А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Она не замечала того, что является женщиной, вернее — девушкой. Сейчас ей об этом напомнили, ничего от нее не требуя.— Не дури, Алоизас! Слышал, что сказал доктор?— потвердевшим голосом упрекнула она брата.
— И еще кое-что слышал.— Его ответ был подобен короткому встречному удару на ринге.— Думаешь, целый год проваляюсь, чтобы этот пижон имел повод посещать тебя?
— Меня?— До Гертруды не сразу дошел смысл его слов.
— Неужто меня?— добил ее Алоизас вторым ударом.
Понимал, что поступает жестоко. Ему стало стыдно, он извинился бы, но Гертруда уже сложила оружие, даже не пытаясь защитить свои права.
— Неужели ты, Алоизас, мог подумать?..
Что он мог подумать и как она оценивает его мнение, осталось невыясненным — сестра умолкла, повесив голову. Светлые ясные глаза заледенели, уперлись в стену. Уже не казалась ни молодой, ни цветущей. Большое нечистое лицо зрелой девушки... Вместо того чтобы сесть за перевод, отправилась в ванную — занялась стиркой, чтобы не допустить от растерянности ошибок.
Когда, спустя дня три, врач опять заглянул к ним, Гертруда даже не предложила ему кофе, хотя Алоизас громко подсказывал и жестами убеждал, что это надо сделать.
Он прохаживался взад-вперед у министерского подъезда, зажав в кулаке завернутые гвоздики. Бумага мокнет, расползается, и Алоизас не может сообразить, куда девать букет. Вернуться с ним в институт? Дурацких разговоров не оберешься. Заслуживает цветов колега Ч., но — осторожно!— романтична, стихи пописывает. Цветы выделяют его из потока прохожих, будто он неряшливо одет или пьян, и Алоизас раздумывает, как отделаться от неудобной ноши.
Ткнуть попросту в мусорный ящик! Прокрадывается мимо одной бетонной урны, мимо другой. Какой-то человечек с пятнами краски на берете, торопко шагавший впереди него, приостанавливается и что-то сует в урну. Заляпанные известкой дырявые башмаки. У Алоизаса рука не поднимается швырнуть свои цветы на такую рвань. Да и решившись, не сумеешь так проворно нагнуться, бросить и спокойно уйти прочь, как этот маляр. Кроме того, обязательно найдется какой-нибудь праведник, начнет возмущаться его поступком, соберет толпу, его станут разглядывать, ругать, издеваться. С лица Алоизаса вновь, как в аудитории, сползает кожа. Ускорив шаг, удаляется он от мусорной урны, раздумывая над тем, что три гвоздики заставляют его мотаться по городу, точно он — расшалившийся спаниель. Не так ли вертят нами неожиданности — обстоятельства, совпадения — и жизнь летит кувырком? Ходим, что-то делаем, решаемся — не решаемся, а, если разобраться, тащит нас за собой трехрублевая покупка, которую боязно выбросить, как выбросил маляр свои стоптанные башмаки. Цветы — нечто другое, возражает себе Алоизас, но веселее ему от этого не становится. С цветами ему всегда не везет, как иным — с часами. Единственный раз надумал порадовать девушку — не удалось. Купил, приплелся на работу... и не смог вручить. Тогда это были хрупкие гладиолусы, разноцветные гладиолусы. Тоже дорогие, их тоже неудобно было нести. Неврученные гладиолусы повернули его жизнь на сто восемьдесят градусов! Ложь — что цветы куплены для сестры — заставила думать о бледной машинисточке куда больше, чем думал бы, всучив ей те гладиолусы. Из-за более важных вещей не краснел и тем более — не лгал. А вот увидев растерявшуюся девушку...
Кто она такая? Что в ней особенного? Молоденькая, нигде не учится, молчунья... Что их связало? Она была послушной, очень послушной, дрожала, встретив его взгляд, в ней, в самой ее глубине, трепетала струна тайны, живая, ею самой еще не осознанная женственность, перемешанная с горьким чувством несправедливости происходящего. Философией не увлекалась, все сложности мира угадывала чувством, постоянно натыкаясь на труднопреодолимые препятствия. Не хватало ей твердости духа, направленности, а главное — цели. Не тогдашние эти мысли. Душа ее, внутреннее содержание мало в то время интересовали его, стремился приручить, подчинить себе, превратить в мягкую глину в руках творца. А может, и к этому еще не стремился. Ну и отдай цветы ей!— стучит в голове, точно крикнули в ухо пробегающему спортсмену: жми! Действительно, мимо пробегает вереница спортсменов. Но они пыхтят молча.
