класс людей, готовых разнести наше общество в клочья. Может быть, только такие одинокие люди, как я, способны терпеть до конца под гибельным давлением исторических кризисов и при этом понимать неизбежность и даже оправданность происходящего? И тут меня осенило, что я потерял Наташу.
Я стоял, оглушенный, раздавленный, несчастный. Разгоряченные коммунисты и моя утрата. Потерянная навсегда женщина, пустота вместо ее тепла, и обезумевшие отцы многодетных семейств, впавшие в детство старухи, режущие воздух дубинки, дикие вопли... Что за бред!..
- Пойдем туда, - сказал Перстов, вытягивая руку по направлению к особняку.
Руководители, выпрыгивая из бешеного человеческого потока, пытались сбить нездоровое возбуждение. Наконец масса темных людей угрожающе смолкнувшим клином пошла к крыльцу, раздвигая милицейский кордон, и мы с нашего бугра видели фантастическое мгновение того их угрюмого, четкого и как бы заведомо победоносного шествия, которое, однако, быстро сменилось настоящей схваткой, покрывшей все хаосом мелькающих кулаков и дубинок.
- Туда я не пойду, - сказал я решительно.
И я невесело смеялся над Перстовым, который вздумал свою растерянность прикрыть возбуждением действия, бездумной увлеченностью. Горячие волны со всех сторон, с боков и сзади натыкались на нас, припекали, грозя унести туда, куда я отказался идти. Перстов понимающе кивнул на мои слова, он понял и поверил, что не трусость или общее несогласие руководит моим отказом, а расхождение в частностях, которое и должно существовать, а когда-нибудь, после победы, займет подобающее ему место в центре внимания и будет разрешено должным образом. Перстов сказал, неуклюже волнуясь:
- А я пойду... мой долг... мне надо... и по велению сердца...
Не знаю почему, но я не стал удерживать его. Во всяком случае, не потому, что поверил в необходимость, с таким трудом обрисованную его словами. Я вполне понял, что решение он принял свободно, просто пришел к выводу, что идти - его долг, невзирая на сомнения. Он предложил встретиться чуть позже в кафе на углу, там мы выпьем по рюмке водки или по чашечке кофе; предложил мне уже и сейчас отправиться туда, выпить что-нибудь для бодрости. Я скептически улыбался на его слова, но я, в сущности, принимал все, что он говорил. Он нырнул в толпу, а я не без труда выбрался в переулок. Со стороны особняка донесся звон разбитого стекла, и я обернулся посмотреть, но ничего не увидел за спинами кричащих людей, а когда выровнялся, чтобы отправиться в кафе, лицом к лицу столкнулся с Кириллом, который широко и весело усмехался мне навстречу. Рядом с ним переминалась с ноги на ногу его жена.
- Вот кому раскрою объятия! - заговорил он развязно. - Ты давно владеешь моими помыслами, братец. Какая встреча! Истинная награда мне в моем одиночестве! Тут, - он небрежно махнул рукой в сторону патриотов, грустно, тут одиноко. Не люблю, когда люди хватают через край и суета переходит в ожесточение.
- Конечно, это опасно, - заметил я иронически.
- А что тебя сюда привело? Любопытство? Я-то так, глянуть одним глазом... Мой дядя, покойник, да будет земля ему пухом, хотел в этом участвовать. Я его отговаривал. А отговорила смерть. Вот она, жизнь человеческая! Чего стоит? Пустота! Гуще смерти ничего нет на свете.
- Постой, - прервал я его болтовню, - ты это о чем... о ком? Об Иннокентии Владимировиче?
- О нем.
Пораженный, я вскрикнул:
- Да ведь это очень важно!
Я вспомнил, что Кирилл с женой плакали на похоронах. Так явствовало из рассказа Наташи. Вспомнилось и то, что Наташа потеряна для меня навеки. Обрывки человеческих судеб болтались перед моим мысленным взором, ужасая меня, ибо я не видел возможности соединить их. Я понял, что не отвяжусь от Кирилла, пока он не расскажет мне всего.
