А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

.. Прости меня, грешную!.. Сыно-о-чек!
— О чем ты, мама? — судорожно глотая слезы, спрашивал Константин.— За что прощать тебя, мама? Мама!
Это слово пришло вдруг к нему, как второе дыхание, как избавление от мук одиночества, и он, уже забывший, когда произносил его, готов был повторять его без конца, бормотать в радостном полузабытьи:
— Мама! Родная моя!.. Мама! Да что же это я?.. Ну встань, тут люди кругом!.. Встань!.. Мама!
— Какая мать бросила бы свое дите, как я? — не унималась она и все ловила руку Константина, чтобы поцеловать ее в знак примирения.
— Да я, может, еще больше виноват перед тобой! Забудь! Пойдем!
Они стояли обнявшись под дождем и не двигались, словно истратили уже все свои силы. Мать цепко держала руку Константина, шептала, как в бреду:
— Нашелся... Уж и не чаяла я... не надеялась, что увижу хоть перед смертью... Господь услышал меня!
Дождь все усиливался, дробно стучали капли по мокрому асфальту, вспухая светлыми пузырьками в луже.
— Зайдем сюда, посидим в тепле!.. Ты же, наверно, голодная?..
— А я теперь хоть десять ден могу не емши,— шептала она и все норовила заглянуть в лицо Константина.—Сыночек мой... А может, стыдно тебе со мной на людях будет? Вон я какая и одета не по-нонешнему...
Он молча обнял ее за плечи и потянул за собой. Они вошли в просторный вестибюль кафе, и за спиной их с густым шелестом хлынул ливень.
Константин стряхнул капли с кепки и пиджака, огляделся, распахнул перед матерью стеклянные двери в большой и светлый зал.
— Заходи!
После сырого, ненастного вечера здесь казалось особенно уютно и чисто — столики, покрытые свежими скатертями, живые цветы в горшочках, бумажные треугольники салфеток в стаканах, кружевной, как иней, тюль на окнах, мягкий матовый свет настенных плафонов. Около буфетной стойки, сверкавшей стеклом и никелем, прохаживалась молодая женщина в белом халате, и Константин с радостью узнал в ней Лизу.
— Здравствуй, Лиза!.. Давно ты здесь?
— А-а, Костя! — Она улыбнулась, протянула через стойку руку.— Да уж с месяц заведую. С того дня, как открыли новое кафе!.. Занимай столик, обслужу тебя по знакомству вне очереди!..
— Я не один — вот моя мама, знакомься! — Он соединил их руки.— Не поверишь. Мы расстались, когда я был маленький, и вот встретил ее сейчас у ваших дверей!..
— Значит, наше кафе на счастливом месте стоит! — Лиза засмеялась, тряхнула пшечниными волосами.— Есть за что выпить! Садитесь, я сейчас дам команду!
Константин выбрал столик у окна. За темным окном плескался дождь, стекло затуманилось, как от дыхания, и по нему лениво скользили мелкие, точно бисер, капли, собирались в крупные и вдруг стремительно прочерчивали вниз светлые ручьистые дорожки.
— Третий день тебя стерегу, караулю везде,— говорила мать, то и дело касаясь сына, как бы желая поверить, что все, что происходит с нею, происходит наяву, а не во сне.— Если бы не похороны нынче, то, может, и не подошла бы, не решилась...
— Какая ты! — Он смотрел на нее во все глаза, и голое ее, тихий и ласковый, окутывал его не испытываемой давно нежностью.— Чего же ты боялась?
— Думала, прогонишь, не захочешь признать, а это хуже смерти всякой.— Она низко наклонила голову, спрятала руки под стол.— А как увидала, что ты плачешь до
чужому человеку, так и поняла — признаешь, и сердце твое от обиды не зачерствело, в камень не обратилось...
Он помнил ее молодой, помнил, как блестели ее глаза, серьги в ушах, как покрывались румянцем лицо и шея, когда на нее взглядывал отчим, а теперь перед ним сидела усталая, измученная старуха, смуглое лицо ее было изрезано морщинами, и только глаза, темно-карие, притушенные густыми ресницами, роднили ее с той далекой и молодой, что жила в его памяти все эти годы.
— Игнат Савельича своего уж два месяца как схоронила,— рассказывала мать.— Ни одного живого корня во мне нет, стала как трухлявый пень... И взяла меня тоска — ни сна, ни покоя, еда в рот не лезет, дай, думаю, поеду на родину, там и помирать легче будет — приволье кругом свое, земля вся своими ногами исхожена, все бугорочки родные... А может, где и сыночка су-стрену!
