А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


И тогда он отправился обратно, в горы, той дорогой, которой пришел сюда, от одного привала к другому. Он нашел все то, что оставил, лежащим на тех же местах, но проползал мимо, не вглядываясь. Ему нужно было лишь одно.
Неторопливая, как смерть, каменная жаба пробиралась в горном лесу, полная равнодушного стремления уничтожить то, что угрожало видимости жизни, которая была в ней, а следом за нею пробиралась еще одна жаба, поменьше; волк был всего лишь только зверь, и для него пустым звуком были любое могущество и любые соблазны, поэтому, должно быть, в нем все еще сохранилось немного больше своего, собственного. Он следовал за вожаком своей жабьей стаи — за каменной жабой, в которой уже вовсе не было Гэвина и которая была вожаком, оттого что была сильней, и потому он брел за нею, пусть даже недоумевая, зачем нужно именно туда.
Они нашли то, что искали, на поляне в горах, окруженной лиственницами и молчаливыми елями, и оранжевогорлый клест, возившийся с шишкой на одной из них, вдруг оторвался от ветки и мелькнул меж деревьями прочь. Равнодушные жабьи глаза узнавали поляну, хотя воспоминания прежнего, людского существования были для нее как сон, неясный и путаный сон, лишенный смысла. Здесь Гэвин устраивался когда-то на ночлег. С тех пор поляну вновь запорошило снежком, но подле вылезших из земли корней лиственницы кострище было все еще различимо, и рядом с ним, прислоненное к стволу, стояло ясеневое копье. Оно было все такое же, обычное копье, каким было всегда. Удобное в руке круглое древко, белое, со звездно блестящим наконечником из «металла морей».
Как о любом копье из ясеня, о нем знали в этих краях, что оно живое и обладает собственной волей, совпадающей или не совпадающей с волей его владельца, знали также, что оно сохраняет своему владельцу мужество, лишает оборотней способности превращаться, обороняет дом от запустения и дурного глаза и даже излечивает болезни, от дурного глаза приключающиеся; имя его было Бальрон.
Люди тут, на островах, живут незамысловато. Высшей Магией не занимаются, и им вовсе невдомек, что мудрецы из великих городов на юге пишут трактаты о свойстве ясеня даровать тому, кто к нему прикасается, Совпадение с его истинной Сутью, выводя это свойство из сущности ясеня, Мирового Древа, или из воли блюстителей Мира в прадавние времена, или еще из чего-нибудь, и расходясь во мнениях. Так что Гэвин этого не знал о своем копье, и каменная жаба, перенявшая от него знания о человеческих вещах, тоже не знала, отчего отшатнулась, встретив глазами эту звенящую белизну, и не смогла уже вернуться на тот шаг, которым попятилась назад.
Ничего еще не произошло, и это было действительно копье, кусок древесины с заключенной в нем крошечной частичкой неумирающей жизни ясеня; оно стояло наискось, ясно освещенное солнцем, а частичка жизни в нем заставляла его неуловимо меняться, течь, как текут реки, горы и звери, время и перемены и все остальное, чего нет и не может быть в Стране Смерти. И оно ожидало. Оно было совсем безобидно. Оно было безобидно, как настороженная западня или ловушка. Во всяком случае, именно так его видела каменная жаба. Непостижимо — как самоуверенность Гэвина ослепила жабу настолько, чтоб та не помнила все это время, что она ничего не в силах причинить такому копью?!
«Я должен что-то сделать», — вспомнила жаба. «Я должен что-то сделать», — вспомнил Гэвин, которого не было так давно уже, точно он рассыпался в прах. Но вида этого копья сейчас, всего лишь вида, было достаточно, чтоб он вернулся, как возвращается олово, переплавленное после «оловянной чумы».
Жаба попыталась двинуться вперед. Но не смогла. Она не смогла шевельнуть ни единой лапой. Ужас рождался в ней — в ней, не знавшей никогда никаких человеческих чувств, — и гнал ее прочь. «Зачем ты приволок меня сюда? — в ярости завизжала она на Гэвина. — Зачем? Как ты обманул меня, человечишка?! Я до э т о г о и не дотронусь. Я не смогу до него дотронуться! Я не смогу до него дотронуться!!! — визжала она. — Это смерть!»
