Потрясши над стойкой бара внушительным кулаком, торговец предал анафеме "скудоумие и тягомотное ханжество коммунизма". Мы поумнели, мы больше не бараны, не козлы отпущения, заключил он с гордостью.
- Надо же, - с притворным огорчением вздохнул Кирилл, - а я только что доказывал моему другу, что все мы скоты.
- Ты был неправ, - расхохотался торговец. - Выпей за мое здоровье, друг.
Кирилл, привалившись к стойке и любезничая с продавцом, стал неспеша осушать протянутую ему рюмку. Мы с женщиной отошли в сторону, разобщенные и сосредоточенные каждый на своем.
- Подобные буфетчики олицетворяют совесть нашего народа, ибо совесть нашего народа - это вселенская отзывчивость. Общение с ним заставило меня прозреть, - сказал Кирилл, приближаясь к нам с дармовой водкой от своего нового друга. - Велел мне явиться к концу его рабочего дня.
- Зачем? - спросил я.
- Не знаю. Может, рассчитывает попользоваться моими прелестями. Но это, сам понимаешь, еще бабушка надвое сказала.
Мы сгрудились вокруг высокого столика, а торговец, невнятно посмеиваясь, юркнул куда-то в боковую дверцу.
- Но он нам не собеседник, - засмеялся Кирилл. - К кому бы он ни примкнул, я тотчас займу противоположную позицию.
- Из озорства?
- Так точно, из озорства.
- Послушай, - сказал я, - можно ли теперь, после смерти Иннокентия Владимировича, утверждать, что он хотел участвовать в сегодняшней заварушке?
- Теперь действительно нет, - согласился Кирилл после короткого размышления. - Но тогда, когда они обсуждали это, можно было.
- Значит, твои слова полностью подтверждают версию самоубийства?
- А у тебя есть другая версия? - со смехом отпарировал Кирилл.
Его жена тоже улыбнулась. Меня подмывало обратиться к ней с какой-то особой горячностью, как бы и подкатиться с объяснением, что мне неловко оттого, что я не знаю ее имени. Меня очень ободрила ее улыбка, это проявление человечности. Однако внутреннее напряжение было сильней желаний и рубило их с лютой методичностью. Я носил в себе безотрадность, она началась у ограды особняка, за которую я с таким памятным трудом выбрался, и теперь только усиливалась. Я не мог смеяться, как смеялись мои собеседники, и не мог без отвращения думать о том, что мне предстоит еще анализировать с Перстовым произошедшее.
- Говорят, что вы, - не зная имени жены Кирилла, я обвел их обоих глазами, показывая, что и ее затрагиваю своим вопросом, - горько плакали на похоронах Иннокентия Владимировича.
Они удивленно переглянулись.
- Плакали, и даже горько? - сказал Кирилл. - Это неправда. С какой стати нам было плакать? Ты плакала? - повернулся он к жене.
- Нет, - ответила она убежденно.
- Тебя ввели в заблуждение. Странно, что вокруг этого события, в общем-то рядового, уже свиты легенды. Мы относились к дяде ровно, и плакать нам было совсем без надобности.
А почему же Наташа так настаивала на этом, приводя их плач в пример, оттеняющий ее собственное бесчувствие? Что побудило ее заняться сочинением этакой небылицы?
- Не понимаю, - недоумевал я, - мне говорили... но отчего же вам и в самом деле было не поплакать? Ведь вы с ним очень тесно сносились.
- Тесно, это верно... но плакать тут решительно не о чем. Дядя был человек вполне обыкновенный, а если начистоту, так нам даже неприятно, что он кончил самоубийством. Правильные люди так не кончают.
- Я-то поверил, что ты плакал. Когда ты столь непосредственно и, так сказать, открытыми порами тела воспринимаешь все на свете, почему бы и не насладиться горем, не дать волю слезам?
- Не спорю, какое жуткое веселье мной овладело. Я посмотрел на жену и увидел, что в ее глазах тоже пляшут бесенята и она с трудом удерживается от смеха. Мы не воспринимаем смерть всерьез. Ибо что она такое? Миг перевоплощения!
- И ты веришь в это?
