Они вообще любят, чтобы галстук бросался в глаза, прямо прыгал с рубашки, предвещая появление самого владельца и неизбежные связанные с ним неприятности.
Две недели назад Фэллоу стрельнул у этого Голдмана сотнягу. Сказал, что надо срочно заплатить долг, проиграл-де в трик-трак в клубе «Бодрость», где трутся кутилы-европейцы. Янки всегда готовы развесить уши, когда им рассказываешь про повес и аристократов. С тех пор молодой говнюк уже три раза приставал к нему насчет этих денег, можно подумать, все его будущее на сем свете зависит от паршивой сотни. По-прежнему прижимая к уху телефонную трубку, Фэллоу с презрением смотрит на приближающегося американца и на предвестника его прихода, галстук-вырви-глаз. Подобно некоторым другим англичанам в Нью-Йорке, Фэллоу рассматривает американцев как недоразвитых младенцев, которым Провидение совершенно ни за что ни про что подарило такой жирный кусок, такую откормленную индейку — целый континент. И потому, какой бы прием ни использовать для изъятия у них их богатств, кроме уж прямого насилия, все можно считать приличным и морально оправданным, они же так и так растранжирят все на какую-нибудь безвкусную и ненужную дребедень.
Фэллоу начинает бормотать в телефонную трубку, как будто поглощен беседой. Он торопливо роется в своем больном мозгу, пытаясь с ходу сочинить что-то вроде одностороннего диалога, каким пользуются драматурги для изображения телефонных разговоров.
— То есть как это?.. Вы говорите, Опекунский суд не разрешает стенографисту передать нам дословный отчет? Ну так скажите им… Верно. Верно… Разумеется… Это полнейшее нарушение… Нет, нет… Слушайте меня внимательно.
Галстук и Голдман уже стоят рядом с ним. Питер Фэллоу слушает, глядя в стол. Он поднимает свободную руку, как бы говоря: «Не мешай. У меня очень важный разговор, который нельзя прервать».
— Хелло, Пит, — говорит Голдман.
Пит, изволите ли слышать! Да еще довольно нелюбезным тоном. Пит! Фэллоу чуть зубами не заскрежетал. Ужасно… Эта американская фамильярность! Как это по-светски: «Арни», «Бадди», «Хэнк»… или вот «Пит». И такой безмозглый дубина со своим немыслимым попугайским галстуком имеет наглость лезть к человеку, который занят телефонным разговором, потому что, видите ли, у него душа изболелась по его жалким ста долларам, — да еще называет тебя Пит!
Фэллоу изобразил на лице страшную сосредоточенность и заговорил с бешеной скоростью:
— Вот, вот!.. Так скажите опекунскому судье и стенографисту тоже, что нам нужен этот отчет завтра не позднее полудня!.. Естественно!.. Это же очевидно!.. Это ее юрист воду мутит. Они там все одна шайка!
— Правильно: «адвокат», — скучливо заметил Голдман.
Фэллоу вскидывает к его лицу свирепый взгляд. Голдман в ответ иронически кривит рот.
— Надо говорить не «стенографист», а «судебный репортер», и не «юрист», а «адвокат», хотя, конечно, тебя поймут.
Фэллоу крепко зажмуривает глаза и сжимает губы — три поперечные черточки на лице — и машет рукой, словно страдая от такого хамства.
Однако, когда он открывает глаза, Голдман все еще здесь. Он смотрит на Фэллоу сверху вниз, поднимает обе ладони с растопыренными пальцами, потом сжимает кулаки, снова выбрасывает все пальцы, — и так десять раз. «Сто целковых, Пит», — с комическим чувством произносит он, поворачивается и отходит.
Какая наглость! Какая наглость! Удостоверившись, что наглый губошлеп окончательно удалился, Фэллоу кладет трубку, встает и подходит к вешалке, где висит его старый плащ. Он дал зарок, но — черт возьми! — то, что ему сейчас пришлось пережить, это все-таки слишком. Не снимая с крюка, он распахивает плащ и засовывает внутрь голову, как будто рассматривает швы. А вслед за головой прячет в плащ и плечи, и торс до пояса. В этом плаще имеются сквозные прорези, так что в дождь можно добраться до пиджака или брюк, не расстегивая спереди пуговиц. Оказавшись под плащом, как в палатке, Фэллоу нащупывает левый карман. Достает из него пинтовую походную флягу. Отвинтив крышку, прижимает горлышко к губам, делает два затяжных глотка и замирает, дожидаясь, когда водка ударит в стенки желудка. Удар — и горячая волна рикошетом бежит по телу, бросается в голову. Он завинтил горлышко, сунул флягу обратно в карман и выпростался из плаща. Лицо горит, на глазах слезы. Настороженно осмотрелся и — вот черт! — наткнулся прямо на взгляд Грязного Мыша. Застыл, боясь не то что улыбнуться, но даже мигнуть. Главное — не привлечь внимания Грязного Мыша. Повел головой дальше, словно бы вовсе его не заметил. Правда ли, что водка не пахнет? Дай-то бог!
