А-П

П-Я

 


М.М. Бахтин говорил, что в «Двенадцати» у Блока происходит «комбинация старых тем. Блок единственный из современных поэтов вылит как бы из одного куска». Действительно, символика вьюги, белого и черного цветов и т. д. пришла в поэму из лирики Блока. Ее «интеллектуальный герой» «был отмечен тем же знаком мятежа, что и его «массовый герой» в поэме. «Трилогия» Блока, весь путь. пройденный им, сделали возможным создание «Двенадцати» — попытку поэта, не отрекаясь от себя, помня о себе, выйти за свои пределы». Последнее — общее место советского литературоведения: Блок якобы написал самую короткую из эпических поэм («всего 335 строк, из которых около половины одно — и двусловных»). Но М.М. Бахтин справедливо видел в «Двенадцати» лишь приближение к эпосу (эпическую, «пушкинскую» поэму «Возмездие» Блок так и не закончил, хотя пытался ее продолжать в 1921 г.). а М.А. Щеглов в 1956 г., споря с ведущим блоковедом В.Н. Орловым, писал: «…нужно ли… говорить о «преодолении субъективности», те ли это слова? Не является ли это, напротив, гениальным гётевским расширением субъективности, вплоть до включения в область личных переживаний всех волнений, бурь, скорбей и прозябаний мира?». В этом смысле «Двенадцать» тоже — продолжение дореволюционной блоковской лирики.
Вместе с тем «ни у кого из больших русских поэтов нет сколько — нибудь значительного произведения, которое… столь же резко отличалось бы от всего остального его творчества, как «Двенадцать» отличается от всех других произведений Блока». Речь идет о лексико — стилистическом новаторстве. Поэма, посвященная торжеству «культуры» над «цивилизацией», написана исключительно нецивилизованным языком, причем зачастую просторечные слова приходятся на рифмы (как и формы повелительного наклонения, лирике Блока несвойственные, а также междометия). И хотя автор знает то, чего не знают двенадцать (в частности, видит невидимого за вьюгой Исуса), его голос почти неотделим от множества других звучащих в поэме голосов. Высококультурный А. Блок как бы действительно растворился в воспеваемой им стихии. И. Бунин с позиций художника — реалиста и политически непримиримого врага большевиков издевался над образностью и лексикой «Двенадцати» и «Скифов» («елестрический» фонарик: «Попробуйте — ка произнести!» У «толстоморденькой» Катьки «огневые» очи: «По — моему, очень мало идут огневые очи к толстой морде». В «Скифах» «весь русский народ, словно в угоду косоглазому Ленину, объявлен азиатом с «раскосыми и жадными очами“»), но условное, не буквальное, символическое освоение и усвоение чужого и даже чуждого доподлинно было и человеческим, и художническим подвигом Блока, впервые и совершенно справедливо сказавшего о себе по завершении «Двенадцати»: «Сегодня я — гений». «Двенадцать» — создание именно поэтическое, а не политическое.
«Скифы», написанные через день после окончания «Двенадцати», 0 января 1918 г., — произведение высокой риторики, перекликающееся со стихотворением Пушкина «Клеветникам России». Поэт говорит о том, что Достоевский в пушкинской речи назвал русской «всемирной отзывчивостью» («Нам внятно все — и острый галльский смысл, / И сумрачный германский гений…»), и вслед за Вл. Соловьевым предрекает Западу смертельное столкновение с диким Востоком, если он не примирится с народом, веками державшим «щит меж двух враждебных рас / Монголов и Европы!» Россия, которую заставляют быть дикой, и сама станет только Востоком: «Мы обернемся к вам / Своею азиатской рожей!» — и не помешает «свирепому гунну» «жечь города, и в церковь гнать табун, / И мясо белых братьев жарить!..» Показательно, что церковь выступает одним из признаков культуры, которой грозит страшная опасность. Угроза здесь звучит во имя торжества братства с Западом: «В последний раз на светлый братский пир / Сзывает варварская лира!»