- Еще бы не верить! - крикнул Кирилл. - Ты ведь почти указал на истину. Ты сказал, что я воспринимаю жизнь открытым телом... но теперь подумай, мог бы я это делать, если бы всего лишь повелел себе: ну-ка, обнажись и воспринимай! Разве обнажаться - профессия? Нет, это образ жизни. Значит, я родился таким. А коль я родился с каким-то определенным назначением, значит, был выбран для этого назначения и эта роль была выбрана для меня, а все другие роли остаются пока в запасе, и когда-нибудь я буду вынужден их испробовать. Ну разве не величайшей глупостью предстанут перед нами все законы мироздания, если мы скажем, что человек рождается с определенной ролью, из которой ему не выйти за всю жизнь, а между тем смысла в этом ни на грош? Но если мы скажем это, то разве, поглядев на мироздание, где все так упорядочено и законы действуют неукоснительно, мы не усомнимся в наличии смысла как раз в сказанном нами, а не в законах, благодаря которым и сами существуем?
Я замешкался, поотстал и потерял, кажется, нить его рассуждений, но думаю, что попал в точку, спросив:
- А как же свобода воли, если в жизни человека все от начала до конца предопределенно?
Кирилл залился долгим и бессмысленным, на мой взгляд, смехом, а его жена, успевшая освежиться добрым глотком водки, бойко вторила ему. Они жили своей жизнью.
- Я мог бы сказать, - возвестил он, - что наша свобода заложена в Боге, но я не скажу этого, потому что помню, что никакого Бога не существует. Вот чего я никогда не сделаю, так это не войду в богословский раж. Поэтому я говорю: определена только роль, а как ты ее сыграешь, зависит от тебя. Во-вторых, такое вот умозаключение: раз твоя нынешняя жизнь - только миг в череде твоих бесчисленных перевоплощений, то свобода твоей воли не может не быть чем-то внешним по отношению к твоей жизни. Она есть, и вместе с тем она вне тебя и непостижима, как Бог. Да вот подумай и скажи: способен ли ты в каждый отдельный миг понимать, что такое свобода, охватывать ее своей мыслью? Нет, она есть нечто, что ты либо уже до некоторой степени осмыслил благодаря всему опыту прошлой жизни, либо вот-вот осмыслишь в скором будущем. А в настоящий миг ты просто живешь, и назвать ту частицу свободы, которая присутствует в твоем сознании в каждый миг твоей жизни, полной свободой своей воли ты бы наверняка постеснялся. Ты пытаешься слить понятие о свободе с опытом своего прошлого и с предстоящей тебе жизнью, как она тебе воображается, а что это, как не ограниченность существа, сознающего свои пределы? Истинная свобода, а не та, которую ты выдумываешь себе в утешение, заключена в самой бесчисленности твоих перевоплощений, в неиссякающем наборе вариантов.
- Могу ли я верить тебе... подумай сам, ну как я буду думать, что ты говоришь интересные и верно схваченные вещи, если роль, которую ты играешь в своей нынешней жизни, представляется мне незначительной, убогой?
Кирилл смешно задвигал бровями, подавая знаки жене, чтобы она посмеялась над моим рассуждением. Женщина исполнила это.
- Твое замечание остроумно, - сказал Кирилл. - В самом деле, законы этого мира таковы, что между людьми стоят преграды чаще всего непреодолимые. Каждый словно бы всецело принадлежит миру, и в то же время каждый в действительности отрабатывает, так сказать, свою повинность, отдувается в пределах навязанной ему роли, и в этом смысле из мира напрочь исключен. Человек видим и невидим. Я вижу тебя, но вместе с тем ты иллюзия, и я ошибаюсь, полагая, будто вижу тебя. Сегодня, сейчас мне решительно не о чем говорить с каким-нибудь лесорубом, копателем ям или скотником, но в коридорах вечности я найду с ним общий язык. Вполне допускаю, что кажусь тебе недостойным собеседником. Для меня в этом ничего обидного нет, ведь в следующей жизни я, возможно, буду величайшим мыслителем всех времен. Но мы с тобой все-таки, кажется, сообщаемся, несмотря на все преграды и перегородки. Я бы на твоем месте не исключал возможность того, что сейчас, здесь, моими устами с тобой говорит сам абсолют, сам Господь Бог, и это - тайное сообщение, которое не зависит ни от твоей, ни от моей воли.