Он снова сел за стол, взял трубку, зашевелил губами. В трубке ровный гудок, но нервы слишком взбудоражены, теперь уже не убаюкивает. Заметил ли Мыш, как он лазил в плащ? И если заметил, то догадался ли зачем? Эти жалкие два глотка так не похожи на праздничные тосты, которые поднимались в честь него полгода назад! Да, прекрасные открывались перспективы, и все псу под хвост! У него перед глазами как сейчас эта сцена… званый обед у Мышей в их дурацкой квартире на Парк авеню… Напыщенные, велеречивые пригласительные карточки с тисненными золотом буквами: «Сэр Джеральд Стейнер и леди Стейнер просят Вас любезно почтить своим присутствием обед, который они дают в честь м-ра Питера Фэллоу» («обед» и «м-ра Питера Фэллоу» вписано от руки)… Нелепый музей бурбоновской мебели и вытертых обюссонских ковров, в который Грязный Мыш и леди Мышь превратили свое жилище на Пятой авеню. И тем не менее какой был захватывающий вечер! Все гости за столом — англичане. В верхних эшелонах редакции «Сити лайт» вообще американцев раз-два и обчелся, и не был приглашен ни один. Такие же обеды, шикарные пиршества, где собираются только англичане, или только итальянцы, или только европейцы — во всяком случае, без американцев, — как он вскоре узнал, устраиваются на Восточной стороне Манхэттена чуть ли не ежевечерне — словно подпольный иностранный легион очень богатых и очень благородных господ тайно занял позиции на Парк-и Пятой авеню, чтобы, совершая оттуда набеги на американскую жирную индейку, пожрать мягкое белое мясо, сколько его еще осталось на косточках капитализма.
В Англии Фэллоу всегда называл про себя Джеральда Стейнера «этот еврей Стейнер», но тогда вечером всякая такая снобистская спесь с него слетела, они сидели рядом как товарищи по оружию, члены тайного легиона на службе уязвленного шовинизма своей родины. Стейнер поведал за столом, какой Питер Фэллоу гений. Его пленила серия статей о загородной жизни богатых, которую Фэллоу сделал для газеты «Диспетч». Нашпигованная именами, титулами, собственными вертолетами, и невероятными извращениями («что он проделывал с чашкой»), и аристократическими болезнями, и притом все так ловко, обтекаемо сказано, что нельзя привлечь за клевету — не придерешься. Это был высший триумф Питера Фэллоу-журналиста (и, собственно говоря, единственный). Стейнер диву давался: как это он сумел? Фэллоу-то знал как, но старательно прятал неприятные воспоминания под кружевами самодовольства. Все пикантные подробности ему сообщала его тогдашняя приятельница Дженни Брокенборо, язвительная дочь антиквара-букиниста, которая была допущена в высшие сферы, но на ролях паршивого поросенка — и страдала от унижения. Когда маленькая мисс Брокенборо с ним рассталась, таинственные ежедневные разоблачения Питера Фэллоу сами собой прекратились.
Приглашение от Стейнера поехать с ним в Нью-Йорк пришлось как раз кстати, хотя сам Фэллоу так не считал. Подобно всем авторам, когда-либо добивавшимся успеха, даже на уровне лондонской «Диспетч», он был не склонен приписывать свои достижения удаче. Сможет ли он так же отличиться, попав в незнакомый город, в страну, которую считает дурацкой шуткой истории? Почему бы и нет? Его гений только-только вступил в пору расцвета. Пока еще это всего лишь журналистика, чашка чая на пути к конечному триумфу — большому роману. Его родители, родом из Восточной Англии, образованные люди хороших кровей и крепкой кости, принадлежали к тому послевоенному поколению, которое склонялось к мысли, что тонкий литературный вкус делает из человека аристократа. Идеал аристократизма был им близок. И их сыну тоже. Недостаток денег он попытался было возместить тем, что подвизался в роли острослова и повесы. Но пробился лишь на сомнительное место в хвосте кометы лондонского модного света.