«Это смерть!» — подумал Гэвин освобожденно-радостно, так же освобожденно и так же радостно, как страж ворот в то мгновение, когда пошел навстречу его копью. Как он устал. Как он, оказывается, устал от этой извращенной видимости жизни, от смерти, бродящей по Земле, словно вся усталость мира вошла в его душу и звала его: пусть будет конец, пусть все это кончится, и тогда он забудет жабьеглазое наваждение, как забудет остальное. Простая, настоящая, правильная смерть, сумерки, шепот теней над бесконечной равниной, безучастность, и больше никаких желаний, никакого могущества, никакого страха потерять то, что и так уже давным-давно потерял. Неужто он мог думать когда-то, что это страшно. Только бы скорей, нет сил больше ждать.
Но здесь сейчас не было никого, кто мог бы взять копье в руки и сделать все вместо него, позволив лишь пойти навстречу. Самыми долгими мгновениями в жизни Гэвина были мгновения, когда он шевельнул коротенькой жабьей лапкой и сделал шаг вперед, и еще один шаг, и еще. С каждым движением словно что-то горело в нем и умирало, и наконец он оказался рядом с копьем, но не смог себя заставить прикоснуться к нему. Каменная жаба в нем уже не визжала, а бессильно хрипела, и Гэвин очень хорошо знал, что она хрипит.
«Я — Гэвин, — подумал он. — Я Гэвин, сын Гэвира. А это всего-навсего копье моего отца».
Как-то нелепо, скорее плечом, чем пальцами, он потянулся к древку, толкнул его и, покуда копье падало, тоже ткнулся в снег.
А потом время вернуло миру способность быть. Времени теперь было много.
Время опять текло внутри Гэвина биением горячей жилы в животе. Время текло внутри него, оттого что отныне в нем снова не было никакой вечности и не будет, покуда не придет срок спуститься на серые равнины, где в конце концов окажутся души всех людей.
Когда Гэвин открыл глаза, он лежал ничком в снегу, и его рука была на копье — обыкновенная человеческая рука. А рядом с ним лежал волк, тоже положив лапу на древко, а на лапу — лобастую голову, и вид у волка был такой измученный, точно он гнал целый день быстроногую олениху, удравшую все-таки. Его вел более прямой путь — путь инстинкта, того самого, что отыскивает заболевшему зверю нужный гриб или траву в лесу; но кто сказал, что они легче, — прямые пути?
— Ты тоже, волк, — прошептал Гэвин, едва сумев пошевелить губами.
А потом он опять закрыл глаза. Больше у него ни на что не было сил.
Говорили, что, может быть, Гэвину много легче оказалось бы жить, если бы он в своей жизни счел по-настоящему равным себе не только одно-единственное существо — волка, после того как тот тоже сумел перебороть в себе жабью заразу, как перебарывают болезнь, и вернуть себе себя самого. Ведь ни один человек на свете не стал Гэвину таким другом, каким был волк: другом из тех, с которым никогда не чувствуют нужды выяснять, кто сильнее, кто слабей и кто кому должен подчиняться; из тех, которому не стыдно показать свою слабость и сила рядом с которым нужна не для того, чтоб его превзойти; из тех, перед которыми даже смешным не страшно быть, потому что они все равно знают, каков ты есть, да и ты все знаешь про них. Иметь такого друга — очень много. Оказавшись способным на эту дружбу равных, иметь лишь одного такого друга — очень мало. Да, говорящие так правы. А еще они правы в том, что волк, который жил себе в лесу и приходил к Гэвину тогда, когда ему, волку, хотелось, — это для людей было уже слишком. В прозвище «Волчий Гэвин» всегда таилась до поры до времени доля настороженности — всегда, даже когда и не подразумевалось в нем еще ничего дурного.
И, по словам многих, волк Гэвина был все-таки не совсем волк — не просто волк. И говорящие это тоже правы, хоть и не так, как понимают себя сами. Конечно, то был не просто волк, иначе они с Гэвином и не нашли бы друг друга: он был не просто волк, как и Гэвин был не просто человек, а — Гэвин…
А тем временем к востоку от этих мест охота на Сребророгого Оленя подходила к концу. Хозяйка Леса не смогла спасти своего любимого зверя, оттого что ему было суждено погибнуть, но она смогла отомстить; и она сделала так, чтоб Гэвир, сын Гэвира, и Локхир, сын Локхира, оказались близ Оленя почти одновременно, только Локхир — позже, чем желал бы.