- С чего ты взял, что он собирался участвовать?
- А с чего бы я стал его отговаривать, если бы он не собирался? Его агитировал твой друг, будучи в непотребном виде. Оба они опьянели, а я был третий с ними, пьяный в стельку, но понимал суть. Твой-то здесь?
- Здесь, - ответил я. - Он скоро освободится...
- Что же у него за дело? Бить стекла? Взрослый человек, богатый, самостоятельный, и вдруг такие крайности!
Я сказал, что Перстова мы сможем увидеть в кафе на углу, и Кирилл тотчас загорелся желанием идти туда. Мы пошли, и он легкомысленно, игриво, как о чем-то вздорном спросил:
- Как думаешь, возьмут особнячок-то?
- Что толку, если и возьмут? Власть не у них.
- Правильно. Они возьмут, а я отниму.
- Как же это ты отнимешь? - спросил я сдержанно.
- Как-нибудь да отниму. Найду на них управу.
- Это глупый разговор, - сухо я возразил.
- А ты хотел бы власть им отдать? - не унимался Кирилл. - Этим-то скотам? Впрочем, все скоты. И ты тоже. И я скот. И моя жена. Все, и живые, и мертвые. Все сущее - сплошное скотство. На свете только потому и радостно жить, что дело обстоит именно таким образом.
Слышали мы эту философию, подумал я озлобленно. Я пожал плечами и ничего не ответил.
- Вся политика - несусветное скотство, - твердил Кирилл, - и только в этом ее прелесть. Я политик лишь в том смысле, что люблю все скотинистое. Больших скотов, чем наши демократы, днем с огнем не сыщешь. Патриоты погрязли в невероятном свинстве. Я обожаю и тех и других. Поэтому я здесь. Я там, где смердит. Небо тоже пованивает. Не иначе как сам Всевышний разлагается.
Женщина молча и сосредоточнно тащилась за нами, там, где тротуар обнажился от зимы, цокая каблуками сапог как лошадь копытами. Неопределенное и неуловимое выражение ее лица ничего не говорило о том, сердится она или радуется, хочет ли идти с нами, думает она или витает в сладостном чаду безмыслия. В маленьком и пустом зальце кафе молодой красивый торговец нацедил нам кофе, довольно связно растолковывая при этом, что "допотопным" не взять-де особняка, этой законной добычи "новых"; "исхудалым и потускневшим химерам контрреволюции" не отобрать власти у "вальяжных питомцев благотворных перемен", их время вышло, люди хотят торговать и веселиться, хотя бы и в борделях.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28
Я провел беспокойную ночь, бессонно ворочаясь среди образов, которые еще только обещали заполнить мою жизнь. В мечтах и грезах я бесчетное количество раз предпринимал, приостанавливал, возобновлял воинственные и трагические атаки на бастионы мирового зла, которые, собственно говоря, изначально были взяты моим безудержным героизмом, получив вид нужного нам, патриотам, помещения, этого родильного дома, где Перстов примет от неведомой роженицы, вестимо как мучающейся, благословенные самим небом роды, где он весело и радостно покачает на руках или даже подбросит к потолку воплощенное в здоровом и увесистом младенце грядущее, скорое спасение Руси.