А теперь, в составе нью-йоркской бригады Стейнера, он заодно и разбогатеет в этом жирном Новом Свете.
Многие удивлялись, как Стейнер, не имея ни малейшего опыта, ни связей в мире журнализма, отважился поехать в Штаты и затеять такое дорогостоящее дело, как дешевая газета. Глубокомысленное объяснение было таково, что «Сити лайт» предназначена служить наступательным или карательным оружием для его более серьезных финансовых предприятий в Америке, где он уже приобрел прозвище Грозный Бритт. Но Фэллоу знал, что на самом деле все наоборот. «Серьезный» бизнес у него поставлен на службу газете. Стейнера вырастил, воспитал, натаскал и сделал владельцем наследственного состояния Старый Стейнер, шумный, неотесанный, самодовольный деляга, своими силами выбившийся из низов. Отец хотел, чтобы его сын стал английским пэром, а не просто богатым евреем. Вот Стейнер-fils и вырос, согласно отцовской мечте, благовоспитанным, образованным, хорошо одетым мышонком. У него не хватало духу взбунтоваться. Однако теперь, в старости, он открыл для себя мир желтой прессы. Каждый божий день ныряя в грязь — СОДРАЛ СКАЛЬП СО СТАРУШКИ, — он испытывал невыразимое упоение. Ухуру! Свободен наконец! Ежеутренне, засучив рукава, он вторгался в редакционную жизнь. Иногда сам сочинял заголовки. Возможно, что и СКАЛЬП СО СТАРУШКИ — его изобретение, хотя тут, пожалуй, чувствуется неподражаемая рука главного редактора, ливерпульского потомственного пролетария Бранена Хайриджа. Несмотря на успешную карьеру, успеха в обществе Стейнер так и не добился. Главным образом из-за своих личных качеств, но и антиеврейские настроения все еще вполне живы, их тоже со счетов сбрасывать не приходится. Словом, он сладострастно предвкушал, как Фэллоу поджарит хорошенько на аппетитном костре всех этих вельмож, которые смотрят на него сверху вниз. И ждал…
Он ждал и ждал. Сначала творческие расходы Фэллоу, значительно превосходившие траты других сотрудников редакции (исключая отдельные загранкомандировки), не внушали беспокойства. В конце концов, чтобы втереться в высший свет, надо жить более или менее по его законам. Вместе с колоссальными счетами за обеды, ужины и выпивки поступали забавные отчеты о потрясающем успехе, который имел «долговязый душка-бритт» Питер Фэллоу в модных притонах Нью-Йорка. Постепенно отчеты перестали быть забавными. Сенсационных, разоблачительных материалов из жизни американского света от этого пирата все не поступало. Стало обычным явлением, что он подает заметку, а от нее назавтра остается в номере полстолбца без подписи. По временам Стейнер призывал его к себе и расспрашивал, как продвигается дело. Тон этих бесед раз от разу становился все холоднее. Уязвленный Фэллоу начал среди коллег называть за это Грозного Бритта Стейнера — Грязный Мыш Стейнер. Всем страшно нравилось. Ведь действительно, у Стейнера длинный острый нос, как мышиная мордочка, скошенный подбородок, поджатый ротик, уши торчком, маленькие ручки и ножки, мутные глазки-пуговки и слабый, писклявый голос. Беда в том, что в последнее время он стал разговаривать с Фэллоу совсем уж ледяным тоном, сквозь зубы, по-видимому, шутка насчет Грязного Мыша каким-то образом достигла его слуха.
Фэллоу поднял глаза… Стейнер стоит в двух шагах у входа в его кабину и, упершись ладонью в пластмассовую стенку, смотрит прямо на него.
— Мило с вашей стороны навестить нас, Фэллоу.
«Фэллоу»! Сколько презрения и высокомерия. У него прямо язык отнялся.
— Ну, — говорит Стейнер, — что у вас есть для меня?
Фэллоу разевает рот. Лихорадочно ищет в своем отравленном мозгу, что бы такое привычно легкомысленное и остроумное сказать в ответ? Но только бормочет прерывающимся голосом:
— Ну… вы же помните… наследство Лейси Патни… Я уже говорил, кажется… К нам очень недружественно отнеслись в Опекунском суде… этот… как его? (Вот черт! как говорил Голдман? Стенографист или репортер?) В общем, я пока еще… Но у меня уже все в кармане!.. Осталось, ну, несколько… И увидите, получится такая бомба…
Стейнер не дослушал.
