Я и решил обставить такое дело по-настоящему, чин чинарем, шик-матрешка, с фасоном (ну, это ведь, Оксана, не ругань, а так, для игры-красоты, для веселости). Рекомендацию я попросил у дяди Миши Кондрашова.
Он долго на меня смотрел, потом сказал:
— Ладно, поручусь. Как говорят наши старики-табачники в заводе, шлёп-то у тебя хороший — куру нет. Вот то и учти!
И написал в анкетном бланке номер партбилета, стаж, подпись и все что положено.
— Ну, как в песне-то поется? — и в добрый путь на славные дела!
А тут и Володя-студент — сам его я ведь не просил — сказал:
— Дай-ка сюда. Пуэн д'онёр, дело чести. Смотри, Витька: вулюар сэ пувуар — хотеть значит мочь!
И тоже проставил в анкете номер своего комсомольского билета и роспись.
— Ого, ясно море! С такими рекомендациями...
— ...не то что в комсомол — прямо в рай примут: ты это хотел сказать, о великий мыслитель Вольтер, ярый враг религии, а также воды сырой? Аллён-з-анфан дэ ля патри! Вперед, дети отчизны!
А в анкете у меня еще стояла и рекомендация тезки, Витьки Зырянова, Бугая; я ее у него прежде попросил, на всякий случай, если дядя Миша откажется; мы с тезкой не то чтобы корешили, но явно симпатявили друг другу, даром что разница была на целых три класса; со мной и с Мамаем старшие огольцы держались иногда даже лучше, чем годки, а нам-то уж с ними было, факт, интереснее. Так что рекомендаций было и лишку: положено одну от коммуниста или две от комсомольцев, а у меня и комсомольских было две, да еще одна от большевика! Да еще две из них — фронтовые! Знай наших, это вам не шухры-мухры, а рёх-рёх, черт-те что и сбоку бантик (это я шучу, конечно)!
Поди-ка, стал бы плюгавый Очкарик возражать против моего приема при таком положении дел, да к тому же зная, что подавать заявление меня поднатырил — ну, сагитировал то есть, сам Семядоля. Про себя наверняка, конечно, был против, но вякнуть вслух одному против всех разве такие посмеют? Я ему с презрением ничего и не ответил на ту его шпильку, насчет того, что он будто там возражал, и насчет типа, — только смотрел и ждал, что он дальше выразит.
Он сказал:
— В субботу после пятого во второй смене собрание. Вторым вопросом будет твое персональное дело. Можешь готовиться...
Он произнес свое «можешь готовиться» со злорадством и угрозой. Но мне приходилось думать не столько о собрании, от которого, само собою, ничего доброго не ждалось, а и о многих прочих обстоятельствах.
Спускать Пигалу с Пецей я ничего не собирался. Не в том дело, что они мне рассадили башку. Но, во-первых, они устроили все по-подлому, двое на одного чем-то из-за угла, еще и пинали лежачего, а во-вторых, самое главное, — они вообще за неправду стояли: за шмон, за мойки, прямо за блатную жизнь, одним словом.
Худо, что я в этом деле остался почти что совсем одинешенек. Манодя, конечно, при мне, он кореш до гроба верный, да только пользы-то от него мало: слабоват он в коленках и тюнистый, а заведется — так и того хуже, в ярости он дикошареет совсем по-дурному. Манодя есть Манодя, псих контуженный, что ты с него возьмешь?
Очень хреново — извиняюсь! — но на самом деле... плохо, что откололся Мамай. Последнее время мы важгались (так, кажется, можно, это ведь не блатное слово?) всё втроем да втроем, получилось, что больше у меня вроде и приятелей-то не было. Вернее, быть они, конечно, были — полшколы, если не полгорода, но не подойдешь же так, ни с того ни с сего, запростяк, с бухты-барахты к любому и не скажешь: дескать, мазу за меня держи.
Мамаева политика была мне не больно понятна. Калашникова, что ли, он больно боится? А чего его так-то бояться? Ну, было и было, теперь прошло. И вообще — при чем тут милиция? Сшибаться-то, драться то есть, предстояло не с милиционерами же, а с Пигалом и Пецей и пигалятами-пеценятами? Чтобы Мамай стал с ними вась-вась, такого невозможно представить. Тогда выходило, что, на его, видно, взгляд, пока хлестались с ними до Калашникова — одно, а как ввязался участковый — уже другое. Значит, пластаться с Пигалом — это быть на стороне милиции и это плохо.