На широкой поляне Гэвир, сын Гэвира из дома Гэвиров, настиг наконец оленя, и тот, не желая больше убегать, встал и обернулся, чтобы принять бой. Было утро, облака затянули небо, и солнце сквозь них светилось, точно серебряная монета. Ветер замер, когда Гэвир, сын Гэвира, выбежал из леса на своих лыжах и увидел Оленя, который ждал его; это была важенка, рослая, как олени на материке, и сильная, и под свежей шкурой ее, несмотря на всю их гонку, могучие мышцы не дрожали, как будто она никогда не знала усталости и никогда не могла узнать смерти, а сияние ее рогов было прекрасно, как свет звезд. У нее были глаза глубокого зеленого цвета, словно спокойное море, и гладкая шерсть, такая белая, как пена бурлящих волн, или как снег на горных вершинах в лучах рассвета, или как холодный клинок молнии. Снег искрился вокруг нее, отражая ее сияние. Она стояла, угрожая рогами, и тело ее пело своею силой, и гневом, и холодным чистым восторгом битвы, и красота ее, не знавшая страха, была нацелена прямо в Гэвира, как стрела.
— Ты моя, — сказал Гэвир.
Может быть, в эту минуту он забыл даже об Ивелорн. И ему было безразлично теперь, что будет он делать потом с серебряными рогами, и исполнит ли гордая Ивелорн свое обещание; не все ли равно, достанется ли ему другая красавица, когда уже досталась вот эта — с морской зеленью своих глаз и шерстью белее облака. Чем бы ни кончилась их битва, ему или ей было суждено здесь погибнуть, она принадлежала ему навсегда.
Да, это Хозяйка Леса сделала так, чтобы с другой стороны к их поляне уже приближался Локхир, сын Локхира из дома Локхиров, чьи спутники потеряли его; но не ею это было решено. Это было решено много раньше, быть может, еще в миг сотворения мира, судьбою, которая выше стихий и людей. Хозяйка Леса знает о судьбе много больше, чем люди, но точно так же ничего не может изменить, потому что судьба продиктована всегда нашей собственной волей и нашими желаниями, от которых мы не откажемся, как не отказался бы сейчас Гэвир от своей добычи, знай он наперед все, что случится после того, как убьет он Сребророгого Оленя. И даже это знание, наверно, не отравило бы его радости — ни на мгновение.
А Локхир, сын Локхира, был свирепый, страстный и угрюмый человек, как все Локхиры: все Локхиры были свирепы, как все Гэвиры — горды. Но этот Локхир уродился еще более опасным, чем бывало обычно в их роду; порою черная тоска налетала на него порывами, и тогда он замолкал и уходил прочь от людей, как безумный, а порою — черная ярость, и тогда он убивал и крушил без разбору. И вот такого человека угораздило потерять голову от Ивелорн.
Он выбрался на поляну с другой стороны и увидел изрытый рогами и истоптанный снег, и кровь на снегу, и лежащего на нем Оленя с охотничьим копьем в боку, и Гэвира, что стоял рядом. Ярость вступила в него, и Локхир, закричав, бросил свое охотничье копье в Гэвира, через всю поляну, от одного конца ее до другого — верных пятьдесят шагов от места, где был один, до места, где был другой. Копье попало Гэвиру в грудь и пронзило его, вот какой силы был бросок. И оттого эта поляна с тех пор называется Копье Локхира.
Так случилось, что Локхир, сын Локхира, стал убийцей Гэвира и еще клятвопреступником вдобавок, оттого что перед тем как отправиться за Оленем, оба они дали клятву перед старейшинами округи не мешать друг другу, пока не кончится охота, — старейшины опасались, что выйдет из этого худо. И вот — охота еще не окончилась, хотя Олень был убит, охотники не вернулись еще домой, — а Гэвир лежал в снегу с копьем Локхира в груди.
Спутники Гэвира, отставшие от него, в эту минуту добрались до поляны тоже и, увидев все это и Локхира, не успевшего еще ступить ни шагу, закричали от ярости. «Будь проклят ты, Локхир!» — успел выкрикнуть брат Гэвира и схватился за лук, и вот тут вдруг жестокая метель сорвалась с гор на поляну, но за мгновение до того, как она все закрыла так, что невозможно стало разглядеть собственной руки, все увидели стоящую над Оленем Хозяйку Леса. Она была огромна, как сосна, но в лице ее не было гнева, а только горе и одиночество; ее седые волосы — ведь зимою она старуха — рассыпались по плечам, забитые снегом, и белая накидка взвивалась, собирая ветер.