— Искренне надеюсь, Фэллоу, — с угрозой в голосе произнес он. — Искренне надеюсь.
И отошел к тем, кто делает его любимую желтую газету.
Фэллоу откинулся на спинку кресла. Он сумел выждать целую минуту, прежде чем встать и спрятать голову в плащ.
* * *
Элберта Тесковитца, по мнению Крамера да и любого обвинителя, можно было не опасаться. Он не из тех, кто способен заворожить присяжных и склонить на свою сторону, он не владеет искусством эмоционального воздействия. А что из приемов красноречия ему доступно, все равно сводит на нет его непрезентабельная наружность. Сутулый — каждую женщину, каждую хорошую мать в составе присяжных так и подмывает крикнуть: «Выпрями спину!» А выступления свои он нельзя сказать, что не готовит, наоборот, он записывает весь текст в желтый адвокатский блокнот, который лежит на столе защиты, и, прерывая речь, в него подглядывает.
— Леди и джентльмены, у подзащитного трое детей, шести, семи и девяти лет. Они находятся сейчас здесь и ждут исхода этого суда. — Тесковитц избегает называть своего клиента по имени. Если бы можно было сказать «Герберт Кантрелл», «мистер Кантрелл» или хотя бы просто «Герберт», то это бы хорошо, но Герберт даже с «Гербертом» не согласен. «Не зовите меня Герберт, — сказал он Тесковитцу при первом же знакомстве. Я вам не личный шофер. Мое имя: Герберт 92-Икс». — И в кафе-гриле «Две головы» в тот вечер сидел не какой-нибудь преступный элемент, — продолжает Тесковитц, — а трудящийся человек, у которого есть работа и семья. — Тут он вроде как впал в задумчивость, запрокинув голову, словно охваченный предощущением эпилептического припадка. — Работа и семья, — еще раз повторил он из необозримого далека. А затем вдруг повернулся на каблуке, подошел к столу защиты, изогнул чуть не пополам свой и без того согбенный торс и воззрился на желтые страницы блокнота, голова набок, будто скворец над червяком. Постояв в такой позе немыслимо долго, целую вечность, он возвратился к ложе присяжных и продолжил речь:
— У него нет агрессивных наклонностей. У него не было желания свести счеты, воспользоваться удобным случаем и отомстить. Он просто трудящийся человек, у которого есть работа и семья, и его занимало только одно, причем на полном законном основании: как оградить от опасности собственную жизнь? — Тут глаза маленького адвоката раскрылись, как фотодиафрагма, он еще раз сделал поворот кругом, подошел к столу защиты и опять стал читать в желтом блокноте. Скрючившийся над своими записями, он похож на кухонный водопроводный кран… на кран или на взъерошенного пса… Неожиданные сравнения начинают приходить в голову присяжным. Теперь они замечают разные подробности вокруг, например — слой пыли на высоких окнах судебного зала и как ее подсвечивает вечернее солнце, каждая домохозяйка в коллегии присяжных, даже самая нерадивая, думает про себя: почему никто не вымоет окна? Они думают о чем угодно — только не о речи Элберта Тесковитца и не о Герберте 92-Икс, но больше всего их занимает желтый адвокатский блокнот, им чудится, будто блокнот держит Тесковитца за тощую шею на коротком собачьем поводке. — …и сочтете моего подзащитного… невиновным.
Когда Тесковитц произнес заключительную фразу, они даже не сразу понимают, что он уже кончил. Все глаза устремлены на желтый блокнот. Присяжные ждут, что сейчас он опять дернет и пригнет Тесковитца к столу защиты. Даже Герберт 92-Икс, внимательно следящий за ходом суда, и тот глядит с недоумением. И тут в судебном зале раздается как бы тихий стон:
— Йо-хо-хо-хо-хо, — звучит из одного угла.
— Йо-хо-хо-хо-хо, — отзывается из другого.
Начинает Каминский, жирный судебный пристав, подхватывает Бруцциелли, секретарь суда, и даже судебный репортер Салливан, сидящий за стенографической машинкой у самого подножия судейского стола, тоже присоединяет свой осторожный, негромкий вздох.
Судья Ковитский как ни в чем не бывало ударяет по столу деревянным молотком и объявляет тридцатиминутный перерыв.