А чего плохого? А что та шантрапа мне кумполешник чуть не проломила из-за угла, выходит, хорошо? Правда, Мамай про то не знал, после его объявления я, конечно, не стал ему рассказывать ничего — много чести будет, чтобы понимал и радовался, что мне худо приходится без него! — а ранки не видно было под волосами, так что Мамай сам ничего не заметил, ни о чем и не спрашивал. Но ведь и так микитил же, что одним мордобоем в кинухе не обойдется, однако мазу держать отказался наперед. Выходит, что-то ему важнее, чем дружба со мной?
Что?
Предложение Ванюшки Савельева было шибко заманчивое. Но как подойдешь, что скажешь? Ребяточки, мол, защитите, родненькие!.. С таким и к своим-то пацанам не шибко удобняк подкатываться, а тут — завод. Вот если организовать какую-нибудь команду, наподобие той, что была у Сережки Миронова, — хотя бы даже и в школе! Ведь не за себя одного я бьюсь. Ну, может, себя самого я и сумею защитить, как-нибудь отмахнемся, не первый раз замужем, а вот как сделать, чтобы всяким пецам-моцам и пигалам-фигалам был непросвет, непродых, непронюх и кислая жизнь не только на детских сеансах, а вообще?
Да, но покуда вон Очкарик организует собрание по моему же поводу...
Оставалась надежда лишь на пистолет, как на РГК, резерв главного командования. «В конце концов, я за правду стою?» — думал я.
Мне поначалу повезло. Вдвоем с Манодей мы прихватили Пецу. Одного. Совершенно случайно, в какой-то боковой улочке, где мы, похоже, и в жизни-то не были, — живет он там, что ли? Он шел впереди, мы нагнали его, и я гаркнул сзади:
— Эй, Пеца-моца, еца хоца?
Он оглянулся, хотел было врезать от нас, но я ему крикнул:
— Стой, сука! От нас не уйдешь!
Тогда он отскочил к забору и заблажил:
— Бейте, гады! Бейте, гады! Бейте, гады! Ну?!
Он, видно, решил, что мы его будем метелить вдвоем. Но я ему сказал:
— Мы не вашинские. Выходи один на один!
Да он уже перетрухал настолько, что ничего не соображал:
— Бейте, гады, бейте, гады, ну!
Я только сейчас рассмотрел, какой он, оказывается, доходяга. Чего там вдвоем — одному-то с ним делать нечего. Из раздерганных воротников кацавейки и рубашки выставлялась костлявая грудь, — острые ключицы и грязнущая, как голенище, черная, худущая шея системы «жить стало лучше, жить стало веселей — шея стала тоньше, но зато длинней» или вообще уж даже «прощай, родина», будто он из концлагеря тиканул. Морда была морщинистая, словно у старикашки. С голодухи он такой, что ли, или до того докурился и обпился?
Мне как-то стало и не по себе: я-то, в общем, теперь сыт, и именно тогда я в первый раз подумал, что, может, потому только я рядом с ровней своей и здоров, что лучше многих ем. Хотя... Вон Очкарик жрет не меньше моего, а все равно рахит рахитом.
Глаза у Пецы были западшие и оттого особенно казались злыми — вот-вот укусит. Но сквозь это злобство ясно виделся такой же лютый страх, и лютая тоска, и затравленность такая, будто за ним гонялись с самого его рождения.
Бить его я не мог, тем более что он и не думал сопротивляться, загодя решил, что ему так и так кранты. Очень меня подмывало сунуть ему дуло в рыло, чтобы учуял, по'трох, чем пахнет дело, но все-таки хватило ума удержаться и не выказывать до настоящей игры свои главные козыри, чтобы потом не обремизиться: та шпана тогда бы сумела меня где-нибудь исподтишка так прихватить, что за пистолет и взяться бы не успел. Я лишь сделал Пеце взаправдашнюю всеобщую смазь пятерней сверху вниз, чтобы помнил все же, подлюга, с кем имеет дело, — и измазал ладонь его соплями.
Тьфу! Я вытер руку о его же рожу, о щеку, а потом о кацавейку. Он не рыпался и вообще припух, примолк то есть.
На том расстались.
Они попутали меня тоже днем, когда шел из школы. Выследили специально. Сначала я заметил какого-то шкета, который стоял на углу, а потом сиганул вперед и в середине квартала забежал во двор, и как только я стал подходить к тем воротам, оттуда выявились Пигал и Пеца, а сзади половина выводка их шантрапы.
Я тоже, как недавно перед тем Пеца-моца, отскочил и прижался спиной к полотнищу ворот.
— Делай его сам. Как хочешь! — сказал Пигал Пеце.
Пецу без надобности было поднатыривать и подогревать. Рожа у него и так кривилась собачьей ненавистью, как у шавки, которая исходит-захлебывается злостью при ногах хозяина.
— Молись, курва выковырянная, жидомирский казак! Сыграешь в ящик счас, коцать буду! — прохрипел он мне и заправил руку с мойкой под рукав телогрейки.