Велико же было наше изумление, когда мы, собравшись в полдень перед бывшим музеем и тщетно пытаясь свестись в боевые порядки, увидели в качестве неприятеля не только вооруженных дубинками милиционеров, этого как раз следовало ожидать, но и лавочников из враждебного лагеря, чьи нагло ухмыляющиеся физиономии торчали в окнах желанного нашим сердцам сооружения. Вот как далеко зашло дело! они уже были внутри и с торжеством посмеивались над нашей запоздалой пылкостью. Кто-то из наших уже кричал в тяжелом гневе. Несколько слов скажу, пока свара не заглушила мой голос, о доме, из-за которого разразилась вся эта толкотня. В давнем прошлом купеческий особняк, он стоял в глубине двора, своим горделивым размахом скрадывая надвигавшуюся на него с тыла деревянную суматоху, радуя глаз своей одноэтажной, витиеватой, просторной, какой-то карапузистой и капризно разлегшейся, почти распластавшейся архитектурой. Революция, изгнав купца, долгие годы с тупым самодовольством смеялась над этими фантастическими стенами, сначала верша в них суд над своими противниками, а затем в порядке, который был порядком в той мере, в какой является им и обыкновенная пустота, разместив никому не нужные экспонаты - свидетельства никому больше не нужной жизни, которая, широко выскочив было из грязи в князи, потом только свертывалась, отползала, убиралась в свою скорлупу и таяла, как снег по весне. Говорят, и этот на революционной волне вознесшийся, чтобы вскоре испариться, малый тоже был изначально из лавочников. Не слишком ли много торгашей вьется, предъявляя права на один-единственный улей? - стал прикидывать я в своем уме, быстро горячившемся в тесной лихорадке толпы. Торгуют, может быть, подавляющее большинство населения уже торгует, а мы с... ну, скажем, мы с Машенькой, по-прежнему бедны, как церковные крысы. И нашему с Машенькой народу отнюдь не чужды социалистические идеалы. Я отпугиваю эти последние нахмуренными бровями, я держусь против них только силой интеллектуального напряжения. Машенька же, не понимая или даже не сознавая нашего братства, готова хвататься за любую соломинку, когда тонет в грязи на русской дороге, а если хотя бы день подержать ее впроголодь, она и самому дьяволу продаст душу. Стало быть, я, хмурый и умственно напряженный, бесконечно одинок в этом мире купцов, бывших лавочников, новых лавочников, лавочников без идей и лавочников, просветленных идеями. И все же какая-то сила, идущая, пожалуй, от живота, впутала меня в босховскую живопись их страстей. Я хотел попасть в особняк - вот он, рядом, рукой подать, но как трудно в него проникнуть! Жизнь обнажилась: в прежние времена я знал о существовании запретных для меня мест, но их предусмотрительно прятали от моей пытливости, и их существование почти не тревожило мой беспокойный дух, нынче цель на виду, прямо перед моим носом, но меня ударят дубинкой по голове, если я отважусь к ней приблизиться.
Наша коалиция заполонила двор перед особняком, не слишком, впрочем, вместительный, заняла и часть переулка, куда этот двор выходил, а на подступах к дому окопались блюстители порядка. Глядя в бездну меланхолических глаз Перстова, где отражалось это противостояние, я предавался размышлению, не станет ли оно для моего друга вывихом жизни, глубоким и взыскующим оргазма. Мне представлялось невероятно странным, что сейчас, когда мы с ним выбрались на самый пик публичности, я остаюсь человеком, хранящим его интимную тайну. И мной овладело страшное, как воющий зимний ветер, желание, чтобы на его месте оказалась женщина, предпочтительно голая, голая и на снегу, голая и с загадочной усмешкой на бледных устах, женщина, в которой воплотились бы и некоторые его черты, и должным образом обработанные черты земли, на которой мы живем, и жестокие черты той войны, в которую мы наивно ввязались. И пусть ей ведомо будет, когда пробьет мой смертный час.
