А-П

П-Я

 

— Одна из ста?
Просто слово в четыре слога,
За которыми пустота.
Восхищенный Б. Пастернак, прочитав «Поэму Конца», писал Цветаевой: «С каким волнением ее читаешь! Точно в трагедии играешь. Каждый вздох, каждый нюанс подсказан…
Какой ты большой, дьявольски большой артист, Марина!» (письмо от 25 марта 1926 г.). Пастернаку принадлежит более развернутое суждение о поэме, относящееся к лету того же 1926 г.
«Восхищенность Поэмой Конца была чистейшая. Центростремительный заряд поэмы даже возможную ревность читателя втягивал в текст, приобщая своей энергии. Поэма Конца — свой, лирически замкнутый, до последней степени утвержденный мир. Может быть это и оттого, что вещь лирическая и что тема проведена в первом лице. Во всяком случае тут где — то — последнее единство вещи. Потому что даже и силовое, творческое основанье ее единства (драматический реализм) — подчинено лирическому факту первого лица: герой — автор. И художественные достоинства вещи, и даже больше, род лирики, к которому можно отнести произведенье, в Поэме Конца воспринимаются в виде психологической характеристики героини».
Пастернак зорко увидел и высоко оценил именно стихию лиризма поэмы, суггестивное, обладающее силой внушения и заставляющее сопереживать чувство героини. Своеобразие поэмы, ее исключительная непохожесть на другие подобные произведения в том, что в ней запечатлен лирический конфликт. Он не сводится к противопоставлению любимая — отвергнутая, была любовь — прошла любовь. Если воспользоваться характеристиками самого автора, то это драма несовпадений его горизонтальной любви (вся в плоском земном пространстве житейского мира) с ее вертикальной любовью (вся — сбрасывающая оковы приземленности духовная устремленность из быта в бытие), они и встретиться и пересечься могли только в одной точке на краткий миг. В том и боль и обида ее, что любовь божественная — побеждена: «Безбожно! Бесчеловечно! / Бросать, как вещь, / Меня, ни единой вещи / Не чтившей в сем / Вещественном мире дутом!»
Осенью 1925 г. Цветаева с семьей перебралась в Париж.
Во французский период жизни Цветаевой стихов было написано относительно мало, но ярко и разносторонне раскрылся талант Цветаевой — прозаика. Отчасти это объясняется горько — шутливым признанием поэта, что стихи кормят хуже прозы, спартанские условия скудного эмигрантского быта заставляли изыскивать возможности литературного заработка, но значимо, безусловно, и то, что возмужавший, вошедший в пору зрелости талант Цветаевой требовал разнообразных форм воплощения. Ею создана в эти годы автобиографическая и мемуарная проза, особенно ярки и значительны воспоминания о поэтах: «Живое о живом» — о М. Волошине, «Пленный дух» — об Андрее Белом, «Слово о Бальмонте». Жанр «поэт о поэте» в творческом наследии Цветаевой достиг заметных высот благодаря ее зоркости, умению ухватить самую суть поэтической души выдающихся современников. Сверх того, ею написано много литературно — критических статей (наиболее значительные «Эпос и лирика современной России», «Поэты с историей и поэты без истории»), и отдельно должно упомянуть письма Цветаевой, которые она любила и умела писать — ее переписка с Б. Пастернаком и Р. Рильке вышла далеко за рамки их частных судеб, став примечательным явлением литературной истории.
Среди любимых ею имен друзей — поэтов — единоверцев выделила она имя Пушкина. В юности естественным было обожание Ростана, при осознании себя поэтом — поклонение Блоку, в свой расцвет она почувствовала необходимость в Пушкине.
«Пушкиниана» Цветаевой состоит из двух частей — цикла стихов к Пушкину (1931) и эссе — дилогии «Мой Пушкин» (1937). Местоимение «мой» вполне относимо и к названию подборки стихотворений; сама Цветаева подчеркивала, что это не присвоение права на любовь к великому поэту, а лишь желание показать своеобразие своего к нему отношения при сознании, что у каждого читателя это чувство такое же своеобразное. Глубоко личная приязнь к поэту возникла у нее еще в детские годы из осмысления факта гибели Пушкина на дуэли и из оригинального убеждения, что Дантес убил поэта, «потому что сам не мог писать стихи». Уже тогда, в детстве, из отношения к Пушкину и его судьбе выкристаллизовывалась та система ценностей и миропонимания, которая так ярко проявилась в творчестве Цветаевой: «…я поделила мир на поэта — и всех, и выбрала — поэта, в подзащитные выбрала поэта: защищать — поэта — от всех, как бы эти все ни одевались и ни назывались».