***
Вошел Перстов. Взглянув на него, я подумал, что странно, как он вообще на забыл о нашем уговоре встретиться в этом кафе. Мой друг был совершенно растерзан. Сдержанно кивнув нам, он заказал у красивого торговца, который тем временем снова возник за прилавком и смотрел на вошедшего с видом записного юмориста, по рюмке водки на всех. Я, конечно, преувеличил: мой друг Перстов был только слегка помят, на пальто висели клочья грязного снега, шапка съехала набок, а лицо пылало нездоровым румянцем, - и это все, а о растерзанности я заговорил разве что из смутного желания приписать опыту случившегося с ним нечто невероятное и почти жуткое, чего я ни при каких обстоятельствах не пожелал бы испытать на собственной шкуре.
В промежутке, пока Кирилл терявшим связность бормотанием заканчивал свои философские изыскания, а мой друг еще не появился, я размышлял о загадке Наташи. На этот счет, казалось мне, у меня возникли кое-какие заслуживающие внимания умозаключения. Но спросите меня, хотел ли я, имея смелые суждения о Наташе, имея и прозрения, подвести логическую базу под наш разрыв, который, судя по всему, считал состоявшимся, или же окольными путями создавал способ удержать ее, да и себя самого, естественно, тоже удержать при ней, при неком нашем общем интересе, - и я едва ли сумел бы ответить.
Наташа уверяла - и так, что я не мог усомниться в искренности ее слов, - что Кирилл с женой плакали на похоронах ее отца, а Кирилл отрицает этот факт, и в необходимости выбирать из двух правд я предпочел поверить Кириллу и принял его правду за основу. Но и слова Наташи я не отметаю как вздорную выдумку, ибо Кирилл рассказал, как было на самом деле, а ее рассказ - о том, что ей помстилось, помечталось, о том, какое средство замены реальности грезой изобрело ее горе. Рассказ Кирилла прозаичен, зауряден и сводится в передаче голой информации, ее рассказ исполнен поэзии, он символичен и пронизан мистическими настроениями. И вот этот-то контраст если не объясняет мне все загадочное и как бы ненатуральное в поведении Наташи, то по крайней мере обуславливает мое право становиться в некотором роде выше всяких объяснений, позволяет мне снова нащупать более или менее твердую линию в своем отношении к Наташе независимо от того, случился ли между нами окончательный разрыв или только беглая размолвка. Возможно, разрыв с ней произошел исключительно в моем сознании или даже воображении, а она ни о чем не подозревает и ни за что не отвечает, пребывая в счастливом неведении; возможно, это мое тайное желание. Но говоря о своем подъеме на высоту, дарующую мне право не вдаваться во все подробности ее поведения, я говорю, собственно, о своем неожиданном и поразительном открытии, что моя подруга сошла с ума, и говорю об этом как о факте несомненном, который как раз и снимает с меня обязанность постоянно оттачивать инструменты общения с нею и впрямую подводит к возможности более грубых, хотя и не отягощенных, разумеется, несправедливостью, обобщений в отношении нее.
Кажется, именно тут я должен дать самые простые и предельно откровенные объяснения. Если мне скажут, что в моем утверждении о сумасшествии Наташи слышится намек, что ей якобы не место среди полноценных людей, в здоровом обществе, то я на это отвечу, что без колебаний и на любых условиях покину вместе с Наташей таких полноценных людей и такое ваше здоровое общество, которое к тому же способно увидеть одно лишь безумие уже и в том, как отреагировала Наташа на греховные домогательства ее отца. Нет, казни, какому-нибудь суду и поношению я ее не отдам. Все ее помешательство в том, что мир ее представлений не ищет больше точек соприкосновения и сообщности с миром наших представлений, отличается от него, а при всяком вынужденном соприкосновении с ним искажает его, переиначивает на свой лад. И кому это мешает? чьи интересы это ущемляет? для кого это болезненно? Наташа живет теперь словно в фантастическом, иллюзорном мире, и кто мне докажет, что это катастрофа, а не благо?
Но одно дело ваши воззрения на существо Наташи и ее поступки, и совсем другое - мое право судить о ее поступках, мое право на самое ее существо, право, выношенное в муках и радостях, в судорогах, в несовершенстве и неповторимости нашего романа. И вот какая произошла странность: во всем, что касалось Наташи, я целиком и полностью удержался в материальном мире, она же не менее законченно перекочевала, в моем, естественно, представлении, в мир нематериальный, невидимый, в мир идей, переживаний, в мир воображения и причуд, искажений и порывов в неведомое, в никуда. Она оторвалась от почвы и воспарила в пустом пространстве, а я словно знаю заведомо, что с нею произойдет, пока она будет находиться в таком состоянии, словно уже прошел через все это, только иным, более разумным способом, ну, скажем, читая книжки, и поэтому она больна, ее свобода больная свобода, а я остался при здравом уме и ясном взгляде на вещи, и моя свобода - здоровая, чистая свобода.