В мае 1918 г. З.Н. Гиппиус прислала Блоку свои «Последние стихи» (Пг., 1918), исполненные ненависти к революции. Это была демонстрация резкого несогласия с Блоком. В ответ он написал 6 июня стихотворное послание «З. Гиппиус» («Женщина, безумная гордячка! / Мне понятен каждый ваш намек…»). Поэт активно включился в культурную работу петроградской интеллигенции, решившейся либо вынужденной в той или иной форме сотрудничать с новой властью. Он входил в Государственную комиссию по изданию классиков русской литературы, служил в репертуарной секции театрального отдела наркомпроса, в дирекции Большого драматического театра (выступал перед зрителями с разъяснениями пьес, принадлежавших к мировой классике), сотрудничал в горьковском издательстве «Всемирная литература» и т. д. Им было написано много статей, небольшая прозаическая драма «Рамзес»(1919) из жизни древнего Египта, где показано возмущение доведенного до отчаяния простого люда, но к оригинальным (непереводным) стихам он больше почти не обращался. В 1920–192) годах Блок переживает тяжелый внутренний кризис, усугубленный и новыми тяготами лихолетья (в частности, власти его «уплотнили», поселив с матерью в одной комнате), но от веры в будущее не отрекается: «…настоящим и дышать почти невозможно, можно дышать только этим будущим» (6, 437), — говорил он 4 августа 1920 г. в петроградском отделении Союза поэтов, поначалу возглавлявшемся им (потом его «подсидели» сторонники Н. Гумилева). В знаменитой речи «О назначении поэта», произнесенной за полгода до смерти, прозвучали слова о том, что Пушкина «убила вовсе не пуля Дантеса. Его убило отсутствие воздуха. С ним умирала его культура» (6, 167). Блок уже осознавал, что чаемая новая культура не приходит, а его, блоковская, культура умирает. Он не мог не видеть всемерного укрепления власти чиновничества и говорил, что должны опасаться худшей клички, чем «чернь», «те чиновники, которые собираются направлять поэзию по каким — то собственным руслам, посягая на ее тайную свободу…» (6, 167). Эти последние слова мы находим и в одновременном (11 февраля 1921 г.) стихотворении «Пушкинскому Дому», ставшем итоговым всплеском лирического таланта Блока:
Пушкин! Тайную свободу
Пели мы вослед тебе!
Дай нам руку в непогоду,
Помоги в немой борьбе!
Принадлежность имени Пушкина институту Академии наук исполняет Блока тихой радостью и смутной надеждой. Но пушкинские торжества были акцией разовой, а отчаяние нарастало. Еще 1 февраля 1920 г. Блок в «Записке о «Двенадцати“», предположив, что его поэму «прочтут когда — нибудь в не наши времена», добавил, однако: «Сам я теперь могу говорить об этом только с иронией; но — не будем сейчас брать на себя решительного суда» (3, 475). Иронию же Блок считал «болезнью» (статья 1908 г. «Ирония»). И все — таки З. Гиппиус преувеличивала, сообщая о последних годах Блока: «Поэму свою «Двенадцать» — возненавидел, не терпел, чтоб о ней упоминали при нем». Память о воодушевлении первых послеоктябрьских месяцев была дорога поэту. В 1920 г. (год «Записки о «Двенадцати»«) он говорил Г.П. Блоку: ««Двенадцать“ — какие бы они ни были — это лучшее, что я написал. Потому что тогда я жил современностью».
Безусловно, для Блока все большее значение приобретали прежние культурные ценности, в том числе христианские. Еще в декабре 1919 г. («О списке русских авторов»), говоря о «новом гуманизме», он вместе с тем советовал издателям: «…надо переоценить многое, прежде всего — «Переписку с друзьями» Гоголя, вырвав из нее временное и свято сохранив вечное…» (6, 139–140). А 8 января 1921 г. даже писал Н.А. Нолле — Коган об «истребленном семью годами ужаса» и о себе: «…говорю с болью и отчаяньем в душе; но пойти в церковь все еще не могу, хотя она зовет». Слова многозначительные, однако делать из них слишком далеко идущие выводы по отношению к надломленному человеку едва ли стоит.
Блока убило «отсутствие воздуха», а не болезнь сердечных клапанов. Несмотря на хлопоты А.В. Луначарского, высшие большевистские власти не выпустили поэта на лечение за границу, в финский санаторий, а когда наконец смилостивились, было уже поздно.