Наши шансы на успех были незначительны. Компромисс, разумеется, невозможен, мы галдели на все лады, мы трубили о битве до победного конца и, жалобно вывертывая шеи, возмущенно скулили на то, что блюстители с лавочниками, взявшими позу разумности и даже интеллектуальной утонченности, явно старались представить дело таким образом, будто всего лишь пьяный и бессмысленный сброд ополчился на их содержательные и глубоко порядочные инициативы. Они-де действуют строго в рамках закона, а мы подогреваем страсти толпы, раздуваем ужасный русский бунт. Можно раздувать все что угодно, только не этот самый бунт. Можно стерпеть какой угодно бунт, только не русский. На свете нет ничего ужаснее русского бунта. Какой-то человек, по-птичьи размахивая руками, кричал в изукрашенные демоническими физиономиями окна: вас будут расстреливать и вешать военно-полевые суды, а я буду вас просто резать, как свиней! Это бунт? Возможно. Но чем он ужасней любого другого? У меня, успевшего пожить в разных российских условиях, при разных режимах, не было доверия ни к одной из завраждовавших ныне партий. Но стоя в толпе людей, пожелавших насладиться устроением "Русского Дома", я не видел никаких помех к тому, чтобы мои симпатии склонились на их сторону, тем более что планы завести бордель с проститутками и пьяными развратниками если и не вызывали у меня решительного, какого-то умоисступленного протеста, то во всяком случае никоим образом не служили, в моих глазах, поводом для воодушевления и оптимизма. Народ разлагается, народ спивается, народ дичает, народ гибнет, - эти слова придумал не я, их, как заклинание, произносят наши свежеиспеченные демократы, те самые, которые, жируя, устраивают хмельные пиры, разнузданные вакханалии, кормят гибнущих сомнительными зрелищами и строят бордели. А я говорю: гибнет да не погибнет, не родилась еще сила, которая погубит, - и потому не надо нам ваших борделей!
***
Но как же было не подкатить к горлу тошноте при виде красных флажков рядом с андреевскими стягами? А я-то верил, что красная мерзость раздавлена! Это непотребное зрелище привело в замешательство даже Перстова, а ведь он, варясь в приготовлениях к акции, должен был знать, что коммунисты, уже вышедшие попастись на нивах патриотизма, постараются не остаться в стороне. Моя претензия к Перстову состояла не в том, что он не сумел помешать явлению коммунистов, а в утверждении, как бы и не требовавшем уже доказательств, что он заодно с коммунистами готовился к акции, обсуждал с ними план действий, вместе с ними замышлял все это дело. Его замешательство не выглядело в моих глазах чистосердечным. Мое лицо приняло суровое выражение, говорившее ему: смотри теперь на дело рук своих! А посмотреть было на что. Тут был жалкий оркестрик, наяривавший марши, которые намозолили нам уши с детства; я отдал бы несколько лет жизни, лишь бы не слышать разносимые мегафоном до боли знакомые лозунги; тут крутились сумасшедшие старухи, украсившие свою высохшую и задубелую дряблость атрибутикой детских лет, когда их голоса звенели под этим небом, рапортуя о нерассуждающей преданности делу отцов; доносились до нас и требования навести порядок железной рукой.
- Ты не мог не знать, что они здесь будут, - процедил я сквозь зубы, адресуясь Перстову, а думая о своих книгах, из которых железная рука сложит массивный костер на ближайшей к моему дому площади.
Мы с Перстовым стояли на каком-то снежном бугре, глядя на волнующееся людское озерцо, на мотающиеся в порывах борьбы головы. Заслышав мою ненависть и мое обвинение, Перстов щенячьим голосом пискнул что-то нечленораздельное, краска сошла с его лица, и он прошептал:
- А примирение?
- Примирение? Примирение - да. Но не сделка. - Я ощутил, что твердо стою на земле.
- Я знал о них... но не предполагал, что их будет так много. Я был против, но мне сказали, что надо учитывать момент и выжимать из ситуации все выгоды... Посоветовали скупулезно изучить стратегию и тактику всякой политической борьбы. Я, конечно, не хотел и не хочу, чтобы борьба, которую мы ведем, относилась к разряду всякой... Но мне сумели заткнуть рот... Только то и оправдывает меня, что я был решительно против! - воскликнул Перстов в отчаянии.
Я никогда прежде не видел его столь растерявшимся перед абсурдом и непокорной остротой жизни. Он хотел вытереть увлажнившееся потом лицо, и его дрожавшие пальцы выронили носовой платок, о котором он тут же забыл. Я нагнулся поднять платок, и вышло в некотором роде так, будто я поклонился своему другу до земли. А он в конце концов заслуживал этого. И я пожалел, что позволил себе торопливо выступить в роли судьи. Стоило ли нервничать из-за ничтожной кучки мракобесов?