Между нами разверзлась пропасть, а мне никогда не удавалось избавиться от ощущения, что там, где пропасти, не бывает дневного света. Там царство вечной ночи. С кого же мне спрашивать за такое мое сумеречное состояние? С матери, вынудившей меня жить в смутное время? С Перстова, этого неопытного дирижера, который заставил меня взять совсем не ту ноту, какую следовало? Мать мертва, а Перстов избит, и у меня нет никаких оснований думать, что им лучше, чем мне.
Я смотрел на Перстова, меланхолией взыскуя, меланхолией вливая в его душу нежность, чтобы он утешился и гнет ответственности не показался ему таким же мучительным, каким явилось для меня пребывание в яме, куда он меня завлек. Он рассказывал, и я внимательно слушал. Патриоты обращены в бегство. Меня это не удивляет, сказал я. Кирилл захохотал. Его жена все извлекала откуда-то полные рюмочки, все пила и пила, а когда Кирилл смеялся, ее рот растягивался до ушей и из темно-красной глотки вырывались какие-то болотные звуки. Мне чудилось, будто я смело и жертвенно запускаю в ее пасть пальцы, сурово провозглашая: коричневая чума! Перстов, обращенный в бегство и нашедший надежное убежище под крышей кафе, печальным взглядом окидывал мир, заматеревший в калейдоскопе самых разных цветов, тонов и оттенков, и продолжал свой поучительный рассказ. Патриоты устремились на решительный штурм - вы это видели, еще бы! мы были этому свидетелями, - и сначала имели, помимо морального, и некоторый материальный перевес над опешившей охраной, не ожидавшей от них такой прыти, но в ход пошли дубинки, и патриоты вскоре были отброшены, частью разбежались, не желая больше испытывать судьбу, а частью все еще толпятся перед особняком, но уже на почтительном расстоянии. Многим приходится зализывать раны. Вероятно, есть жертвы, сказал Перстов, но как-то неуверенно, в виде гипотезы или даже странной надежды. С жертвами на счету банкометам легче дурачить рядовых игроков, заметил на это Кирилл. Перстов опустил голову. Исследуя логику Кирилла, я не знал, относить мне моего друга к банкометам или к рядовым игрокам. В схватке ему досталась парочка крепких тычков. В любом случае он выглядел проигравшим. На каком основании люди, те, сто сбежались к особняку, называются патриотами? Патриот ли Перстов? Если да, почему он опустил голову, почему выглядит побежденным? Патриот может погибнуть, но не может потерпеть поражение. Я сказал:
- Я бесславно бежал с поля брани, а ты стоял до конца, хотя с самого начала знал, что дело проиграно. Браво, воин! Что мы должны думать, глядя на твое покрытое шрамами лицо? Восхищаться тобой, и только? Сожалеть о поражении? Ты подаешь себя участником борьбы, человеком, переставшим рассуждать и ринувшимся в бой. И мы принимаем тебя таким. Но не все похожи на тебя, Артем.
- Что за детский лепет! - оборвал он меня с досадой.
- Не все похожи на тебя, - повторил я, повышая голос. - Войди в положение человека, жаждущего дела, даже великих свершений, но не потерявшего способности рассуждать и сомневаться. Например, это не очень молодой человек, который успел вкусить бреда грандиозного социалистического эксперимента. Бред вроде бы отменен, так что наш герой чувствует себя совсем другим человеком, он стучит кулаком по своей груди и зычно восклицает: впредь я подобного не допущу, никаких экспериментов, я буду драться, я предпочту смерть! Но заняться каким-нибудь простым и обыденным делом, когда вокруг кипят политические страсти и каждый день решается судьба отечества, к этому его душа не лежит. Наш герой устремляется к лагерю демократов, куда же еще, если демократия - это дух и знамя нашего времени? Но вот ведь беда, правильные, казалось бы, говорят демократы речи, а вроде как не по-русски, и как будто даже не знают русского языка или торопятся поскорее его забыть. Все делают с оглядкой на чужие земли, разве что воруют по-нашему. Это не по сердцу нашему герою, он задумывается о патриотизме и льнет к патриотам, думающим думу о скорбях и страданиях земли русской, - а там его обескураживает засилье коммунистов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28
- Надо же, - с притворным огорчением вздохнул Кирилл, - а я только что доказывал моему другу, что все мы скоты.