— Да! Да! — как эхо отзывался Константин.— Ну конечно! Вот видишь!.. И правильно сделала!..
Несмотря на дождь, кафе быстро заполнялось, и скоро уже шумели вокруг за соседними столиками, отовсюду несся говор и смех, звон рюмок.
— Но почему же ты не искала меня раньше,мама?
— Мы все же с пятном жили, боялись... Объявимся и тебе жизнь спортим. Спервоначалу, как Игнат отсидел, долго мыкались, а потом полегчало... Он на шахту устроился, стал ворочать как вол, ему премии пошли, дом построили, и опять он в силу вошел... Наперед не лез, но копил всякое добро, аж дрожал весь от зависти, и все складывал в сундуки, а зачем?.. Жили справно, все было, и даже сверх того, что человеку надо, а души свои не насытили, как были они голодные, так и остались... Вот и посуди: для чего мы жили, копили, берегли?
Голос матери звучал отрешенно и печально, но была в нем годами выстраданная ясность, ее уже не тяготили ни суета мира, ни вещи, которым она рабски служила всю жизнь, все отошло, отгорело, потеряло свою цену и интерес. Она без сожаления рассталась с нажитым годами работы добром, раздала вещи невесть откуда налетевшим сыновьям и невесткам Игната Савельевича, а сама налегке подалась в родные места...
К столику, чуть покачиваясь на тонких каблучках, подошла Лиза. Она сбросила белый халат, сиреневое платье плотно облегало ее располневшую фигуру, на шее сверкала нитка искусственного жемчуга. В красоте ее было что-то вызывающее и грубое, и, когда она шла, все невольно оглядывались на нее.
— Хочу отдохнуть с вами, не возражаете?
— Садись! Конечно, садись! — Константин торопливо подвинул ей стул, хотя ему хотелось побыть наедине с матерью.
Лиза поставила на стол бутылку вина и тут же стала разливать его в зеленоватые фужеры.
— Ну что ж.— Она кончиком языка облизала яркие налитые губы.— Выпьем, как говорится, за встречу и за доброго нашего старика, чтоб земля ему была пухом!.. Правда, недолюбливал он меня, но я на него не в обиде — все же подобрал меня и в жизнь толкнул, и я по ней качусь, как новый гривенник!
На небольшом возвышении в углу появились два музыканта — скрипач и баянист, они со скучающим видом раскрыли ноты, и протяжный вальс заглушил звон и говор.
— Хочу тебе, Костя, должок вернуть,— ложась грудью на стол, говорила Лиза.— Он тебе в твоем положении пригодится, верно?
— Уже знаешь?
— Не хочешь, да услышишь — такое место, сюда все несут! — Она сощурила синие глаза, вздохнула.— А вообще-то, Костя, люди не стоят того, чтобы им жизнь свою отдавать... Ну, чего ты добился, что пошел против начальства? Только себе навредил, а люди, если что, завтра от тебя отвернутся, в грязь затопчут...
— Так уж все и отвернутся? — Константин покачал головой.— Эх, Лиза, Лиза...
— Я знаю, ты считаешь меня подлой бабой! — Она придвинулась ближе, оттеснила плечом мать.— Мол, никакой цели у меня нету, существую живота ради, ну и так далее... А ты? Вот сегодня тебя с работы сняли, а доказать никому ты правоту свою не можешь, да еще и помытаришься, прежде чем пятно с себя соскребешь! Я была в этой шкуре, век не забуду!.. И какая тебе прибыль, что у тебя есть цель? Чем она греет тебя?
— Нелегко тебе жить, Лиза,— жалея ее, сказал Константин.— Ведь неизвестно, ради чего живешь...
— А для того, для чего все! — Она лениво откинула назад лезшие на глаза волосы.— Неужели ты думаешь, что все только и делают, что день и ночь о светлом буду-
щем мечтают? Живут одним днем, каждый по своим силам... И я не лучше других — голову над тем, что не для меня, не ломаю, журавля в небе не ловлю, а прошел день, и спасибо! Поработаю, посплю, потанцую, когда охота... Вон сейчас — музыка играет, и мне хорошо!.. Но калечить себя ради других не стану, я не Иисус Христос...
— Ты меня прости, но я...— Константин грустно усмехнулся.— Хочешь — верь, хочешь — нет, но я бы и теперешнюю свою жизнь не согласился поменять на твою!..
— Не обижай меня, Костя! — Лиза молча допила вино из фужера.— И сытостью тоже зря попрекаешь, я всякого хлебнула!..