- Люди должны помириться, - сказал я в пространство, бочком продвигаясь к другу, чтобы отдать ему платок.
Не знаю, услышал ли Перстов мой мудрый шелест в покоях вечности, он не ответил, и в пустоте воздуха над беснующимися головами, куда я мысленно отторг себя от бренности собственного существа и абсурдности мира, мне почудилась некая возможность предзнаменования, что я никогда больше не услышу его голоса. Между тем закипел бой. В первые ряды выбились, пребывая в экстазе, потрепанные, странные, безумные личности, жившие в грязных одеждах, что свидетельствовало о их неумении или нежелании приспособиться к трудностям быта. Появление этих людей было загадочно. Вряд ли они пришли сюда с паперти, где стояли с протянутой за подаянием рукой, мбо просить милостыню целесообразнее, чем подставлять головы под дубинки. Возможно, в их сознании не укладывалась степень унижения, опускавшая человека до рутинного продвижения по миру с сумой, зато крепло некое подобие сознательного протеста. Это отцы многодетных семейств, дошедшие до ручки, высказал предположение Перстов, но сказал он это так, будто знал, что так это и есть, но не хотел сразу ошеломить меня уверенностью своего знания. Я недоверчиво покачал головой. Меня уже мучила мысль, что если существуют многодетные отцы, готовые по первому зову, не рассуждая, бросаться на все, имеющее хотя бы крошечное касательство к власть предержащим, то, стало быть, существует класс людей, готовых разнести наше общество в клочья. Может быть, только такие одинокие люди, как я, способны терпеть до конца под гибельным давлением исторических кризисов и при этом понимать неизбежность и даже оправданность происходящего? И тут меня осенило, что я потерял Наташу.
Я стоял, оглушенный, раздавленный, несчастный. Разгоряченные коммунисты и моя утрата. Потерянная навсегда женщина, пустота вместо ее тепла, и обезумевшие отцы многодетных семейств, впавшие в детство старухи, режущие воздух дубинки, дикие вопли... Что за бред!..
- Пойдем туда, - сказал Перстов, вытягивая руку по направлению к особняку.
Руководители, выпрыгивая из бешеного человеческого потока, пытались сбить нездоровое возбуждение. Наконец масса темных людей угрожающе смолкнувшим клином пошла к крыльцу, раздвигая милицейский кордон, и мы с нашего бугра видели фантастическое мгновение того их угрюмого, четкого и как бы заведомо победоносного шествия, которое, однако, быстро сменилось настоящей схваткой, покрывшей все хаосом мелькающих кулаков и дубинок.
- Туда я не пойду, - сказал я решительно.
И я невесело смеялся над Перстовым, который вздумал свою растерянность прикрыть возбуждением действия, бездумной увлеченностью. Горячие волны со всех сторон, с боков и сзади натыкались на нас, припекали, грозя унести туда, куда я отказался идти. Перстов понимающе кивнул на мои слова, он понял и поверил, что не трусость или общее несогласие руководит моим отказом, а расхождение в частностях, которое и должно существовать, а когда-нибудь, после победы, займет подобающее ему место в центре внимания и будет разрешено должным образом. Перстов сказал, неуклюже волнуясь:
- А я пойду... мой долг... мне надо... и по велению сердца...
Не знаю почему, но я не стал удерживать его. Во всяком случае, не потому, что поверил в необходимость, с таким трудом обрисованную его словами. Я вполне понял, что решение он принял свободно, просто пришел к выводу, что идти - его долг, невзирая на сомнения. Он предложил встретиться чуть позже в кафе на углу, там мы выпьем по рюмке водки или по чашечке кофе; предложил мне уже и сейчас отправиться туда, выпить что-нибудь для бодрости. Я скептически улыбался на его слова, но я, в сущности, принимал все, что он говорил. Он нырнул в толпу, а я не без труда выбрался в переулок. Со стороны особняка донесся звон разбитого стекла, и я обернулся посмотреть, но ничего не увидел за спинами кричащих людей, а когда выровнялся, чтобы отправиться в кафе, лицом к лицу столкнулся с Кириллом, который широко и весело усмехался мне навстречу. Рядом с ним переминалась с ноги на ногу его жена.