Так формировалось чувство «моего» Пушкина от органического со — существования, со — жизни в одном времени и пространстве с памятником Пушкину на Тверском бульваре до неотделимости образа моря от пушкинских строк «Прощай, свободная стихия…» У Пушкина училась всему, легко и естественно. «Пушкин… заразил любовью», т. е. показал обаяние всепоглощающего чувства — страсти, наполняющего жизнь человека особым смыслом и содержанием. И еще благодаря все той же жертвенности своей судьбы Пушкин заразил «страстью к мятежникам… Ко всякому предприятию — лишь бы было обречено» (разрядка моя. — Авт.). Голос автора, поэта — в защиту гонимых — это тоже от Пушкина.
Потому и «мой» Пушкин, что не принимался он ни в роли монумента, ни лексикона, ни русопята, ни мавзолея, а только так, как в заглавных строках, — «Бич жандармов, бог студентов, / Желчь мужей, услада жен». Даже Петру I, которого недолюбливала, готова сделать послабление, потому что великий поэт через своего африканского предка Ганнибала, соратника императора, — «Последний — посмертный — бессмертный / Подарок России — Петра» («Петр и Пушкин»). Примечательно, что в этом заглавии поэт присоединен к великому реформатору, а в стихотворении «Поэт и царь», где в центре — Пушкин и современное ему самодержавие, поэт поставлен выше царя и характеристика самодержца безжалостна, как клеймо: «…Пушкинской славы / Жалкий жандарм… / Певцоубийца / Царь Николай / Первый».
В самом последнем абзаце своей «Пушкинианы» Цветаева сказала о нем так просто и так возвышенно, как будто не считала нужным усложнять глубочайшее благородство мысли, как выдохнула свою любовь, восторг и уважение к нему: «Был Пушкин — поэтом».
Обращенность к памяти о других поэтах стимулировала тему творчества в ее собственных оригинальных произведениях, среди которых выделяются стихотворный цикл «Стол» (1933, 1935) и «Поэма Воздуха» (1927).
Цветаева верила в свой талант, но еще больше верила в то, что для достижения успеха талант надо помножить на труд. Цикл «Стол» — это ее ода поэтической работе. «Мой письменный вьючный мул» напоминает брюсовское «Вперед, мечта, мой верный вол». Неистребимое прилежание Цветаева готова поставить себе в заслугу и не без гордости осматривает созданное тяжелым трудом поэта, уподобленным труду землепашца (и прежде она ставила их рядом: «В поте — пишущий, в поте — пашущий»):
Ты — стоя, в упор, я — спину
Согнувши — пиши! пиши! —
Которую десятину
Вспахали, версту — прошли,
Покрыли: письмом — красивей
Не сыщешь в державе всей!
Не меньше, чем пол — России
Покрыто рукою сей!
Она взяла себе за правило, что «каждой строчки / Сегодня — последний срок», любила слово «ремесло» и считала труд лучшим учителем. Можно только догадываться, какой ценой достигнута та виртуозная легкость и монолитность стиха, которые поражают читателя.
«Поэма Воздуха» (1927) создавалась, если судить по авторской помете к ней, «в дни Линдберга», т. е. под впечатлением ошеломившего современников достижения американского летчика, впервые перелетевшего Атлантический океан на самолете. Но при этом меньше всего в поэме запечатлен сам факт совершившегося перелета; как всегда у Цветаевой, любое, даже грандиозное, захватившее ее событие — всего лишь начальная точка в развитии ее мысли и эмоции. «Воздух» в системе исчисления поэта — то, что даже выше горы, это все тот же взмыв по вертикали в надмирность, гигантский отрыв от суетного и земного. В стремлении отважного и дерзкого летчика она почувствовала то самое со — творчество, которым не уставала восхищаться. Потому и пределом этому стремлению видит (чисто цветаевский образ) тот час, «когда готический / Храм нагонит шпиль / Собственный» и — стремление далее — «когда готический / Шпиль нагонит смысл / Собственный…»
Ощущение абсолютной свободы и раскованности в бесконечном воздушном пространстве Цветаева воссоздает почти физически за счет прихотливой, порожденной буйной фантазией игры со словом: движение звука — как движение воздуха, мягкость звуков — как мягкость воздушных волн, а извивы и перебивы звука повторяют прерывистую пульсацию набегающих порывов ветра:
Легче, легче лодок
На слюде прибрежий.