«Блоковская поэзия напрягала до высшего духовного средоточия сердца его современников и ближайших потомков. После его кончины долг напрягать и очищать приняла на себя поэзия Ахматовой».
М. Горький
В нашем сознании сегодня М. Горький (Алексей Максимович Пешков, 16/28.III.1868, Нижний Новгород — 18.VI.1936, Горки под Москвой, прах похоронен в Кремлевской стене) — непростая проблема. Время, особенно нынешнее, испытующее, многое резко меняет в представлениях об авторитетах. Раньше нам был известен Горький — «буревестник» революции, «апостол» социализма, «крупнейший пролетарский писатель», непреклонный приверженец и выразитель философии оптимизма. Но существует иная, до сих пор закрытая от нас сторона в Горьком — его сомнения, заблуждения и падения. Открыть и осмыслить этого, настоящего, Горького — задача современной литературоведческой науки. Книги и статьи, появившиеся в последние годы, — С.И. Сухих, Л.А. Спиридоновой, Н.Н. Примочкиной, сборники «Неизвестный Горький» — необходимые шаги в этом направлении.
В 1917–1918 годах Горький, публицист и редактор «Новой жизни», вступил в страстную полемику с революционным правительством, решительно разойдясь с ним в оценке происходящего в стране. Это выразилось в его публицистических выступлениях на страницах журнала «Летопись» и газеты «Новая жизнь» (1917–1918), собранных потом в книги «Несвоевременные мысли. Заметки о революции и культуре» (Пг., 1918) и «Революция и культура. Статьи за 1917 г.» (Берлин, 1918).
Расценивая «междуклассовую борьбу» как неизбежный, «хотя и трагический момент данного периода истории», М. Горький в то же время призывал народ и правительство «отказаться от грубейших насилий над человеком». Вопрос о насилии стал важнейшим в его расхождении с правительством большевиков в 1917–1918 годах. С гневом писатель выступает против насильственных — «нечаевско — бакунинских», как он их характеризует, методов борьбы, против пагубного для России идейного максимализма, против арестов правительством «всех несогласно — мыслящих», в защиту интеллигенции, «мозга страны». Предостерегая об опасности иллюзий — «грез» о всемирной революции, об угрозе догматизма вождей, тех, для которых «догма выше человека», и подстрекаемой «гг. комиссарами» вражды между разными слоями населения страны, М. Горький расценивает Октябрь как преждевременный и опасный для России эксперимент, жестокий опыт. Изо дня в день, последовательно он выступает с позиций защитника демократии и культуры.
Такого рода разногласия М. Горького с большевиками, а не только необходимость лечения и были причиной его эмиграции в 1921 г.
Уже после отъезда за границу сомнения не исчезли и вспыхивали у Горького иногда со всею остротой. Так, в письме к С.Н. Сергееву — Ценскому в июне 1923 г. Алексей Максимович писал: «И — начинается бесплодное борение двух непримиримых отношений к России: не то она несчастная жертва истории, данная миру для жестоких опытов, как собака мудрейшему ученому Ивану Павлову, не то Русь сама себя научает тому, как надо жить…»
В период пребывания Горького за границей, когда связи с Россией хотя и не прерывались, но не могли быть всесторонними и непосредственными, мировоззрение писателя постепенно менялось в сторону усиления «социального идеализма», идеализации нового, коллективного человека», нарастающего абстрагирования в представлениях писателя о русской, советской действительности.
Каким же в общих чертах было миропонимание М. Горького в 20–30–е годы? И каковы причины, приведшие писателя к примирению со сталинским режимом?
Его миропонимание, в основе своей ориентированное на социалистическую революцию, вместе с тем носит ярко выраженный отпечаток воззрений рационалистически — просветительского типа, с установкой на всесильный человеческий азум. на всемогущее знание. Подобные установки были восприняты Горьким еще от необычайно авторитетной для него традиции русской демократии 1860–1870 годов, а позже были закреплены — в соответствующей трансформации — его марксистской ориентацией. Рационализм Горького, впрочем, не исключал переживаемого не раз писателем конфликта «инстинкта» и «интеллекта», в чем он не однажды с горечью признавался на протяжении своего творчества, считая подобный разрыв общим свойством русской интеллигенции.