- Вот кому раскрою объятия! - заговорил он развязно. - Ты давно владеешь моими помыслами, братец. Какая встреча! Истинная награда мне в моем одиночестве! Тут, - он небрежно махнул рукой в сторону патриотов, грустно, тут одиноко. Не люблю, когда люди хватают через край и суета переходит в ожесточение.
- Конечно, это опасно, - заметил я иронически.
- А что тебя сюда привело? Любопытство? Я-то так, глянуть одним глазом... Мой дядя, покойник, да будет земля ему пухом, хотел в этом участвовать. Я его отговаривал. А отговорила смерть. Вот она, жизнь человеческая! Чего стоит? Пустота! Гуще смерти ничего нет на свете.
- Постой, - прервал я его болтовню, - ты это о чем... о ком? Об Иннокентии Владимировиче?
- О нем.
Пораженный, я вскрикнул:
- Да ведь это очень важно!
Я вспомнил, что Кирилл с женой плакали на похоронах. Так явствовало из рассказа Наташи. Вспомнилось и то, что Наташа потеряна для меня навеки. Обрывки человеческих судеб болтались перед моим мысленным взором, ужасая меня, ибо я не видел возможности соединить их. Я понял, что не отвяжусь от Кирилла, пока он не расскажет мне всего.
- С чего ты взял, что он собирался участвовать?
- А с чего бы я стал его отговаривать, если бы он не собирался? Его агитировал твой друг, будучи в непотребном виде. Оба они опьянели, а я был третий с ними, пьяный в стельку, но понимал суть. Твой-то здесь?
- Здесь, - ответил я. - Он скоро освободится...
- Что же у него за дело? Бить стекла? Взрослый человек, богатый, самостоятельный, и вдруг такие крайности!
Я сказал, что Перстова мы сможем увидеть в кафе на углу, и Кирилл тотчас загорелся желанием идти туда. Мы пошли, и он легкомысленно, игриво, как о чем-то вздорном спросил:
- Как думаешь, возьмут особнячок-то?
- Что толку, если и возьмут? Власть не у них.
- Правильно. Они возьмут, а я отниму.
- Как же это ты отнимешь? - спросил я сдержанно.
- Как-нибудь да отниму. Найду на них управу.
- Это глупый разговор, - сухо я возразил.
- А ты хотел бы власть им отдать? - не унимался Кирилл. - Этим-то скотам? Впрочем, все скоты. И ты тоже. И я скот. И моя жена. Все, и живые, и мертвые. Все сущее - сплошное скотство. На свете только потому и радостно жить, что дело обстоит именно таким образом.
Слышали мы эту философию, подумал я озлобленно. Я пожал плечами и ничего не ответил.
- Вся политика - несусветное скотство, - твердил Кирилл, - и только в этом ее прелесть. Я политик лишь в том смысле, что люблю все скотинистое. Больших скотов, чем наши демократы, днем с огнем не сыщешь. Патриоты погрязли в невероятном свинстве. Я обожаю и тех и других. Поэтому я здесь. Я там, где смердит. Небо тоже пованивает. Не иначе как сам Всевышний разлагается.
Женщина молча и сосредоточнно тащилась за нами, там, где тротуар обнажился от зимы, цокая каблуками сапог как лошадь копытами. Неопределенное и неуловимое выражение ее лица ничего не говорило о том, сердится она или радуется, хочет ли идти с нами, думает она или витает в сладостном чаду безмыслия. В маленьком и пустом зальце кафе молодой красивый торговец нацедил нам кофе, довольно связно растолковывая при этом, что "допотопным" не взять-де особняка, этой законной добычи "новых"; "исхудалым и потускневшим химерам контрреволюции" не отобрать власти у "вальяжных питомцев благотворных перемен", их время вышло, люди хотят торговать и веселиться, хотя бы и в борделях.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28