Ничего особенного в этом и нет. Просто в крепости наступило время выйти подогнать обоз. Так заведено. Если судебное заседание затягивается затемно, надо подгонять обозы. Это каждому понятно. Сегодня придется сидеть допоздна, так как только что закончилось выступление защиты, а судья не имеет права откладывать заседание на завтра, пока не выступила прокурорская сторона.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86
Две недели назад Фэллоу стрельнул у этого Голдмана сотнягу. Сказал, что надо срочно заплатить долг, проиграл-де в трик-трак в клубе «Бодрость», где трутся кутилы-европейцы. Янки всегда готовы развесить уши, когда им рассказываешь про повес и аристократов. С тех пор молодой говнюк уже три раза приставал к нему насчет этих денег, можно подумать, все его будущее на сем свете зависит от паршивой сотни. По-прежнему прижимая к уху телефонную трубку, Фэллоу с презрением смотрит на приближающегося американца и на предвестника его прихода, галстук-вырви-глаз. Подобно некоторым другим англичанам в Нью-Йорке, Фэллоу рассматривает американцев как недоразвитых младенцев, которым Провидение совершенно ни за что ни про что подарило такой жирный кусок, такую откормленную индейку — целый континент. И потому, какой бы прием ни использовать для изъятия у них их богатств, кроме уж прямого насилия, все можно считать приличным и морально оправданным, они же так и так растранжирят все на какую-нибудь безвкусную и ненужную дребедень.
Фэллоу начинает бормотать в телефонную трубку, как будто поглощен беседой. Он торопливо роется в своем больном мозгу, пытаясь с ходу сочинить что-то вроде одностороннего диалога, каким пользуются драматурги для изображения телефонных разговоров.
— То есть как это?.. Вы говорите, Опекунский суд не разрешает стенографисту передать нам дословный отчет? Ну так скажите им… Верно. Верно… Разумеется… Это полнейшее нарушение… Нет, нет… Слушайте меня внимательно.
Галстук и Голдман уже стоят рядом с ним. Питер Фэллоу слушает, глядя в стол. Он поднимает свободную руку, как бы говоря: «Не мешай. У меня очень важный разговор, который нельзя прервать».
— Хелло, Пит, — говорит Голдман.
Пит, изволите ли слышать! Да еще довольно нелюбезным тоном. Пит! Фэллоу чуть зубами не заскрежетал. Ужасно… Эта американская фамильярность! Как это по-светски: «Арни», «Бадди», «Хэнк»… или вот «Пит». И такой безмозглый дубина со своим немыслимым попугайским галстуком имеет наглость лезть к человеку, который занят телефонным разговором, потому что, видите ли, у него душа изболелась по его жалким ста долларам, — да еще называет тебя Пит!
Фэллоу изобразил на лице страшную сосредоточенность и заговорил с бешеной скоростью:
— Вот, вот!.. Так скажите опекунскому судье и стенографисту тоже, что нам нужен этот отчет завтра не позднее полудня!.. Естественно!.. Это же очевидно!.. Это ее юрист воду мутит. Они там все одна шайка!
— Правильно: «адвокат», — скучливо заметил Голдман.
Фэллоу вскидывает к его лицу свирепый взгляд. Голдман в ответ иронически кривит рот.
— Надо говорить не «стенографист», а «судебный репортер», и не «юрист», а «адвокат», хотя, конечно, тебя поймут.
Фэллоу крепко зажмуривает глаза и сжимает губы — три поперечные черточки на лице — и машет рукой, словно страдая от такого хамства.
Однако, когда он открывает глаза, Голдман все еще здесь. Он смотрит на Фэллоу сверху вниз, поднимает обе ладони с растопыренными пальцами, потом сжимает кулаки, снова выбрасывает все пальцы, — и так десять раз. «Сто целковых, Пит», — с комическим чувством произносит он, поворачивается и отходит.
Какая наглость! Какая наглость! Удостоверившись, что наглый губошлеп окончательно удалился, Фэллоу кладет трубку, встает и подходит к вешалке, где висит его старый плащ. Он дал зарок, но — черт возьми! — то, что ему сейчас пришлось пережить, это все-таки слишком. Не снимая с крюка, он распахивает плащ и засовывает внутрь голову, как будто рассматривает швы. А вслед за головой прячет в плащ и плечи, и торс до пояса. В этом плаще имеются сквозные прорези, так что в дождь можно добраться до пиджака или брюк, не расстегивая спереди пуговиц. Оказавшись под плащом, как в палатке, Фэллоу нащупывает левый карман. Достает из него пинтовую походную флягу. Отвинтив крышку, прижимает горлышко к губам, делает два затяжных глотка и замирает, дожидаясь, когда водка ударит в стенки желудка. Удар — и горячая волна рикошетом бежит по телу, бросается в голову. Он завинтил горлышко, сунул флягу обратно в карман и выпростался из плаща. Лицо горит, на глазах слезы. Настороженно осмотрелся и — вот черт! — наткнулся прямо на взгляд Грязного Мыша. Застыл, боясь не то что улыбнуться, но даже мигнуть. Главное — не привлечь внимания Грязного Мыша. Повел головой дальше, словно бы вовсе его не заметил. Правда ли, что водка не пахнет? Дай-то бог!