- Ты был неправ, - расхохотался торговец. - Выпей за мое здоровье, друг.
Кирилл, привалившись к стойке и любезничая с продавцом, стал неспеша осушать протянутую ему рюмку. Мы с женщиной отошли в сторону, разобщенные и сосредоточенные каждый на своем.
- Подобные буфетчики олицетворяют совесть нашего народа, ибо совесть нашего народа - это вселенская отзывчивость. Общение с ним заставило меня прозреть, - сказал Кирилл, приближаясь к нам с дармовой водкой от своего нового друга. - Велел мне явиться к концу его рабочего дня.
- Зачем? - спросил я.
- Не знаю. Может, рассчитывает попользоваться моими прелестями. Но это, сам понимаешь, еще бабушка надвое сказала.
Мы сгрудились вокруг высокого столика, а торговец, невнятно посмеиваясь, юркнул куда-то в боковую дверцу.
- Но он нам не собеседник, - засмеялся Кирилл. - К кому бы он ни примкнул, я тотчас займу противоположную позицию.
- Из озорства?
- Так точно, из озорства.
- Послушай, - сказал я, - можно ли теперь, после смерти Иннокентия Владимировича, утверждать, что он хотел участвовать в сегодняшней заварушке?
- Теперь действительно нет, - согласился Кирилл после короткого размышления. - Но тогда, когда они обсуждали это, можно было.
- Значит, твои слова полностью подтверждают версию самоубийства?
- А у тебя есть другая версия? - со смехом отпарировал Кирилл.
Его жена тоже улыбнулась. Меня подмывало обратиться к ней с какой-то особой горячностью, как бы и подкатиться с объяснением, что мне неловко оттого, что я не знаю ее имени. Меня очень ободрила ее улыбка, это проявление человечности. Однако внутреннее напряжение было сильней желаний и рубило их с лютой методичностью. Я носил в себе безотрадность, она началась у ограды особняка, за которую я с таким памятным трудом выбрался, и теперь только усиливалась. Я не мог смеяться, как смеялись мои собеседники, и не мог без отвращения думать о том, что мне предстоит еще анализировать с Перстовым произошедшее.
- Говорят, что вы, - не зная имени жены Кирилла, я обвел их обоих глазами, показывая, что и ее затрагиваю своим вопросом, - горько плакали на похоронах Иннокентия Владимировича.
Они удивленно переглянулись.
- Плакали, и даже горько? - сказал Кирилл. - Это неправда. С какой стати нам было плакать? Ты плакала? - повернулся он к жене.
- Нет, - ответила она убежденно.
- Тебя ввели в заблуждение. Странно, что вокруг этого события, в общем-то рядового, уже свиты легенды. Мы относились к дяде ровно, и плакать нам было совсем без надобности.
А почему же Наташа так настаивала на этом, приводя их плач в пример, оттеняющий ее собственное бесчувствие? Что побудило ее заняться сочинением этакой небылицы?
- Не понимаю, - недоумевал я, - мне говорили... но отчего же вам и в самом деле было не поплакать? Ведь вы с ним очень тесно сносились.
- Тесно, это верно... но плакать тут решительно не о чем. Дядя был человек вполне обыкновенный, а если начистоту, так нам даже неприятно, что он кончил самоубийством. Правильные люди так не кончают.
- Я-то поверил, что ты плакал. Когда ты столь непосредственно и, так сказать, открытыми порами тела воспринимаешь все на свете, почему бы и не насладиться горем, не дать волю слезам?
- Не спорю, какое жуткое веселье мной овладело. Я посмотрел на жену и увидел, что в ее глазах тоже пляшут бесенята и она с трудом удерживается от смеха. Мы не воспринимаем смерть всерьез. Ибо что она такое? Миг перевоплощения!
- И ты веришь в это?
