А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Носки Алоизаса почернели от пота, он натер ногу и, прихрамывая, ворчал. У Лионгины намок толстый слой пудры, которым пыталась она замаскировать шею, пострадавшую от мужниных нежностей. Копошившаяся в тени каштана бездомная собачонка завиляла хвостом, но испугалась палящего солнца и не побежала следом. Сторонясь людей, они свернули на уединенную тропинку, по которой еще не ходили. Тропинка покружила, попетляла по убогому кустарничку и вывела их на маленькое деревенское кладбище.-Серый холмик, обдутый ветром — растительность обглодана козами,— утыкан плоскими торчащими вкривь и вкось каменными надгробиями. На одних различимые, на других уже стертые письмена.
Ни дерева, ни цветка, да, вероятно, и не росли бы они тут. Белые козы щипали колючий кустарник, жесткую траву. О вечности свидетельствовали лишь могильные холмики — горки белых камешков,— у хоронящих, наверно, по семь потов сходит, пока выдолбят яму. Горы высились над погостом, не принося ни малейшей прохлады, серые, безобразные, словно никому — даже сами себе — не нужные, какая-то неразумная сила во времена оны притащила их сюда и бросила за ненадобностью. Взгляд Лионгины, мрачный, безнадежный, блуждал между сгоревшим до белесости небосводом и серыми грудами каменного хлама. Возникла мысль: пора вспомнить о прохладном севере.
— Я хотела бы умереть,— сказала Лионгина неживым голосом.— Поехали домой, ладно?
— Не валяй дурака — не дождавшись конца отпуска?
Врожденная приверженность к порядку не разрешала Алоизасу признаться, что он и сам бы с удовольствием сбежал. Болтовню жены про смерть пропустил мимо ушей.
Не заботясь о том, видит их кто-нибудь или нет, чуть ли не бегом припустились они домой. Заберутся в свою нору, высунут языки, как та собачонка, и будут дожидаться вечерней прохлады...
— Что за чертовщина? — Алоизас, успев сбросить лишь одну туфлю, хромая, сунулся к окну. Снова сливы! Снова. Другого сорта — красные, пузатые. И уже не в корзинке — в красивой глиняной миске. Черная керамика, механически зафиксировал он. Покосился на Лионгину: — Ну, что ты скажешь?
Она не ответила, и он схватил миску за край. Сейчас размахнется и швырнет, да так, что осколки до самой горы долетят; но в саду бродили отдыхающие. Криво усмехнулся, поставил миску на место и, ухватив за черенок сливу, надкусил.
— Кисло-сладкие.— Пожевал.— Жажду утоляют. Попробуй и ты!
Брызгал сок, тек по подбородку, казалось, Алоизас разгрызает даже косточки.
Нет, косточки он вынимал изо рта и укладывал в желобок на подоконнике.
Лионгина расставляла стулья, чтобы не надо было смотреть, как муж уничтожает сливы. Методически. Одну за другой.
Сникли, разрушились ее горы. Теперь не будет и слив — жалкого воздаяния, кое-какого утешения. Не будет ничего, за исключением воспоминания о том, как яростно ходят челюсти Алои-заса.
— Не хочешь? Остались еще.
— Я хочу умереть.— Она прошептала едва слышно то, что уже сказала на кладбище.
Ночью Алоизаса разбудил глухой, как заклинание, звук. Лионгина стонала во сне голосом старухи, которая никак не может дозваться смерти. Он едва дотерпел до утра, но не разбудил жену.
Ее глаза, когда он окликнул ее на рассвете, смотрели из мутного мрака, где не было ни гор, ни солнца. Даже бездомной собачонки с грязной мордой там не было.
— Какой смысл вкладываешь ты в слово «умереть», дорогая?
— Никакого.
Не хочу жить, и все.
— Почитала бы, что говорят о смерти мудрые люди.
— Знать не хочу никаких мудрых людей. Хочу умереть.
— Глупая смерть не делает человеческую жизнь осмысленной. Это бессмыслица.
— Вся моя жизнь — бессмыслица. Я это хорошо знаю, нет у меня больше никаких желаний.
Неодетая, она зашлепала к окну. Чуть отдернула занавеску, в глаза ударил выкатившийся из ущелья огромный ком солнца. Лионгину залило розовое свечение. Такого восхода она еще не видела.
Ей стало и хорошо и горько, словно никогда больше не увидит она такого.
— Вот и снова мы улыбаемся, дорогая.— Алоизас надеялся, что развеял ее мрачные мысли.— Но почему так печально?
Он раскрыл объятия, она проскользнула мимо. Умереть не могу, еще не могу, но как жить?