Он снова сел за стол, взял трубку, зашевелил губами. В трубке ровный гудок, но нервы слишком взбудоражены, теперь уже не убаюкивает. Заметил ли Мыш, как он лазил в плащ? И если заметил, то догадался ли зачем? Эти жалкие два глотка так не похожи на праздничные тосты, которые поднимались в честь него полгода назад! Да, прекрасные открывались перспективы, и все псу под хвост! У него перед глазами как сейчас эта сцена… званый обед у Мышей в их дурацкой квартире на Парк авеню… Напыщенные, велеречивые пригласительные карточки с тисненными золотом буквами: «Сэр Джеральд Стейнер и леди Стейнер просят Вас любезно почтить своим присутствием обед, который они дают в честь м-ра Питера Фэллоу» («обед» и «м-ра Питера Фэллоу» вписано от руки)… Нелепый музей бурбоновской мебели и вытертых обюссонских ковров, в который Грязный Мыш и леди Мышь превратили свое жилище на Пятой авеню. И тем не менее какой был захватывающий вечер! Все гости за столом — англичане. В верхних эшелонах редакции «Сити лайт» вообще американцев раз-два и обчелся, и не был приглашен ни один. Такие же обеды, шикарные пиршества, где собираются только англичане, или только итальянцы, или только европейцы — во всяком случае, без американцев, — как он вскоре узнал, устраиваются на Восточной стороне Манхэттена чуть ли не ежевечерне — словно подпольный иностранный легион очень богатых и очень благородных господ тайно занял позиции на Парк-и Пятой авеню, чтобы, совершая оттуда набеги на американскую жирную индейку, пожрать мягкое белое мясо, сколько его еще осталось на косточках капитализма.
В Англии Фэллоу всегда называл про себя Джеральда Стейнера «этот еврей Стейнер», но тогда вечером всякая такая снобистская спесь с него слетела, они сидели рядом как товарищи по оружию, члены тайного легиона на службе уязвленного шовинизма своей родины. Стейнер поведал за столом, какой Питер Фэллоу гений. Его пленила серия статей о загородной жизни богатых, которую Фэллоу сделал для газеты «Диспетч». Нашпигованная именами, титулами, собственными вертолетами, и невероятными извращениями («что он проделывал с чашкой»), и аристократическими болезнями, и притом все так ловко, обтекаемо сказано, что нельзя привлечь за клевету — не придерешься. Это был высший триумф Питера Фэллоу-журналиста (и, собственно говоря, единственный). Стейнер диву давался: как это он сумел? Фэллоу-то знал как, но старательно прятал неприятные воспоминания под кружевами самодовольства. Все пикантные подробности ему сообщала его тогдашняя приятельница Дженни Брокенборо, язвительная дочь антиквара-букиниста, которая была допущена в высшие сферы, но на ролях паршивого поросенка — и страдала от унижения. Когда маленькая мисс Брокенборо с ним рассталась, таинственные ежедневные разоблачения Питера Фэллоу сами собой прекратились.
Приглашение от Стейнера поехать с ним в Нью-Йорк пришлось как раз кстати, хотя сам Фэллоу так не считал. Подобно всем авторам, когда-либо добивавшимся успеха, даже на уровне лондонской «Диспетч», он был не склонен приписывать свои достижения удаче. Сможет ли он так же отличиться, попав в незнакомый город, в страну, которую считает дурацкой шуткой истории? Почему бы и нет? Его гений только-только вступил в пору расцвета. Пока еще это всего лишь журналистика, чашка чая на пути к конечному триумфу — большому роману. Его родители, родом из Восточной Англии, образованные люди хороших кровей и крепкой кости, принадлежали к тому послевоенному поколению, которое склонялось к мысли, что тонкий литературный вкус делает из человека аристократа. Идеал аристократизма был им близок. И их сыну тоже. Недостаток денег он попытался было возместить тем, что подвизался в роли острослова и повесы. Но пробился лишь на сомнительное место в хвосте кометы лондонского модного света.