Мне стало тоскливо. Прибить они меня, конечно, не посмеют, да и не сумеют, даже если и всем скопом, в заду у них еще не кругло для таких-то дел, тем более днем. Морду разве попишут, в самой крайности — глаза, но все равно счастья мало. От одного Пецы-моцы я бы так и так отмахнулся, будь он пусть с мойкой, пусть хоть с финкой, да Пигал-то, конечно, лепит, что даст своей шестерке рассчитаться со мной один на один; выхваляется, сволочь, почуяв силу, красивое рыло строит, — как это? — фэр бон мин о мовэ же, как любит говорить Володя-студент. А здорово я их, видать, все-таки допек, и такая я, выходит, для них белая ворона, что Пеца меня даже за эвакуированного признал. Да еще и еврея, даром что у меня чуб торчит вполне русый... Бей, стало быть, жидов — спасай Россию? Ну, с тобой-то пока, сявка-мымра, мы будем посмотреть, кто кому будет погромы устраивать...
Но ехидствовалось и острилось мне тогда не шибко. Солнышко хорошо светило и пригревало. Воробьишки бодренько чирикали. Как оглашенные орали грачи. Из-за угла бравая песня доносилась:
Су-ро-вый голос раздает-ся:
«Клянемся зе-емлякам:
Покуда се-ердце бье-отся —
Пощады нет врагам!»
Видно, шла куда рота или взвод курсантов пехотного училища. Но пели совсем не сурово, как еще год тому назад, а весело пели, с обеда, поди, или радовались, что война кончится до их выпуска, а если и придется воевать, то лихо уже, легко, живыми и невредимыми останутся...
Я все это замечал и отмечал про себя, но было мне в тот момент ой как скучно на душе, мое-то дело было хреновое. Пеца не торопился, видать, подкапливал ярости и наслаждался скорой местью и своей властью надо мной. Он мелкими шажками подходил, постепенно занося руку с бритвой. Бежать мне было стыдно, да и невозможно было бежать. А пистолет — моя надежа — в штанах под пальто, достать его мне не дадут...
Курсантская колонна вывернулась из-за угла в наш квартал. Точно, целая рота...
Пехота, красная пехота,
Гвардейские полки:
У всех одна забота —
Фашистов на штыки!
Да хрен в грызло, позорники, — только не вам увидать когда мое унижение! Раз пошло такое дело — тогда гер а утранс, война до последнего! Ля гард мёр мэ нэ сэ ран па!
Я схватил Пецину руку прямо за кисть. Лезвие бритвы, с одной стороны обмотанное изолентой, слабенько щелкнуло в его и в моих пальцах. Но ойкнул почему-то он, видно от неожиданности, или ему впилось больше осколков; меня только чуть кольнуло, да потом я увидел на пальце кровь и небольшой порез. Я проскочил между оторопевшим Пигалом и отпрянувшим Пецей, сунул руку в карман, за пистолетом.
Ну, что теперь, как вас там? — черная сотня вшивая?! Сейчас-то я вам все распишу, как по книжке «Грач — птица весенняя».
Стрелять? Но рядом бухает кирзачами целая рота, тут тебе такая будет стрельба...
Питал и Пеца нападать на меня по-новой вроде и не собирались. Видно, тоже боялись подымать прилюдно большой-то хай. Я подумал: может, воспользоваться? Судя по мишеням и чучелам для штыкового боя, которые несли позади колонны, курсантики отправлялись на стрельбище, значит, пойдут почти что мимо моего дома. Проводят, стало быть; настоящий маршальский эскорт, Черчиллю с Рузвельтом в Крыму, если верить кинухе, так и то почетный караул меньше выставили...
Мне понравилась эдакая сгальная ситуация-хренация, аж весело стало (ой, только совсем я забылся — клятвенное-то обещание — ну, да такие были дела, что не до культурненьких слов!). Немножко, правда, кольнуло: вроде бы как трушу я, прикрываюсь кем-то. Но я задавил это сомнение: существует ведь солдатская тактика или уж всегда непременно лезть на рожон? (Так, кажется, культурно?) И вдруг мне стало как-то очень ясно, что мой с пигалятами спор никакой хоть для кого совершенно победной дракой или пусть несколькими драками не кончится, что надо, как все поняли в зиму сорок первого, готовиться к войне на многие годы.
Пигалята-пеценята мылились за мной не отставая, но и не приближаясь, видно, пыл тоже у них прошел, так что я перестал шибко-то бдительно приглядывать за ними. Как вдруг услышал, что кто-то меня догоняет.
Оказалось, не они, а Рафка Мустафин, Мустафа, и оба Горбунка.
Мустафа с ходу спросил:
— Тебя, что ли, эти мацают?
— С чего взял?