— Нескончаемый праздник! — Навалившись на балюстраду веранды, Алоизас глядел в долину.— Когда ж тут работать людям? В полдень адская жара не дает, темнеет рано, а при луне только плясать.
Прислушалась и Лионгина, накинувшая платок,— ей было холодно. Кто там барабанит по медному тазу луны? Кто там верещит на дудке? Даже звездный полог вздрагивает со всеми своими Медведицами и Млечными Путями, медленно перемещаясь из одной необъятной дали в другую. Как на ладони видна группа людей на естественной террасе, на взгорке возле облупившейся церквушки. Внутри полуразрушенных стен, среди камней, топорщится чертополох — днем они заглядывали туда,— но площадка утрамбована, как стол, и свет луны покрыл ее зеленоватой скатертью. В середине круга — чьи-то голые ноги. Да это же их мальчишка-провожатый! У кого еще такие резвые? Плывет и плывет по кругу, изгибается, извивается, чуть ли не в землю как корень ввинчивается и снова парит над ней птицей. Мелькают и мелькают его икры, и кажется, танец будет продолжаться вечно, поддерживаемый и подстрекаемый дробью барабанчика. Иногда доносится гортанный выкрик, это Рафаэл, узнает Лионгина, не поспевают его пальцы за самыми быстрыми ногами деревни. Рафаэл досадливо вскрикивает, когда нарушается ритм. Лионгина ждет этих мгновений — голос все сильнее хрипнет, а яростная дробь все убыстряется. Барабан гремит, чуть не лопаясь, ноги мелькают, кажется, оба вознамерились раскачать каменистую землю, созвать к белеющим стенам всех живых. Слишком часты перебивы ритма, и Лионгина начинает понимать, что это тоскующий зов, адресованный ей. Где бы ни столкнулись они, Рафаэл испепеляет ее огненным, гордым и полным покорности взглядом. Танец — его хитрость, дерзкое обольщение. Мальчишка — намекни только — в пропасть ради него ринулся бы. Чего им от меня надо? Или Рафаэл хочет что-то напомнить? Песню гор, которая умерла? Лионгина зябко кутается в платок.
— Гм, народные танцы? Может, сходим, а? — нерешительно предлагает Алоизас. И ему надоело торчать под крышей.
— Холодно. К тому же нас не звали.
— Не понимаю тебя. Сначала была готова бегать за каждой оборванной старухой, одетой в национальный костюм, за каждым серым осликом...
— Я сыта сливами.
— Сливами? При чем тут сливы? — Алоизас раздражен тем, что жена снова не поняла его.— Над нами решили поиздеваться.
Я достойно ответил. Вот и все.
Лионгина встает и, придерживаясь за балюстраду, направляется в комнату.
— Нет, не все. У тебя в запасе еще одно воспитательное средство: можешь меня прибить.
Это она говорит уже в комнате.
— Прибить? Тебя... я?
Алоизас вспыхивает, его взгляд скользит следом за ее неживым взглядом. Их глаза упираются в стену комнаты, словно раньше они ее и не видели. Поблекшие обои, извивающаяся трещина в бревне, ничего больше. Даже пятна интересного нет. Пустота. Бессмыслица. С потолка спускается блестящий черный паучок, таких полно в старых домах, но и он убирается в сторону, огибая бесцветную пустыню. В уголке на полу — портфель Алоизаса с начатой книгой, с мыслями, далекими от этой одурманивающей тоски, еще в комнате срезанная хозяйкой и поставленная в воду чайная роза — даже запах можно уловить! — но взгляд приковывает голая стена. Пустыня.
— Ерунда. Не надо драматизировать.— Алоизас встряхивается, отворачивается от пустоты. Не смотреть в ту сторону. Не видеть. И ей не позволять.
— Заходите, не погнушайтесь, люди добрые! — приветливо манил рукой выкатившийся откуда-то пучеглазый продавец.
Они уже стояли в полуподвальном помещении магазинчика. Там висели косы и цепи, лежали рулоны дешевой материи и другие товары, нужные сельскому жителю, но не было ни живой души. Оказалось, продавец угощал в пристройке потного, отпустившего ремень милицейского старшину. Оба бросились удерживать случайных покупателей. Алоизас оборонялся обеими руками.
— Вино из бочонка, выкопанного по случаю крестин племянника! — божился продавец, его глаза от желания угодить чуть из орбит не выскакивали.— Такого вина в своем Саратове ни за какие деньги не достанете!
— Мы из Вильнюса,— объяснила Лионгина.