Алоизас оглядывается вокруг, стряхивает с гвоздик снег. Они еще очень хороши. Вот и будет Лионгине реванш. Да, да, Лионгине. Когда-то предназначенные ей цветы подарил Гертруде, нынче купленные для Гертруды преподнесет ей. Шатание по городу уже не кажется Алоизасу бессмысленным. Видимо, вспоминая о сестре, невольно думаю о Лионгине. В последнее время такое чувство, словно боюсь потерять ее. Цветы — ей! Ничего лучше не придумаешь. Замечательная мысль, равноценная идее.
Подумать легко, но как отдать, не возбуждая подозрений? Нервы у нее пошаливают, вспомнит гладиолусы, которые я унес, как последний чурбан... Если я не забываю, помнит и она! Гладиолусы стоили ей не так много, как мне, но, надо признаться, тоже стоили... Ляпнешь, что купил для Гертруды, обидишь до глубины души. Значит, придется изворачиваться, а ложь она издалека чует. И ту, которую буду бормотать, и ту, что, не превратившись в слова, будет ломать мне челюсти. Даже если не обидится, о многом расскажут ей мои запоздалые цветы. Правда, не о наглых бездельницах, студентках из группы М., временно мне переданной. Их шантажу я не поддался и не поддамся! И не о бывшем коллеге Н. с его назойливым приставанием. Своего мнения об Эугениюсе Э. не изменю! Но вот то, что я неспокоен, что не нахожу себе места там, где раньше была непоколебимая позиция,— почувствует! По поводу книги у меня и прежде возникали сомнения, но что касается моего положения в институте?.. Сгущаю краски, выдумываю невесть что, какие-то несуществующие опасности. Просто сбились в ком обстоятельства, но мы их преодолеем, обязательно преодолеем! Мы — придает ему бодрости, точно он не один — бессмысленно вышагивающий по заснеженной улице, а еще и преисполненный достоинства Алоизас Губертавичюс, которому все эти глупости и в голову бы не пришли.
Телефонная будка словно бы присела под тяжестью рыхлой белой шапки. Позвонить Лионгине! От ее близости почувствуешь себя как под цветущей яблоней. Не так-то просто: отвлекает настенная графика, выполненная в технике гвоздя. Не довелось нам с Лионгиной стоять под цветущей яблоней. Зато цепенели, задирая головы, у подножия гор... В ледяной тени глухих гор! До сих пор дрожь пробирает — такой холод сковывал суставы. Не буду звонить. Не брошу в нее еще одного камня. Может, мне только кажется, но она все чаще заговаривается. К примеру, об этой девочке, которую сшибло машиной, о Вангуте... С такой страстью и болью говорила, точно что-то самой себе хотела доказать.
Что — доказать? Непонятно, совсем непонятно... Не буду звонить, не стану ее мучить!
— Эй вы, послушайте! Звоните или греетесь?
В дверцу заглядывает молодая пара. Оба с непокрытыми головами, заснеженные, преисполненные радости жизни и веры, что все принадлежит им: и телефоны-автоматы, и первый снег, и, разумеется, любовь, которой не будет конца. Молодой человек, подпрыгнув, хватает с крыши горсть. Девушка, потянувшись, лижет с его ладони снег.
— Извините. Надеюсь, не будете возражать, если я отдам вам эти гвоздики? В командировку еду, куда они мне, а бросить — жаль.
Алоизас освобожденно шагает прочь, поправляя шляпу на голове.
— Странный тип,— догоняет его пахнущий снегом голос девушки.— Может, близкого человека похоронил?
Лионгина без перерыва стучит по клавишам. Один за другим вылетают и шелестят, точно рябенькие птицы, исписанные листы. Голубоватый электрический свет придает им мертвенный блеск. И такие же — неживые — кисти рук, на миг недвижно повисающие над клавишами. Монотонный полет птиц провожает равнодушный взгляд. В такт ударам пальцев сотрясается тело, но лицо остается неподвижным, на нем — ни мысли, ни чувства. Лица как бы не существует,
Лионгина барабанит автоматически, как робот. Месячный отчет, приказы по учреждению, банковские чеки, список сотрудников на 31 число истекшего месяца, применение прогрессивных методов в организации социалистического соревнования. Роботу хорошо, он щелкал бы все подряд, как орешки, и не саднило бы в сердце из-за тоскующего, почти панического прощального взгляда Алоизаса, который теперь наверняка грызет себя, то пытаясь логически обосновать отчаяние, когда обернулся — беззащитен и жалок, то оправдывая себя, махнув рукой на логику. Что с ним? Почему по собственной инициативе покинул свой пьедестал? Кое о чем Лионгина догадывается, о каких-то подземных толчках, но внимание ее отвлекает прижатая валиком серая птица. Так осточертел стук машинки, что хочется переворошить всю эту массу ровнехоньких сереньких буковок. А что там за бумажка над кустом трепыхается? Мотылек, доченька. И кто его в желтое покрасил? Солнышко. А в какой цвет красит букашек луна? Снова Вангуте, снова Аницета?