Тихо жаловалась на что-то скрипка, но голос ее тонул в шуме кафе, в хмельных возбужденных голосах. Мать не встревала в разговор, в вытянутом, сосредоточенном лице ее сквозила молитвенная отрешенность.
Когда поздним вечером они вышли из кафе, дождь перестал, в небе клубились дымные облака.
— Благодать-то какая! — сказала мать и, помолчав, попросила: — Пойдем, Костенька, в деревню, а то мне все мерещится, что не дойду я туда...
— Дождемся утра, мама... Не по силам тебе будет!
— Эка невидаль, девять верст с гаком! Ведь не хворые мы с тобой — не заметим, как пробежим...
— А где же твои вещи? На станции?
— Все за пазухой — и документы и деньжата, чтобы не оголодать. Вся я тут как есть...
«А что нам там делать, мама?» — чуть не спросил Константин, но не захотел огорчать ее и взял под руку. И скоро мерцали им вслед огни районного городка, они шли в темных полях, и свежий ветер нес в лицо запахи мокрых трав и земли. Мать иногда останавливалась, прикладывала руку сына к груди.
— Слышишь, как колотится?.. И одышки вроде нет, и пе устала я, а оно выпрыгнуть хочет, чует — родина близко...
Они вошли в Черемшанку глухой полночью. Светились редкие огни, лаяли собаки. Константин подвел мать к калитке, и она жалобно и тонко вскрикнула:
— Господи!.. Так ты же в нашей избе живешь?.. Что ж мне ничего не сказал, сыночек?
Силы оставили ее, но она, спотыкаясь, все же добрела до крыльца, опустилась на ступеньки, и Константин услышал судорожные ее всхлипы.
— Не надо, мама!.. Мы пришли к себе домой и никуда отсюда больше не поедем, слышишь?.. Я даю тебе слово! Никуда!
Они долго сидели, обнявшись, на крылечке, глядели на погруженную в сон деревню, на темные ветлы за оградой, туда, где высоко над крышами изб были густо разбросаны звезды, словно там еще продолжался затянувшийся сев. В черной, точно разваленной лемехами, глубине светоносно горело каждое брошенное зерно...
После светлого и освежающего дождя, перепавшего в конце мая, навалилось удушливое, знойное лето с пыльными суховеями, белесым, вылинявшим небом, полным нестерпимого блеска. Сохла и трескалась земля, хлеба не шли в рост, стояли, ощетинившись, короткие и словно стеклянные от жары; на выгонах горела трава, побурели овражки вдоль речки, будто их покрыли охрой, и Сама речка мелела на глазах, обнажая илистые берега и годами пролежавшие в воде серые валуны; местами ее можно было перейти вброд. Пастухи надрывались от крика, выгоняя стадо из реки, но коровы тут же снова по брюхо лезли в воду и торчали там, яростно отбиваясь хвостами от слепней. Скрученная жарой ботва на огородах пожухла, шелестела, как жесть. А по вечерам вся деревня с тревогой и страхом глядела на полыхавшие вполнеба закаты, казалось, сжигавшие в огне всю окрестную округу; ночью черемшанцы спали чутко, вскакивая от любого вскрика на улице — не пожар ли. Если в такую сушь займется на одном краю, до другого не остановишь...
Ксения ходила последний месяц перед родами и с трудом переносила жару. Переехав по настоянию матери в Черемшанку, она целыми днями не выходила из садового амбарчика, где ей поставили стол и кровать; сидела там, обливаясь липким потом, и порою ей чуть не становилось дурно от духоты. Мать то и дело обрызгивала пол водой, чтобы полегче было дышать, но проходил какой-нибудь час, раскаленный воздух снова густел, и Ксении казалось, что она стоит у шестка русской печи и лицо ее охватывают сухой жар и горячие волны знакомого с детства запаха раскаленных углей... Она сидела на норожке амбарчика, смотрела на посаженные весной жидкие хворостинки яб-
лонь с робкими язычками листьев, такие жалкие и беспомощные, что не верилось, что эти прутики когда-то станут настоящими деревьями с толстой и жесткой корой, дадут прохладную тень. Неужели она доживет до того дня, когда тут раскинется и зашумит под ветром сад и по ночам, лежа в амбарчике, она услышит, как скрываются и глухо стукаются о землю перезрелые плоды... Не выдержав духоты, она бросала на пол байковое одеяло, подушку, валилась навзничь и долго лежала так, тупо уставившись в потолок. В голове не было ни одной мысли, лишь стоял легкий, пустой звон. А может быть, это пролетевшая муха задевала за струну гитары, висевшей на стене, и струна, успокаиваясь, звенела тонко и нудно... Иногда рождалось тягучее раздражение на себя, на людей, на все, что ее окружало, в эти минуты Ксения с неприязнью и даже с ненавистью думала о будущем ребенке. Она боялась его, не хотела, появление его на свет усложняло и без того нескладную ее жизнь. Почему она должна терпеть эти муки, обрекать ребенка на безотцовщину, а себя на вдовью судьбу?.. Теперь ребенок напоминал о себе часто, будил даже ночью резкими и требовательными толчками, и тогда она настораживалась, замирала, прислушиваясь к этой жизни, бившейся в ней, и стыдилась недавних мыслей...