- Еще бы не верить! - крикнул Кирилл. - Ты ведь почти указал на истину. Ты сказал, что я воспринимаю жизнь открытым телом... но теперь подумай, мог бы я это делать, если бы всего лишь повелел себе: ну-ка, обнажись и воспринимай! Разве обнажаться - профессия? Нет, это образ жизни. Значит, я родился таким. А коль я родился с каким-то определенным назначением, значит, был выбран для этого назначения и эта роль была выбрана для меня, а все другие роли остаются пока в запасе, и когда-нибудь я буду вынужден их испробовать. Ну разве не величайшей глупостью предстанут перед нами все законы мироздания, если мы скажем, что человек рождается с определенной ролью, из которой ему не выйти за всю жизнь, а между тем смысла в этом ни на грош? Но если мы скажем это, то разве, поглядев на мироздание, где все так упорядочено и законы действуют неукоснительно, мы не усомнимся в наличии смысла как раз в сказанном нами, а не в законах, благодаря которым и сами существуем?
Я замешкался, поотстал и потерял, кажется, нить его рассуждений, но думаю, что попал в точку, спросив:
- А как же свобода воли, если в жизни человека все от начала до конца предопределенно?
Кирилл залился долгим и бессмысленным, на мой взгляд, смехом, а его жена, успевшая освежиться добрым глотком водки, бойко вторила ему. Они жили своей жизнью.
- Я мог бы сказать, - возвестил он, - что наша свобода заложена в Боге, но я не скажу этого, потому что помню, что никакого Бога не существует. Вот чего я никогда не сделаю, так это не войду в богословский раж. Поэтому я говорю: определена только роль, а как ты ее сыграешь, зависит от тебя. Во-вторых, такое вот умозаключение: раз твоя нынешняя жизнь - только миг в череде твоих бесчисленных перевоплощений, то свобода твоей воли не может не быть чем-то внешним по отношению к твоей жизни. Она есть, и вместе с тем она вне тебя и непостижима, как Бог. Да вот подумай и скажи: способен ли ты в каждый отдельный миг понимать, что такое свобода, охватывать ее своей мыслью? Нет, она есть нечто, что ты либо уже до некоторой степени осмыслил благодаря всему опыту прошлой жизни, либо вот-вот осмыслишь в скором будущем. А в настоящий миг ты просто живешь, и назвать ту частицу свободы, которая присутствует в твоем сознании в каждый миг твоей жизни, полной свободой своей воли ты бы наверняка постеснялся. Ты пытаешься слить понятие о свободе с опытом своего прошлого и с предстоящей тебе жизнью, как она тебе воображается, а что это, как не ограниченность существа, сознающего свои пределы? Истинная свобода, а не та, которую ты выдумываешь себе в утешение, заключена в самой бесчисленности твоих перевоплощений, в неиссякающем наборе вариантов.
- Могу ли я верить тебе... подумай сам, ну как я буду думать, что ты говоришь интересные и верно схваченные вещи, если роль, которую ты играешь в своей нынешней жизни, представляется мне незначительной, убогой?
Кирилл смешно задвигал бровями, подавая знаки жене, чтобы она посмеялась над моим рассуждением. Женщина исполнила это.
- Твое замечание остроумно, - сказал Кирилл. - В самом деле, законы этого мира таковы, что между людьми стоят преграды чаще всего непреодолимые. Каждый словно бы всецело принадлежит миру, и в то же время каждый в действительности отрабатывает, так сказать, свою повинность, отдувается в пределах навязанной ему роли, и в этом смысле из мира напрочь исключен. Человек видим и невидим. Я вижу тебя, но вместе с тем ты иллюзия, и я ошибаюсь, полагая, будто вижу тебя. Сегодня, сейчас мне решительно не о чем говорить с каким-нибудь лесорубом, копателем ям или скотником, но в коридорах вечности я найду с ним общий язык. Вполне допускаю, что кажусь тебе недостойным собеседником. Для меня в этом ничего обидного нет, ведь в следующей жизни я, возможно, буду величайшим мыслителем всех времен. Но мы с тобой все-таки, кажется, сообщаемся, несмотря на все преграды и перегородки. Я бы на твоем месте не исключал возможность того, что сейчас, здесь, моими устами с тобой говорит сам абсолют, сам Господь Бог, и это - тайное сообщение, которое не зависит ни от твоей, ни от моей воли.
***
Вошел Перстов. Взглянув на него, я подумал, что странно, как он вообще на забыл о нашем уговоре встретиться в этом кафе. Мой друг был совершенно растерзан. Сдержанно кивнув нам, он заказал у красивого торговца, который тем временем снова возник за прилавком и смотрел на вошедшего с видом записного юмориста, по рюмке водки на всех. Я, конечно, преувеличил: мой друг Перстов был только слегка помят, на пальто висели клочья грязного снега, шапка съехала набок, а лицо пылало нездоровым румянцем, - и это все, а о растерзанности я заговорил разве что из смутного желания приписать опыту случившегося с ним нечто невероятное и почти жуткое, чего я ни при каких обстоятельствах не пожелал бы испытать на собственной шкуре.