А теперь, в составе нью-йоркской бригады Стейнера, он заодно и разбогатеет в этом жирном Новом Свете.
Многие удивлялись, как Стейнер, не имея ни малейшего опыта, ни связей в мире журнализма, отважился поехать в Штаты и затеять такое дорогостоящее дело, как дешевая газета. Глубокомысленное объяснение было таково, что «Сити лайт» предназначена служить наступательным или карательным оружием для его более серьезных финансовых предприятий в Америке, где он уже приобрел прозвище Грозный Бритт. Но Фэллоу знал, что на самом деле все наоборот. «Серьезный» бизнес у него поставлен на службу газете. Стейнера вырастил, воспитал, натаскал и сделал владельцем наследственного состояния Старый Стейнер, шумный, неотесанный, самодовольный деляга, своими силами выбившийся из низов. Отец хотел, чтобы его сын стал английским пэром, а не просто богатым евреем. Вот Стейнер-fils и вырос, согласно отцовской мечте, благовоспитанным, образованным, хорошо одетым мышонком. У него не хватало духу взбунтоваться. Однако теперь, в старости, он открыл для себя мир желтой прессы. Каждый божий день ныряя в грязь — СОДРАЛ СКАЛЬП СО СТАРУШКИ, — он испытывал невыразимое упоение. Ухуру! Свободен наконец! Ежеутренне, засучив рукава, он вторгался в редакционную жизнь. Иногда сам сочинял заголовки. Возможно, что и СКАЛЬП СО СТАРУШКИ — его изобретение, хотя тут, пожалуй, чувствуется неподражаемая рука главного редактора, ливерпульского потомственного пролетария Бранена Хайриджа. Несмотря на успешную карьеру, успеха в обществе Стейнер так и не добился. Главным образом из-за своих личных качеств, но и антиеврейские настроения все еще вполне живы, их тоже со счетов сбрасывать не приходится. Словом, он сладострастно предвкушал, как Фэллоу поджарит хорошенько на аппетитном костре всех этих вельмож, которые смотрят на него сверху вниз. И ждал…
Он ждал и ждал. Сначала творческие расходы Фэллоу, значительно превосходившие траты других сотрудников редакции (исключая отдельные загранкомандировки), не внушали беспокойства. В конце концов, чтобы втереться в высший свет, надо жить более или менее по его законам. Вместе с колоссальными счетами за обеды, ужины и выпивки поступали забавные отчеты о потрясающем успехе, который имел «долговязый душка-бритт» Питер Фэллоу в модных притонах Нью-Йорка. Постепенно отчеты перестали быть забавными. Сенсационных, разоблачительных материалов из жизни американского света от этого пирата все не поступало. Стало обычным явлением, что он подает заметку, а от нее назавтра остается в номере полстолбца без подписи. По временам Стейнер призывал его к себе и расспрашивал, как продвигается дело. Тон этих бесед раз от разу становился все холоднее. Уязвленный Фэллоу начал среди коллег называть за это Грозного Бритта Стейнера — Грязный Мыш Стейнер. Всем страшно нравилось. Ведь действительно, у Стейнера длинный острый нос, как мышиная мордочка, скошенный подбородок, поджатый ротик, уши торчком, маленькие ручки и ножки, мутные глазки-пуговки и слабый, писклявый голос. Беда в том, что в последнее время он стал разговаривать с Фэллоу совсем уж ледяным тоном, сквозь зубы, по-видимому, шутка насчет Грязного Мыша каким-то образом достигла его слуха.
Фэллоу поднял глаза… Стейнер стоит в двух шагах у входа в его кабину и, упершись ладонью в пластмассовую стенку, смотрит прямо на него.
— Мило с вашей стороны навестить нас, Фэллоу.
«Фэллоу»! Сколько презрения и высокомерия. У него прямо язык отнялся.
— Ну, — говорит Стейнер, — что у вас есть для меня?
Фэллоу разевает рот. Лихорадочно ищет в своем отравленном мозгу, что бы такое привычно легкомысленное и остроумное сказать в ответ? Но только бормочет прерывающимся голосом:
— Ну… вы же помните… наследство Лейси Патни… Я уже говорил, кажется… К нам очень недружественно отнеслись в Опекунском суде… этот… как его? (Вот черт! как говорил Голдман? Стенографист или репортер?) В общем, я пока еще… Но у меня уже все в кармане!.. Осталось, ну, несколько… И увидите, получится такая бомба…
Стейнер не дослушал.
— Искренне надеюсь, Фэллоу, — с угрозой в голосе произнес он. — Искренне надеюсь.