— Слыхал кое-что. Думаешь, ты один герой, а у остальных хоть пыль с ушей сдувай? Держать мазу?
— Не стоит.
— Ты вообще-то, Кузнец, не очень воображай, — подпел Мустафе Лендос-Леонардо. — Выброжуля первый сорт, куда едешь? — на курорт, — заодно и поддел он меня букварской дразнилкой. — Чего откалываешься от всех? Мамай — хрен с ним, он, видно, такой и есть, а ты-то чего?
— Манодя вон поумнее вашего будет, — вставил Мустафа.
Ах вон оно что: Манодя опять проболтался! Хотя — а чего он, собственно, больно уж проболтался, какой тут особый секрет? Может, и верно, мудрим мы сильно оба с Мамаем? Он вот шатнулся в сторону, и около меня будто пусто стало. А я так не могу, не привык — что за жизнь в одиночку? К этому же Мустафе, например, меня всегда тянуло, одна кличка у него чего стоит: законно полученная — от самой фамилии и по характеру тоже, а не то чтобы просто в картине подцепили да ни с того ни с сего и приляпали. Правда, в том, что нам с ним не корешилось, он и сам был частью виноват, заметно крысился на меня — из-за Арасланова, из-за того «одного татарина», но и здесь при желании можно было бы разобраться: понимал ведь он, что ничего я против его татарвы-то не имею, а что самому Мустафе больше других от Арасланова привелось, хоть и из-за меня, но уж не моя вина, он же не тупой, не какой-нибудь валенок-катанок. Да и Горбунки тоже парни толковые, можно было бы и с ними отлично корешить...
— Вон, умотали, — кивнул Мустафа в сторону пигалят. Я оглянулся. Вся пигалова шайка-лейка-хевра-шобла-кодла сворачивала за угол. Видно, поняли, что против нас вчетвером им совсем не фартит, не климат. Ну, не светит то есть, Мустафа улыбнулся:
— Кая барасин? — На базар за мясом. — Мин сине яратам. — Приходи к воротам... Умылись, субчики! Боятся они тебя? Герой! Герой-то герой кверху дырой, только думай, Кузнечик: один, смотри, в поле не воин...
— Лады, как-нибудь обмозгуем это дело при случае, — миролюбиво сказал я, когда расставались при их отвороте.
Курсантское охранение сопровождало меня почти до самого дому.
Дальше началось что-то мне непонятное.
С того дня я стал постоянно носить пистолет в правом кармане пальто и был всегда начеку. Но начал подумывать и о том, что пускать его в ход нужно только уж в самом крайнем положении. Во-первых, чтобы бить — так наверняка и когда не будет иного выхода. Мне вдруг стало казаться, что я как бы не имею права воспользоваться им. Хотя — с чего могло образоваться у меня такое мнение? Первым нападать с оружием я не собирался, вообще справедливость была на моей стороне. И все-таки выхватить пистолет так запростяк, как мне хотелось, скажем, во время первой драки с пигалятами, в кино, я теперь не смог бы.
Однако он словно жег мне правую руку. Мне не терпелось схватиться с этими гадами (а что — гады и есть!) на совесть и вообще не терпелось с кем-нибудь схватиться. Но, как я ни насылался на новую встречу с Пигалом и Пецей, и когда был с Манодей, и даже один, они мне больше почему-то не попадались, словно совсем слиняли-намылились (исчезли, исчезли!) из города. Ясность внес опять-таки Мамай:
— Вот что, Комиссар. Я договорился с Пигалом: они тебя не тронут, если сам не будешь тыриться. Не веришь? Пусть только попробуют рыпнуться! А тебя я знаю — что ты мыслишь. Смотри, погоришь с пистоном. Он и вообще-то тебе не с руки... Махнемся лучше, как предлагаю.
— Это обрезано.
— У-у, падло, осел! Дождешься, что ни себе, ни людям. О тебе же думают, как тебе лучше.
— Не наводи тень на плетень! Тебя просили?
— Сам не темни! С тобой говорить... С Пигалом — как я нарисовал, я взад-пятки не ворочаюсь. А в остальном — думай как знаешь, прекрасная маркиза, раз шибко умный. Я тебе — ты мне не указ.
Хотя Мамай, как обычно, и злился, было приятно знать, что он ради меня отступился от собственного первого настроения. Такого с ним почти никогда не бывало. Кореш все-таки он так кореш. Только чувствовался в этом его решении какой-то особый расчет, меня совершенно не касающийся и даже потаенный от меня и ото всех. Не говоря уже о пистолете. И хоть доказал Мамай свою верность и надежность, мне подумалось о том, как жаль, что нету у меня таких друзей, как Сережка Миронов, как Шурка Рябов, воспитон от отцовского полка;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47