В промежутке, пока Кирилл терявшим связность бормотанием заканчивал свои философские изыскания, а мой друг еще не появился, я размышлял о загадке Наташи. На этот счет, казалось мне, у меня возникли кое-какие заслуживающие внимания умозаключения. Но спросите меня, хотел ли я, имея смелые суждения о Наташе, имея и прозрения, подвести логическую базу под наш разрыв, который, судя по всему, считал состоявшимся, или же окольными путями создавал способ удержать ее, да и себя самого, естественно, тоже удержать при ней, при неком нашем общем интересе, - и я едва ли сумел бы ответить.
Наташа уверяла - и так, что я не мог усомниться в искренности ее слов, - что Кирилл с женой плакали на похоронах ее отца, а Кирилл отрицает этот факт, и в необходимости выбирать из двух правд я предпочел поверить Кириллу и принял его правду за основу. Но и слова Наташи я не отметаю как вздорную выдумку, ибо Кирилл рассказал, как было на самом деле, а ее рассказ - о том, что ей помстилось, помечталось, о том, какое средство замены реальности грезой изобрело ее горе. Рассказ Кирилла прозаичен, зауряден и сводится в передаче голой информации, ее рассказ исполнен поэзии, он символичен и пронизан мистическими настроениями. И вот этот-то контраст если не объясняет мне все загадочное и как бы ненатуральное в поведении Наташи, то по крайней мере обуславливает мое право становиться в некотором роде выше всяких объяснений, позволяет мне снова нащупать более или менее твердую линию в своем отношении к Наташе независимо от того, случился ли между нами окончательный разрыв или только беглая размолвка. Возможно, разрыв с ней произошел исключительно в моем сознании или даже воображении, а она ни о чем не подозревает и ни за что не отвечает, пребывая в счастливом неведении; возможно, это мое тайное желание. Но говоря о своем подъеме на высоту, дарующую мне право не вдаваться во все подробности ее поведения, я говорю, собственно, о своем неожиданном и поразительном открытии, что моя подруга сошла с ума, и говорю об этом как о факте несомненном, который как раз и снимает с меня обязанность постоянно оттачивать инструменты общения с нею и впрямую подводит к возможности более грубых, хотя и не отягощенных, разумеется, несправедливостью, обобщений в отношении нее.
Кажется, именно тут я должен дать самые простые и предельно откровенные объяснения. Если мне скажут, что в моем утверждении о сумасшествии Наташи слышится намек, что ей якобы не место среди полноценных людей, в здоровом обществе, то я на это отвечу, что без колебаний и на любых условиях покину вместе с Наташей таких полноценных людей и такое ваше здоровое общество, которое к тому же способно увидеть одно лишь безумие уже и в том, как отреагировала Наташа на греховные домогательства ее отца. Нет, казни, какому-нибудь суду и поношению я ее не отдам. Все ее помешательство в том, что мир ее представлений не ищет больше точек соприкосновения и сообщности с миром наших представлений, отличается от него, а при всяком вынужденном соприкосновении с ним искажает его, переиначивает на свой лад. И кому это мешает? чьи интересы это ущемляет? для кого это болезненно? Наташа живет теперь словно в фантастическом, иллюзорном мире, и кто мне докажет, что это катастрофа, а не благо?
Но одно дело ваши воззрения на существо Наташи и ее поступки, и совсем другое - мое право судить о ее поступках, мое право на самое ее существо, право, выношенное в муках и радостях, в судорогах, в несовершенстве и неповторимости нашего романа. И вот какая произошла странность: во всем, что касалось Наташи, я целиком и полностью удержался в материальном мире, она же не менее законченно перекочевала, в моем, естественно, представлении, в мир нематериальный, невидимый, в мир идей, переживаний, в мир воображения и причуд, искажений и порывов в неведомое, в никуда. Она оторвалась от почвы и воспарила в пустом пространстве, а я словно знаю заведомо, что с нею произойдет, пока она будет находиться в таком состоянии, словно уже прошел через все это, только иным, более разумным способом, ну, скажем, читая книжки, и поэтому она больна, ее свобода больная свобода, а я остался при здравом уме и ясном взгляде на вещи, и моя свобода - здоровая, чистая свобода.