Подарю Аницете черные колготки, и отойдет. Импортные, новенькие. Аницете — жить, мне тоже, чего нам делить? Несколько утешившись, Лионгина продолжает ровно стучать. Не пальцами — тяжелеющим телом, застывающим мозгом. Заявление в Госарбитраж, приложение № 2 к акту инвентаризации, объяснение водителя по поводу невыхода до обеда на работу в понедельник. Ремонтировал электропроводку в медвытрезвителе, куда попал по недоразумению в воскресенье вечером. Начальник пообещал не высылать счет за отличное обслуживание в бухгалтерию, если приведу им в порядок электричество. Согласился, Попробуй отремонтируй его, если пьянчуги все розетки с мясом повырывали, придется теперь несколько вечеров вкалывать. Когда в трезвом виде, почему бы не помочь хорошим людям? Лионгина отстукивает без улыбки. Только бы не пристрастился к рюмке Алоизас. Уже было как-то: пришел тепленький. Нет, это случайность, он утешается трубкой.
До бутылки не унизится. А хочется иногда, чтобы разорался, выплеснулся до конца! Растрясти, разобрать что-то в нашей жизни и собрать заново... Ах, знать бы — что? Робот славно поработал: совсем мало осталось печатать. Одно объявленьице. Снова надоевшее объявление?
Лионгина заправляет в каретку очередной глянцевый лист. Робот медлит, не подключается. Приходится самой целить средним пальцем: стук, стук, стук. Сдается комната. Обращаться по телефону... Стук, стук, стук. Все? А кому сдается? Едва ли артисту гастролирующего цирка с дрессированными морскими свинками. Или семье из трех человек, которые срочно снимут отдельную комнату. Стук, стук, стук. Желательно девушке или одинокой женщине. Робот такой чуши не отбарабанил бы. Одинокая женщина официально не существует. Остается девушка. Шуршит выдранный из-под валика лист, скрипит вставляемый туда новый. Палец долбит, как клюв хищной птицы. Сдается комната девушке. Какой девушке? В наше время девушка — понятие растяжимое, прямо-таки необъятное. Красящее волосы существо от шестнадцати до сорока шести лет, как шутит Алоизас.
Ее имя возникает прописными буквами в ненаписанном тексте. Начальник любит испещрять такими свои воспоминания. Нет, Алоизас ничего не должен знать об этом объявлении. О девушке между шестнадцатью и сорока шестью, которая будет красить волосы. Это его не касается, как меня прошлогодний снег. Важно, чтобы девушка не привела детей или морских свинок. Почему свинок? Лучше уж нутрий — мех на воротники и вкусное мясо. Лионгина тупо уставилась на лист перед собой, не понимая, откуда взялись нутрии. Девушка, вот что главное. И чтобы руки у нее были умелые. Едва не отбарабанила последней фразы, откинулась на спинку стула. Лучше всего, если бы эта девушка была медсестрой или санитаркой. Ведь ее ждет не только комната с удобствами, но и беспомощная больная. Гора сала. Протухшая гора. Желательна медсестра или санитарка. Последнюю строку, невзирая на сопротивление Лионгины, отгрохал робот. Резвишься? Все равно не будет по-твоему! Хорошо воспитанная, с чутким сердцем. Непьющая, некурящая, не приводящая в дом мужчин. Снова автомат. Он что, ошалел?
Лионгина выдирает очередной лист, рвет в клочки. Робот не унимается, буквы молотят по валику. Согласная заменить больной женщине родную дочь.
В левой руке раздувшаяся авоська: четвертинки белого и черного хлеба, бутылка молока, кусок голландского сыра, ком масла, пачка обезжиренного творога, двести граммов докторской колбасы, кило сахара, пучок лука, несколько морковок, в полиэтиленовом пакетике — театральные леденцы. В правой: завернутая в плотную бумагу желтая хризантема на длинном стебле. Белых она не любит, и ключ, твердо сжатый в пальцах, как консервный нож,— ведь по ту сторону двери — густая, законсервированная масса, она бьется о стены, просачивается сквозь замочную скважину в коридор, растекаясь тягучей смолой воспоминаний. Иногда Лионгина меняет руки, так как авоська оттягивает плечо и начинает ныть шея.