Рационализм Горького проявляется и в принципиальной некосмологичности его мировосприятия, когда всесильный человек утверждается как бы в своей независимости от космоса, от самой Вселенной, от природы в целом. Мир предстает в его воображении всего лишь «как материал», «сырье для выработки полезностей» (24, 290). здесь противостоят «человек, враг природы» (24, 277), и «природа, главный враг» человека, а космическое начало — нечто незначительное и отвлекающее от главного («космические катастрофы не так значительны, как социальные» — 24, 267). Отсюда, из подобного нарочитого отделения человека от природы, от космоса, и вырастала гипертрофия социального во взглядах Горького и, как следствие этого, его преувеличенно романтическое представление о мере человеческой изменчивости, о способности человека к развитию и переоценка идеи перевоспитания.
Социально — «педагогические» установки Горького особенно настойчиво проявились во второй половине 20–х — 30–е годы, в его переписке с советскими писателями, в критике их произведений, в наставлениях молодым литераторам, когда, исходя из своей «спасительной» романтической веры в нового человека, он неукоснительно требовал от литературы оптимистического, утверждающего пафоса и исключительно этой мерой определял ценность художественного произведения.
Рационалистически — романтический, даже утопический крен мысли обнаруживается у Горького и в особой трактовке художественного времени, не без его влияния утвердившейся в советской литературе 20–30–х годов. Из трех временных измерении действительности ценностный приоритет Горький всецело отдает не настоящему, тем более не прошедшему, а будущему. Во всех случаях «мудрости старости» он предпочитает «мудрость молодости». В духе своей эпохи, творившей культ нового, грядущего «завтра», Горький снижал значимость прошлого, традиций, корней в жизни страны, как и отдельного человека. Он говорил о «ненависти к прошлому», о том. что «наш самый безжалостный враг — наше прошлое, что русский народ — «нация без традиций».
Подобные убеждения писателя питали его мировоззренческое (не только биографическое — по условиям воспитания, городского детства и кругу привязанностей), отталкивание от русского крестьянства, стойкий его скептицизм в отношении к мужику, к деревне, «а это в свою очередь многое определяло в его понимании социально — политической ситуации в стране в 20–30–е годы. годы укрепляющегося тоталитаризма. Скорым и неправым был его суд над деревней в статье «О русском крестьянстве» (1922), в которой русский мужик уличался в жестокости и «слепоте разума», в том, что в деревне преобладают материальные, потребительские интересы над духовными, в отличие от города властвует «инстинкт собственности» и «мистическая» любовь к земле, которые и делают крестьянство невосприимчивым к новому в жизни. Сходные, хотя и не так резко выраженные, оценки содержатся в целом ряде суждений Горького более позднего времени — в письмах к крестьянским писателям (И. Вольнову, С. Подъячеву и др.).
Позиция Горького в отношении к крестьянству — один из серьезнейших факторов, объясняющих возможность «союза» писателя со сталинизмом, вольного и невольного примирения с ним в конце 20–х — 30–е годы. Выразилось это в цепи таких фактов, как одобрение Горьким сталинской политики коллективизации, публичная поддержка репрессивных судебных процессов начала 30–х годов, объективное их идеологическое оправдание провозглашением лозунга «Если враг не сдается, его уничтожают», в подписи Горького, утвердившего своим авторитетом ложь первой книги о ГУЛАГе — сборника «Беломорско — Балтийский канал».
С.И. Сухих, автор одной из лучших книг о Горьком последнего времени, в качестве внутренних предпосылок «союза» Горького со сталинизмом, помимо «крестьянофобии» и рационализма писателя, отмечает еще присущий ему «комплекс. Луки», т. е. двойственное отношение к правде, выраставшее порой до. ненависти к правде», якобы «вредной людям».
Подобные идеологические шоры действительно многое объясняют в позиции Горького в 20–30–е годы. в его духовной драме.
Однако самым надежным судьей художника остаются его произведения. В эти годы Горький создает повесть «Мои университеты», роман «Дело Артамоновых», рассказы и воспоминания, эпопею «Жизнь Клима Самгина», драму «Егор Булычев и другие» и т. д.
Мечтая о будущем, Горький в эти годы пишет по преимуществу о прошлом. Большое место в его творчестве занимают воспоминания и автобиографические произведения.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71