Метель завыла тысячей зверей со всех сторон, слепила глаза снегом и забивала лица, расшвыривала людей толчками ветра, и Локхир, сын Локхира, начав понимать, что совершил, застонал и бросился прочь, точно ветер гнал его в спину. Порою после особенно жестоких и буйных дел на него как раз и нападала эта его тоска.
Но потом он говорил всегда, что, если бы оказался там опять, убил бы Гэвира еще раз, и виру за убийство отказался платить так гневно, что распря после его черного дела загрохотала, как горный обвал. Гэвиры к тому же тогда все равно не взяли бы никакой платы, кроме как кровью.
Спутники нее Гэвира остались на поляне, у тела своего родича, а когда метель улеглась, они увидели, что Оленя не было там больше, как не было и копья Гэвира, именем Эльм; никто не знает, куда унесла их Хозяйка Леса. Так что серебряные рога так и не достались никому.
В этот момент наша повесть вступает в область сказки. В самом деле, человек может многое, он может умирать и побеждать, умирая, и он может оставаться человеком, когда оставаться человеком невозможно, но вот выжить голым в снегу, как Гэвин, человек не может никак, и это всякому известно. Так и довелось бы ему замерзнуть — не вступись за него сказка. В самом деле, разве это не сказка, что в тот же день Гэвина нашел местный охотник на белок? Он спугнул волка (который к тому времени уже достаточно набрался сил, чтоб убраться, не попавшись на чужие людские глаза) и оказался настолько добросердечным человеком, что не обратил внимания на странные следы вокруг, а попросту взвалил Гэвина на закорки и отнес к себе домой. И далее, разве это не сказка, что жена охотника отогрела его и отпоила потом такими травами, от которых поправился бы даже девяностолетний старик, а не то что Гэвин, который уже через полтора дня открыл глаза? Правда, после этого ему пришлось выдумать для охотника сего женой какую-нибудь более-менее правдоподобную историю, оттого что в истинной, как казалось ему, он играл не слишком-то достойную роль. А выдумывать Гэвин вовсе никогда не умел, и все-таки его хозяева оказались достаточно простодушны, чтобы поверить ему, или достаточно доброжелательны, чтобы сделать вид, что поверили. И более того, через несколько дней он обнаружил, что охотник разыскал в лесу по Гэвиновым словам многие из его вещей, которые так и остались лежать вдоль его пути, и принес ему все это, а копье и вовсе с первого же дня стояло у его постели, оттого что жена охотника сочла, что такой могущественный талисман не может не помочь больному. Так что когда жар у Гэвина спал настолько, что жена охотника позволила ему встать с постели, он оделся в свои собственные одежды, уже приведенные в порядок ее умелыми руками.
И вот так, поправляясь на хуторе у заботливых хозяев, где огонь был добр, а котлы задорны и разговорчивы, он выплывал постепенно из ужаса, оставшегося позади, и в конце концов мог бы решить, что все это был лишь только бред в его лихорадке. Он мог бы так решить, если бы не волчий вой, ясный и звучный на морозе, который услышал он однажды днем, когда волкам не положено выть.
Нетерпеливый, как всегда, Гэвин провел у охотника после этого всего дней шесть, сочтя себя совсем уже здоровым несколько преждевременно, так же, как некоторое время назад несколько преждевременно стал считать себя совсем уже взрослым. Хозяева его (не разделявшие ни одного из этих двух заблуждений) все равно не сумели бы его удержать и предпочли распрощаться с ним по-хорошему, понимая, что иначе он просто убежит от них. Охотник даже подарил Гэвину лыжи на прощание, очень неплохие лыжи и почти новые.
Да, что ни говори, а это была все-таки совершенная сказка. Хозяйка хутора накормила его в последний раз и наказала обязательно, обязательно снова погостить, если случится еще бывать в этих краях. Но, впрочем, может быть, все это можно списать и просто на везение Гэвина, удачливость которого вошла некоторое время спустя в поговорку. А вечером, после того как он ушел, хозяйка хутора бросала несколько раз палочки на шкуре перед огнем, а потом два вечера подряд по временам одиноко смотрела на пламя, покуда муж не сказал ей:
— Неужто, по-твоему, добрых людей на свете нет? Ничего, он не пропадет. Нечего ему пропадать. Мало ли что сумасшедший.
— Такие всегда пропадают, — ответила она, а потом зябко передернула плечами, хотя в доме было жарко натоплено.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63