О, как воздух легок:
Реже — реже — реже…
Баловливых рыбок
Скользь — форель за кончик…
О, как воздух ливок,
— Ливок! Ливче гончей
Сквозь овсы, а скользок!
Волоски — а веек! — Тех, что только ползать
Стали — ливче леек!
Что я — скользче лыка
Свежего, и лука.
Пагодно — музыкой
Бусин и бамбука,
Пагодно — завесой…
Плещь! Все шли и шли бы…
Уже после возвращения семьи Эфронов в Союз состоялась личная встреча двух поэтов, Цветаева читала Ахматовой именно «Поэму Воздуха», Тогда — то «златоустая Анна» и передала одному из друзей свои впечатления от услышенного: «Марина уходит в заумь». Дело не в резкости оценки; в конце концов, грандиозная «Поэма без героя», услышанная в ответ на «Поэму Воздуха», тоже вызвала ироническую реакцию Цветаевой — очевидно, каждая из них находилась прочно в плену своей стилистики. Но вот зоркость ахматовской характеристики нужно отметить. Еще в «Поэме Конца» героиня Цветаевой вымолвила странную на первый взгляд фразу: «Расставание — просто школы / Хлебникова соловьиный стон», но только на первый взгляд. Ее постоянная тяга к метафоре, настойчивая апелляция к будущему как единственному правомочному судье над поэтом, любовь к работе над словом, к своему (можно сказать «самовитому») слову, даже гордое сознание поэтической независимости — все это сближало ее с эстетической тезой футуристов. Вот почему так настойчиво из всех современных поэтов она выделяла Маяковского и Пастернака, посвятив рассмотрению их творчества едва ли не главную свою статью «Эпос и лирика современной России», вот почему в адресной обращенности ее лирики 20–30–х годов преобладают эти имена, наконец, вот почему, например, вся 7–я главка «Поэмы Конца» интонационно и строфически плотно укладывается в русло «Облака в штанах» Маяковского.
На родину Цветаева вернулась в июне 1939 г. Но радостного возвращения не получилось, хотя на чужбине она безмерно тосковала по России. Чего стоит одно только заключительное четверостишие ее стихотворения «Тоска по родине! Давно / Разоблаченная морока!..»:
Всяк дом мне чужд, всяк храм мне пуст,
И все — равно, и все — едино.
Но если по дороге — куст
Встает, особенно — рябина…
Пронзительный самоповтор: еще в 1918 г. она закончила пожелание своему ребенку (цикл «Але») словами «Ведь русская доля — ему… / И век ей: Россия, рябина…».
Однако возвращение закончилось катастрофически: вскоре были арестованы муж и дочь Цветаевой, с большим трудом подготовленный к изданию сборник стихотворений и прозы в конце концов был отвергнут, жизненные силы поэта были подорваны; начавшаяся Отечественная война, связанные с ней мытарства и страшная неустроенность быта ускорили развязку — 31 августа 1941 г. в затерянной в Прикамье Елабуге Марина Ивановна Цветаева покончила с собой.
Не стоит, правда, только социальными ужасами русской жизни рубежа 30–40–х годов объясняется трагизм судьбы поэта. К сожалению, она оказалась права в своем пророчестве, когда незадолго до отъезда на родину из Франции писала своему корреспонденту: «Здесь я не нужна. Там я невозможна». Стихи ее были отвергнуты в Советской России не только по причине политической подозрительности к вчерашним эмигрантам; весь цветаевский поэтический мир, его эгоцентрическое, личностное начало, его изощренная эстетика не «стыковались» с гегемоном новой литературной эпохи — социалистическим реализмом: ни социализм, ни реализм не были для Цветаевой обязательными или желанными в искусстве. Точно так же ее роковой конец, безвременная гибель — не просто сломленная воля, угасший огонь жизни. Смерть в творчестве Цветаевой — огромная тема, она всегда привлекала — страшила, удивляла, пробуждала любопытство и притягивала к себе; ей всегда было тесно в узких рамках земного бытия, она всегда стремилась за их предел.