— А хоть из самой Москвы, хоть из Нью-Йорка! Разве Нью-Йорк нюхал такое вино? Гарантирую, сам Рокфеллер не посмел бы от него нос воротить!
— Точно, винишко знатное,— поддержал толстый старшина, утирая взмокший розовый лоб.— Почему наши старики долго живут, знаете? Не спрашивайте ученых, спросите нас с Гогой!
— Почему,— повторил тот, кого назвали Гогой,— и я не отвечу. Попробуйте — и сами поймете! — Он протягивал большой граненый стакан.
— Нет-нет, пришли кое-что купить,— запротестовал Алоизас.— Только купить.
— Пожалуйста. Можно купить и потом выпить. Можно сначала выпить, а потом купить. Цены на товары государственные — не изменятся, а вино за деньги не продается. Так чего бы вы хотели, люди добрые?
— Что тебе нужно, дорогая? — Алоизас смутился под нажимом Гоги.
— Ничего мне не нужно.
— Есть золотые часики «Заря». Было семь, остались одни,— весело предложил продавец.— Можно подумать, что наши женщины в тесто их закатывают вместо изюма.
— Зачем красавице золото? Она сама сверкает, что твое золото,— ввернул комплимент старшина и покраснел, как вареный окорок, аккуратно нарезанные ломти которого лежали на дощечке.
Там же — зеленый перец и помидоры.
— Мне нужны темные очки от солнца!,— заявил Алоизас без тени улыбки. Наконец-то придумал, наконец-то отделается от назойливых хозяев.
— Слава богу, не само солнце пожелали! Его Гога не сумел бы снять для вас с неба. А очки от солнца — будут. Правда, за все послевоенное время так их никто и не купил, пришлось моему предшественнику их уценить. Валялась где-то одна пара. А вот где? Но пока ищу, люди добрые, придется вам пригубить с моим другом Шалвой. Вино понравится или не понравится, а доброе согласие с милицией никому еще не повредило.
— В таком случае мы с удовольствием попробуем вашего вина,— согласилась Лионгина, слушавшая бойкую болтовню уже с несколько оттаявшим лицом, и Алоизас сдался.
— Я — Шалва, низко вам кланяюсь. Постараюсь не обидеть. За ваше здоровье и за здоровье всей вашей родни! — весело выпалил здоровяк-милиционер, протягивая большой граненый стакан ему, потом ей. Заворковал тонкогорлый кувшин.
Между тем из магазинчика доносились разнообразные звуки — глухо стукались о прилавок рулоны ткани, громыхали ванночки, бидоны для керосина, звенели связки цепей.
Алоизас отпил полстакана, взглядом поощрил Лионгину, которая едва смочила губы. Запрещаешь — на дыбы встает, разрешаешь — упирается.
— Женщины всегда свою линию гнут,— пофилософствовал по этому поводу Шалва, снова плеснувший Алоизасу в стакан.— Нам, мужчинам, приходится с этим мириться. В противном случае мы им были бы ни к чему, сами мужчинами стали бы.
— Отличное вино,— догадался похвалить Алоизас.
— Вино, как и женщины, заслуживает большего, чем похвалы.— Лицо Шалвы вновь вспыхнуло, как помидор, который он принялся резать финским ножом.— Уважения и любви!
— Спасибо,— поблагодарила Лионгина, но не проглотила ни глотка. Не могла ни пить, ни есть, хотя ей понравились и пропахший вином полумрак пристройки, и разговор обоих деревенских философов, нежно, словно гусиным пухом, касавшийся больных мест. Она чувствовала себя так, будто у нее немытое лицо и грязные руки за чистым, не для нее накрытым столом. Вернулся Гога, перемазанный, с ссадиной под глазом, но счастливый. Вот вам очки!
Полчаса в деревенском магазинчике стали одним из самых светлых впечатлений Лионгины от этой поездки, правда, скоро и они, как те, мрачные, погрузятся глубоко-глубоко, словно их вовсе не было, однако даже позабытые и развеявшиеся, время от времени будут согревать ее своим теплом. Алоизаса в темных очках она почти не будет помнить, но эта его покупка также станет добрым воспоминанием. Когда Алоизас выбрался из полуподвальчика, от него слегка попахивало вином; ей показалось, что это не он, а совсем другой человек. Лицо незнакомое, посверкивают, отражая лучи, черные стекла немодных, однако основательных очков. Алоизас или тот, другой, смело подставляет лоб солнцу и теням, деревьям и камням, хотя поначалу споткнулся было, едва не подвернул ногу. Теперь все умыслы и поползновения посторонних людей будут наталкиваться на эти стекла — на их черный, все отражающий базальт. Когда Лионгина спрашивала, куда поворачивать — налево или направо,— Алоизас отвечал не сразу, а посоветовавшись с тем, кто прятался за темными стеклами. В очках он стал величественным, как дом с пристройками, у дверей которого приходится ждать, пока притаившиеся за многочисленными окнами хозяева не выяснят твоих намерений.