И отошел к тем, кто делает его любимую желтую газету.
Фэллоу откинулся на спинку кресла. Он сумел выждать целую минуту, прежде чем встать и спрятать голову в плащ.
* * *
Элберта Тесковитца, по мнению Крамера да и любого обвинителя, можно было не опасаться. Он не из тех, кто способен заворожить присяжных и склонить на свою сторону, он не владеет искусством эмоционального воздействия. А что из приемов красноречия ему доступно, все равно сводит на нет его непрезентабельная наружность. Сутулый — каждую женщину, каждую хорошую мать в составе присяжных так и подмывает крикнуть: «Выпрями спину!» А выступления свои он нельзя сказать, что не готовит, наоборот, он записывает весь текст в желтый адвокатский блокнот, который лежит на столе защиты, и, прерывая речь, в него подглядывает.
— Леди и джентльмены, у подзащитного трое детей, шести, семи и девяти лет. Они находятся сейчас здесь и ждут исхода этого суда. — Тесковитц избегает называть своего клиента по имени. Если бы можно было сказать «Герберт Кантрелл», «мистер Кантрелл» или хотя бы просто «Герберт», то это бы хорошо, но Герберт даже с «Гербертом» не согласен. «Не зовите меня Герберт, — сказал он Тесковитцу при первом же знакомстве. Я вам не личный шофер. Мое имя: Герберт 92-Икс». — И в кафе-гриле «Две головы» в тот вечер сидел не какой-нибудь преступный элемент, — продолжает Тесковитц, — а трудящийся человек, у которого есть работа и семья. — Тут он вроде как впал в задумчивость, запрокинув голову, словно охваченный предощущением эпилептического припадка. — Работа и семья, — еще раз повторил он из необозримого далека. А затем вдруг повернулся на каблуке, подошел к столу защиты, изогнул чуть не пополам свой и без того согбенный торс и воззрился на желтые страницы блокнота, голова набок, будто скворец над червяком. Постояв в такой позе немыслимо долго, целую вечность, он возвратился к ложе присяжных и продолжил речь:
— У него нет агрессивных наклонностей. У него не было желания свести счеты, воспользоваться удобным случаем и отомстить. Он просто трудящийся человек, у которого есть работа и семья, и его занимало только одно, причем на полном законном основании: как оградить от опасности собственную жизнь? — Тут глаза маленького адвоката раскрылись, как фотодиафрагма, он еще раз сделал поворот кругом, подошел к столу защиты и опять стал читать в желтом блокноте. Скрючившийся над своими записями, он похож на кухонный водопроводный кран… на кран или на взъерошенного пса… Неожиданные сравнения начинают приходить в голову присяжным. Теперь они замечают разные подробности вокруг, например — слой пыли на высоких окнах судебного зала и как ее подсвечивает вечернее солнце, каждая домохозяйка в коллегии присяжных, даже самая нерадивая, думает про себя: почему никто не вымоет окна? Они думают о чем угодно — только не о речи Элберта Тесковитца и не о Герберте 92-Икс, но больше всего их занимает желтый адвокатский блокнот, им чудится, будто блокнот держит Тесковитца за тощую шею на коротком собачьем поводке. — …и сочтете моего подзащитного… невиновным.
Когда Тесковитц произнес заключительную фразу, они даже не сразу понимают, что он уже кончил. Все глаза устремлены на желтый блокнот. Присяжные ждут, что сейчас он опять дернет и пригнет Тесковитца к столу защиты. Даже Герберт 92-Икс, внимательно следящий за ходом суда, и тот глядит с недоумением. И тут в судебном зале раздается как бы тихий стон:
— Йо-хо-хо-хо-хо, — звучит из одного угла.
— Йо-хо-хо-хо-хо, — отзывается из другого.
Начинает Каминский, жирный судебный пристав, подхватывает Бруцциелли, секретарь суда, и даже судебный репортер Салливан, сидящий за стенографической машинкой у самого подножия судейского стола, тоже присоединяет свой осторожный, негромкий вздох.
Судья Ковитский как ни в чем не бывало ударяет по столу деревянным молотком и объявляет тридцатиминутный перерыв.
Ничего особенного в этом и нет. Просто в крепости наступило время выйти подогнать обоз. Так заведено. Если судебное заседание затягивается затемно, надо подгонять обозы. Это каждому понятно. Сегодня придется сидеть допоздна, так как только что закончилось выступление защиты, а судья не имеет права откладывать заседание на завтра, пока не выступила прокурорская сторона.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86