Между нами разверзлась пропасть, а мне никогда не удавалось избавиться от ощущения, что там, где пропасти, не бывает дневного света. Там царство вечной ночи. С кого же мне спрашивать за такое мое сумеречное состояние? С матери, вынудившей меня жить в смутное время? С Перстова, этого неопытного дирижера, который заставил меня взять совсем не ту ноту, какую следовало? Мать мертва, а Перстов избит, и у меня нет никаких оснований думать, что им лучше, чем мне.
Я смотрел на Перстова, меланхолией взыскуя, меланхолией вливая в его душу нежность, чтобы он утешился и гнет ответственности не показался ему таким же мучительным, каким явилось для меня пребывание в яме, куда он меня завлек. Он рассказывал, и я внимательно слушал. Патриоты обращены в бегство. Меня это не удивляет, сказал я. Кирилл захохотал. Его жена все извлекала откуда-то полные рюмочки, все пила и пила, а когда Кирилл смеялся, ее рот растягивался до ушей и из темно-красной глотки вырывались какие-то болотные звуки. Мне чудилось, будто я смело и жертвенно запускаю в ее пасть пальцы, сурово провозглашая: коричневая чума! Перстов, обращенный в бегство и нашедший надежное убежище под крышей кафе, печальным взглядом окидывал мир, заматеревший в калейдоскопе самых разных цветов, тонов и оттенков, и продолжал свой поучительный рассказ. Патриоты устремились на решительный штурм - вы это видели, еще бы! мы были этому свидетелями, - и сначала имели, помимо морального, и некоторый материальный перевес над опешившей охраной, не ожидавшей от них такой прыти, но в ход пошли дубинки, и патриоты вскоре были отброшены, частью разбежались, не желая больше испытывать судьбу, а частью все еще толпятся перед особняком, но уже на почтительном расстоянии. Многим приходится зализывать раны. Вероятно, есть жертвы, сказал Перстов, но как-то неуверенно, в виде гипотезы или даже странной надежды. С жертвами на счету банкометам легче дурачить рядовых игроков, заметил на это Кирилл. Перстов опустил голову. Исследуя логику Кирилла, я не знал, относить мне моего друга к банкометам или к рядовым игрокам. В схватке ему досталась парочка крепких тычков. В любом случае он выглядел проигравшим. На каком основании люди, те, сто сбежались к особняку, называются патриотами? Патриот ли Перстов? Если да, почему он опустил голову, почему выглядит побежденным? Патриот может погибнуть, но не может потерпеть поражение. Я сказал:
- Я бесславно бежал с поля брани, а ты стоял до конца, хотя с самого начала знал, что дело проиграно. Браво, воин! Что мы должны думать, глядя на твое покрытое шрамами лицо? Восхищаться тобой, и только? Сожалеть о поражении? Ты подаешь себя участником борьбы, человеком, переставшим рассуждать и ринувшимся в бой. И мы принимаем тебя таким. Но не все похожи на тебя, Артем.
- Что за детский лепет! - оборвал он меня с досадой.
- Не все похожи на тебя, - повторил я, повышая голос. - Войди в положение человека, жаждущего дела, даже великих свершений, но не потерявшего способности рассуждать и сомневаться. Например, это не очень молодой человек, который успел вкусить бреда грандиозного социалистического эксперимента. Бред вроде бы отменен, так что наш герой чувствует себя совсем другим человеком, он стучит кулаком по своей груди и зычно восклицает: впредь я подобного не допущу, никаких экспериментов, я буду драться, я предпочту смерть! Но заняться каким-нибудь простым и обыденным делом, когда вокруг кипят политические страсти и каждый день решается судьба отечества, к этому его душа не лежит. Наш герой устремляется к лагерю демократов, куда же еще, если демократия - это дух и знамя нашего времени? Но вот ведь беда, правильные, казалось бы, говорят демократы речи, а вроде как не по-русски, и как будто даже не знают русского языка или торопятся поскорее его забыть. Все делают с оглядкой на чужие земли, разве что воруют по-нашему. Это не по сердцу нашему герою, он задумывается о патриотизме и льнет к патриотам, думающим думу о скорбях и страданиях земли русской, - а там его обескураживает засилье коммунистов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28