Его же собственные намерения стали совсем непонятны. Тлеет ли в нем хоть какое-то раскаяние за содеянное? Или сочувствие? Впрочем, любопытствовать по сему поводу Лионгина не смеет, так же как на шажок уклониться в сторону от тропинки, по которой они идут.
Алоизас не собирался носить очки, но, надев, уже не снимал, как боевые доспехи. Теперь он бодро проходил мимо вопрошающих глаз Гурама Мгеладзе, мимо орлиного профиля Рафаэла Хуцуева-Намреги, отбрасывающего хищную тень. Пусть только посмеют сунуться со своими навязчивыми приглашениями!.. К клокочущей в долине реке и без провожатых спустимся! Базарчик с надоевшими сливами, картошкой, по белизне и дороговизне не уступающей яйцам, и насквозь просоленными сырами из овечьего молока тоже сами найдем! И в горы сами поднимемся, когда спадет жара!
Куда сложнее проходить мимо них с опущенной головой Лионгине. Стоит прошуршать веселому, куда-то спешащему смеху Гурама или отпечататься в пыли по-женски изящной ступне Рафаэлова мокасина, как начинает крутиться и потрескивать прервавшийся было фильм последних дней. Ее жизнь началась с поездки в горы, а горы насмешливо и высокомерно отражаются в горящих глазах Рафаэла. Не те серые мертвые громады, какими видела она их недавно из тишины сельского кладбища, а подпирающие небо могучие великаны. Улочка сужается, колея упирается в голое поле, но, испугавшись простора долины, вновь сворачивает в тесноту строений и дувалов, опять жмется в обочинах — слоеном каменном пироге, скудную зеленоватую корку которого щиплет ослик. Вскоре босая ступня проселка втискивается в узкий каменный башмак, и отбрасывает его лишь тогда, когда раздвигается небо и дорога торопливо огибает гигантскую скалу, вероятно некогда сорвавшуюся с вершин. Она напоминает покосившийся многоэтажный дом без окон. За ним, вверх по склону, свита — разных размеров валуны и плоские гранитные глыбы. За одну из них зацепилась двухколесная арба, площадка другой полна галдящих детей. Играют? Стараются вырвать из рук друг друга вареные кукурузные початки? Не похоже. Жалобно скрипит колесо арбы, и мрачен выставивший вперед щетинистый подбородок, иссиня-белый от старости возница. Крики — возбужденные и воинственные, дети что-то яростно треплют, игрой даже не пахнет.
Лионгина разбежалась, прыгнула, вот уже лезет вверх, хватаясь за валуны. Раздувается юбка, сверкают на солнце загорелые ноги. Совсем забыла, что подумают древний старец, дети, наконец, он, ее муж.
— Что там? — вопрошает снизу Алоизас.
Лионгина не отвечает, ее светлая головка окружена черными, курчавыми.
Поцокивая и тычком палки понукая вола, старик сдвигает арбу с места. Тяжело взбирается на плоский камень большущее колесо. Гордо сплюнув, чтобы слышно было в деревне, старик уезжает на своей погромыхивающей колеснице.
— Что там? Почему не отвечаешь? — допытывается Алоизас, раздраженный детской выходкой Лионгины. Пока жарился на солнце, ожидая ее, вспотел, намокла и стала жечь тело резинка трусов.
Договаривались же искупаться! Ныла: река, река,— а теперь уже не надо?
— Гадюка... Гадюку убили!
Лионгина бледная, дрожит. Тело гада, разрубленное на куски, еще извивается в ее глазах.
— Ну и что? В горах змей видимо-невидимо. Было бы кого жалеть.— Алоизас поправляет очки и устремляется вперед, чтобы увлечь за собой, потому что Лионгина стоит чуть не плача.
Внезапно она бросается вдогонку, опережает, оборачивается, жалобно скулит:
— Пусти меня в горы, Алоизас! — Ее возбужденные глаза сверлят базальт его очков.— Будь добрым, пусти!
— Дети смотрят! — Он все больше раздражается: где логика? Только что чуть не потеряла сознание из-за какой-то жалкой змеи — и вот уже подавай ей горы! — Если ты немедленно не прекратишь, мы не пойдем к реке, как я обещал, а...
—...а вернемся и ляжем в постель, да? — Лионгина кричит, грубо, дерзко.
— Люди смотрят.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70