— Кто там?
Ты, Линка? Наконец-то, негодница, наконец-то.
Глухой голос доносится не из большой, по-старинному сводчатой комнаты с окнами, затянутыми гардинами, а словно из черной дыры, ведущей в небытие.
...не стой как преступница, опустив голову, смелее встречай мечущий молнии, насквозь пронзающий взгляд! Ладони горят, Лионгина тайком проводит ими по юбке, грубая материя впитывает липкий пот, но руки, тело, голова снова раскаляются. По желобку на груди стекает капля — прижаться бы спиной к прохладной, метровой толщины стене, а еще лучше сунуть голову под кран, чтобы побежали по шее холодные змейки. Матери-то не жарко, она вышагивает взад-вперед по комнате, выбрасывая из-под халата красивые ноги. В стандартной блочной гостиной сразу бы наткнулась на черное пианино, а тут даже не задела, будто его и нету,— так просторно. Развеваются полы длинного нейлонового халата — белые кленовые листья на темно-синем, почти черном фоне, блестят вьющиеся, вымытые вчера вечером с хной и заметно посветлевшие волосы, а рука, сжимающая сигарету, выцарапанную из валяющейся на столе пачки, чертит в воздухе огненные дуги, которым тоже просторно под украшенным лепниной потолком, кстати, сильно облупившейся.
— Только и дела было — переписать со шпаргалки. А она и того не может, люди добрые! Срезаться в консерваторию на литовском!
Добрых людей в комнате не густо — хотя уместилась бы целая толпа — она, мать и отец с выражением виноватого ребенка, втиснувшийся между пианино и телевизором, за перистой пальмой, которую мать притащила из своего детского сада,— она заслоняет отца и листаемую им книгу.
— Одна, что ли? Пойдет работать. Подумаешь, какая трагедия,— робко подает голос пальма.
— Прекрасно, соломоново решение!
Мать вертится, как флюгер при переменном ветре. Ее движения, взгляды и слова как бы подогреваются ощущением простора. После того как убрали кровать и прочую рухлядь бабушки Пруденции, комната стала большой, как зал. Нет больше подушечек, вышивок, полочек, верб, исчез запах больного и лекарств, однако что-то невидимое осталось и не выветривается.
— Работать так работать. Может, бывший заместитель министра порекомендует нам доходное местечко?
181
— Мест дополна. Молодые руки всюду нарасхват.— Заместитель министра пропущен мимо ушей, но пальма вздрагивает в бочке от сдерживаемого отцом волнения. Замминистра был он не по своей охоте, а по воле исторических обстоятельств, не принимавших в расчет, что он простой рабочий-самоучка, напротив, эта деталь и обусловила его выдвижение на гибельные высоты.
— Значит, на завод, к станку? Мало ли нынче девчонок токарничают, фрезеруют, таскают бревна и шпалы? Мало их по вечерам, накрашенных, с распущенными волосами, танцуют с лысыми старыми идиотами в ресторанах?
Что еще порекомендует нам товарищ директор?
— Давно уже я не директор и по креслу его не скучаю.— Отец встряхивает головой, как норовистая лошадь, но терпение пока сохраняет. Никогда грубо не срежет жену, хотя к директорству, вернее, к его печальному финалу и она прич&стна.— Что стоишь, Лина, как соляной столб? Иди сюда! — зовет он другим, потеплевшим голосом и неуклюже взмахивает рукой — выскальзывает и шлепается на пол его книга.
— Уж помолчал бы лучше о своем директорстве! — Мать забыла, что и директора сама вытащила из небытия. Вихрем мечется перед пальмой, под которой, как филин, нахохлился отец, изредка позволяя себе разевать клюв. Мать едва не пинает книгу. Спиноза. Избранные произведения.— По всей Литве прославился, но, к сожалению, не в качестве директора, а как каторжник. Да, да, каторжник! — громко выкрикивает мать, будто не сама потянула из прошлого этот позор.— Мог бы нам не напоминать!
Нам? Теперь потребовалась она, Лионгина, чтобы сломить слабое, но все-таки не прекратившееся сопротивление мужа. Был он и директором, и каторжником, как кричит мать, но проведенных в тюрьме лет не стыдится, ибо если все — и высокие посты, и тюрьмы — сотворено для людей, то разве он не человек?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70