Под вечер, когда спадала дневная жара, Ксения шла за деревню, в поле. Густые и длинные тени от телеграфных столбов падали в степь, оранжевый свет заливал хлеба, далекие увалы пашен, фиолетово-темные на закате; копилась по низинам сумеречная мгла, потом наползала деготно-черная тьма, и хлеба сливались с землей. Слышно было, как тарахтели по закаменевшей дороге телеги, это ехали с дальних участков женщины, и Ксения, чтобы не встречаться с ними, сворачивала в сторону. Порою они пели песню, старинную, на тягучий лад, дрожь от колес проникала в голоса, они тоже дрожали, и было во всем этом что-то надрывно-печальное, от чего Ксении хотелось плакать... С тех пор как Ксения перебралась в Черемшан-ку, она еще пи разу не показалась на улице, на народе, ей становилось не по себе, когда она вспоминала, как бегала в то злопамятное утро около скотного двора, останавливала людей, уводивших коров, упрекала их в несознательности, даже пыталась угрожать... И как она дошла до такой слепоты и умопомрачения?
Она возвращалась домой задами, кралась безлюдными проулками, перелезала через прясло своего огорода, с трудом переваливая располневшее тело. Приходили с работы
отец и братья, шумно мылись во дворе, голые по пояс, и Клавдия поливала им на руки, игриво плескала из ковша. Слышно было, как фыркают от удовольствия Роман и Ни-кодим, как сопит отец, как скрипят под ладонями их плечи; довольно смеется Клавдия, хлоная по мокрой и сильной спине мужа, и тот, словно стыдясь ее несдержанности, сердито кричит, чтобы она поскорее давала ему полотенце.
За ужином братья жаловались — такая жара, что в поле невозможно прикоснуться к раскаленным частям машины, в кабине трактора задыхаешься от пыли, угораешь от керосина. Потом они начали делиться тем, что услышали за день от других, и голоса их дрожали от гнева. Каждое утро в Черемшанку наезжали Коробии к Анохин, вызывали по очереди тех, кто в свое время увел свою корову, и советовали продать ее снова. На кого не действовали просьбы и уговоры, тем угрожали, и в конце концов мужик присаживался к столу и писал заявление, предлагая колхозу купить у него корову. Было особенно нелепо, что массовые закупки скота вели сейчас, когда стало уже очевидно, что сена в нынешнем году заготовили значительно меньше, чем в прошлом, что кормов не хватит даже на то стадо, которое имелось. Но это не останавливало Коровина, и он, как на службу, приезжал в правление, садился за председательский стол и, поставив карандашом птички в списке, начинал свой трудовой день. Нюшка бегала из конца в конец деревни, приглашала, кого приказывали, на беседу с секретарем райкома. Ему ревностно помогал Анохин, и, когда секретарь, израсходовав свои доводы, был уже бессилен повлиять на какого-нибудь упрямца, Иннокентий недвусмысленно намекал, что собрание имеет право поступить с несознательным членом артели со всей строгостью — лишить, например, половины приусадебного участка, а при особых обстоятельствах даже выслать из Черемшанки. Не сдавались, не уступали только немногие, вроде Дымшакова и Авдотьи Гневышевой... Упорствовал пока и бывший парторг Мажаров, не уезжал из Черемшанки, словно не признавал себя побежденным и надеялся что-то доказать и себе и людям. Они подали с матерью заявление, чтобы их приняли в колхоз, и теперь каждый день по нарядам бригадира ходили в поле... После того как его исключили на том бюро из партии, Ксения не видалась с Константином и, по совести, даже боялась столкнуться с ним где-нибудь на улице — она не хотела показываться ему с таким животом, с лицом, обезображенным
темными пятнами. А Мажаров, точно щадя ее, тоже не показывался... Никодим как-то высказал догадку, что скот скупают, чтобы выполнить непосильные обязательства по мясу, но Ксения отказывалась верить этому, хотя в душу уже закрадывалось сомнение — ведь не было никакой логики, никакого здравого смысла в том, что совершал сейчас Коро-бин!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45