Цветаева — личность будущего, поэт — надмирный. Время таких поэтов, как Цветаева, Хлебников, Белый, может быть, только теперь приходит.
А.Н. Толстой
Алексей Николаевич Толстой (29.XII.1882/10.1.1883, г. Николаевск, ныне Пугачевск Саратовской обл. — 23.II.1945, санаторий «Барвиха» под Москвой, похоронен в Москве), по словам его сына, в Советском Союзе «при жизни Горького представлял литературу, так сказать, вторым номером, и это ко многому обязывало». Довольно быстро оказавшись чуждым большинству эмигрантов, проявив немалую независимость по отношению к ним и приехав в СССР, он постоянно помнил о «грехе» своего графско — помещичьего происхождения (хотя, за исключением периода 1923–1927 годов, когда А. Толстой не раз жаловался на материальную нужду, он и при советской власти прожил жизнь большим барином) и особенно об «ошибках» эмиграции, что крайне негативно сказалось на его творчестве и исключительно благоприятно — на судьбе.
Для большевистских властей он был как бы воплощением силы коммунистических идей и перевоспитывающей советской действительности. Председатель Совнаркома СССР В.М. Молотов в выступлении на Чрезвычайном VIII Всесоюзном съезде Советов, принявшем «Сталинскую» Конституцию (1936), провозгласил: «Кто не знает, что это бывший граф Толстой? А теперь? Один из лучших и один из самых популярных писателей земли советской — товарищ Алексей Николаевич Толстой». Доверие таких товарищей приходилось зарабатывать, нередко ломая действительно немалый природный талант, хотя признаваться в этом писатель избегал, по — видимому, даже самому себе. Он обращался к новому широкому читателю и иронизировал над тем, что когда — то властителями умов были Мережковский, Гиппиус, Философов, — А. Толстой не принимал ни философствования в литературе, ни декадентства: «- Да, да… что эти трое скажут, так и считалось… Ведь читателей всего — то было тысячи три. А теперь мне что, — добавляет с юношеским озорством Алексей Николаевич, — теперь читателей пятьдесят миллионов». В этой позиции вряд ли можно увидеть какую — то неискренность.
А. Толстой неутомимо работал каждый день, даже с утра после своих пышных и невоздержанных барских приемов. В 15–томное «Полное собрание сочинений» (1946–1953) «вошла лишь небольшая часть созданного А. Толстым в течение жизни, многое затерялось в периодической печати, осело в архивах, осталось неопубликованным… Толстой работал даже тогда, когда, казалось, думать об искусстве было нельзя… он сидел за пишущей машинкой на палубе парохода, увозившего его с родины в далекую неизвестность, в эмиграцию; он писал, когда раздавались в общественной жизни в его стране хлысты… рапповской «дубинки»; последние страницы шестой главы третьей книги романа «Петр Первый» дописывались им в небольшие промежутки времени, когда на мгновения еще отступала смертельная болезнь и рука была еще в силах держать перо…»
Наследие А. Толстого столь же противоречиво, сколь многотемно и многожанрово. Он автор двух дореволюционных сборников лирики, более сорока пьес, в том числе по мотивам своих повествовательных произведений (причем пьесы могли оказаться чрезвычайно далекими от первоисточников), писал киносценарии и либретто, рассказы, очерки, повести, романы, трилогии, обрабатывал русский фольклор, создал одну из лучших в мировой литературе детскую повесть «Золотой ключик, или Приключения Буратино», выступал как публицист, автор статей о литературе и фольклоре (от армянского эпоса до многонациональной советской литературы) и т. д. и т. п. Бесспорен его вклад в художественно — историческую литературу, приключенческую и научно — фантастическую беллетристику. «Хождение по мукам», одно из наиболее читаемых произведений в течение ряда десятилетий, безоговорочно относилось к жанру романа — эпопеи — официально самому уважаемому в советском литературоведении. «Зрелый» А. Толстой принципиально не писал повествовательных произведений по плану, «часто, начиная, не видел дальнейшего; много раз говорил… что еще не знает судьбы героя, не знает даже, что приключится на следующей странице, — герои постепенно оживали, складывались, диктовали автору сюжетные линии». И при этом он был одним из самых увлекательных повествователей (что редко в русской литературе).
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71