Наслышался я от матери всяких разговоров о разных дележках и сварах. Но к нынешней весне Семядоля своего добился, и мы с охотой и на совесть пораньше вскопали всю площадь, чтобы кто-нибудь да не успел захватить, и теперь мне прямо приятно было смотреть на своих рук дело. Ай да мы, спасибо нам! Да, может, опять не сгодится, как противовоздушная щель, — карточки-то, наверное, сейчас отменят.
Подошел Мамай.
— Никакой кастрюли не нашел! Всю ржавчину, что ли, на танки сдали, пионэры юные — головы чугунные, тимуровцы вшивые? Охламоны... Гоп-стоп, вот же банка! На фига я и бегал?
— А расположимся где? Весь огород перепахали, тимуровцы вшивые! — качал я подбалдычивать Мамая — он на огороде тоже мантулил, как и все. — Куда крестьянину, податься? Белые придут — грабят, красные придут... Тяжело в деревне без нагана! Стоя? Не люблю, неохота. С колена?
— Давай из щели?
— А не вляпаемся в... И стрелять — в сторону школы? — Зачем? Вдоль траншеи. Там же стена.
— Васар, — тут тихо сказал Манодя. — Идет.
— По крыше воробей?
— Кто? — совершенно почему-то сегодня не ожидали никакого васара-шухера-атанды мы с Мамаем.
— Дедушка Пыхто! Вон.
По тропинке обочь школьного огорода шел наш военрук Арасланов. Он был уже близко. Мы кое-как заныкали чинарики в рукава и сделали вид, будто чего-то ищем. Арасланов прошел, не взглянув, даже нарочно повернул голову в другую сторону, но мы не уверены были, что он не заметил, как мы курим.
— Смотри-ка ты, при полном иконостасе, — сказал Мамай, как только тот прошел. — Фу ты, ну ты, лапти гнуты!
— Будто и не видит! — подхватил Манодя. — Устроил ему тогда, видно, секим-башку Семен Данилович!
— Не так страшен черт... — буркнул я.
Эта история произошла зимой, ближе к весне. Арасланова мы все дружно и люто невзлюбили. Он пришел в школу среди учебного года прямо из госпиталя, прежнего военрука забрали на фронт. Сразу же он начал нас нещадно гонять: в мороз и в метель «вир марширен гут» с тяжелыми, заменявшими нам винтовки болванками-полузаготовками на плечах или по целых полчаса ползали по-пластунски. Арасланов и слышать не хотел, что у кого-то мерзнут ноги в ботинках: лапы у многих из нас были теперь такого размера, что валенки вместе с другими теплыми вещами давно сданы для фронта, и целыми зимами в ботиночках форсило полшколы, — или что кому-то мама не велела мочить пальто.
— Солдат все должен терпеть. Тяжело в ученье — легко в бою. Суворовский наука побеждать знать нада!
Нерадивым и нерасторопным он запросто отвешивал подзатыльники. Чем дальше, тем он становился злее и злее, и нам стало совсем невмоготу.
Однажды на уроке, когда он нас только что выстроил и было раскрыл рот, чтобы произнести свою обычную команду: «Рота, смирна! Слива на первый-второй рассчитайсь!» — я, опережая его, крикнул:
— Один татарин в два ширинга стройся!
Арасланов так и примерз с открытым ртом. Потом сорвался с места, подбежал к ближнему, левофланговому, Кольке Данилову, самому шпингалету:
— Какая сука кричал? Говори! Не знаешь? Говори! Узнаешь!
Он толкнул Кольку в снег и сгреб следующего. Следующим был Мустафа.
— Не знаешь? Говори! Тоже не знаешь? Ты — не знаешь?!
Он развернулся и наотмашь зафитилил Мустафе прямо по физии.
— Чушка!
Мустафа упал.
Дальше Арасланов бил подряд по мордасам своей левой, сухой рукой, бесенел все больше и больше. Ребятишки утирали кровь.
Я глотнул воздуху и вышел из строя:
— Я кричал.
Арасланов схватил меня за шиворот и пинками проводил в учительскую. Там был только Семядоля. Арасланов закричал с порога:
— Татарин вместе с русским воевал! Татарин хорошо воевал! Ордена имеем, контузия имеем, ранение имеем, руку на фронте потерял, чтобы всякая сволочь мне кричал!? Чушка! Я тебе покажу в одну ширинку — маму родную забудешь!
Когда Семен Данилович понял наконец, что произошло, он тут же позвонил в госпиталь, а меня отправил в класс. Когда снова вызвали в учительскую, отец был уже там.
— Как ты мог, подлец, как ты мог?! Ты в какой стране живешь?
— Чё он нас бьет!
— Да я тебя за эти дела еще не так испорю, подлец! Подлец, ну подлец!
— Правильна, товарищ майор! — закричал из угла Арасланов. — Ничего не понимают! Ползать не умеют, бегать не умеют, винтовки держать не умеют — какой солдат будет? Ничего не умеют, бить нада!
Отец оторопело посмотрел на его перекошенное лицо, будто увидел впервые, потом сказал спокойно, но каким-то металлическим голосом:
— Старший лейтенант! Приведите себя в порядок!
— Есть, товарищ майор! — замер с оловянными глазами Арасланов.
— Витя, ты ведь думающий и, кажется мне, понимающий человек. Думающий и культурный, — сказал директор. — Если Ильяс Арасланович кого-то действительно... Ты должен был мне сказать об этом.
— Я не сиксот.
— Что? Это еще что за абракадабра? — не понял отец.
— Не сиксот. Ну, который жалуется и вообще...
Семядоля вдруг встал из-за стола и нервно прошелся по комнате.
— Сексот. Секр. сотр., понимаете?
— Откуда этот шалопай?.. И откуда вы?..
— Я привлекался во время ежовщины, — Семядоля подошел к окну, стал что-то внимательно рассматривать в нем. — А что касается... Есть в физике такое понятие — агрегатные состояния веществ. В двух словах: состояния, переходы между которыми при непрерывных изменениях внешних условий сопровождаются скачкообразными изменениями самих физических свойств веществ. Вот и у них — нечто подобное. Никому не известно, что они знают, чему их еще жизнь научит. И кто на них больше влияет: мы с вами или неизвестно кто — сама жизнь.
— Вы извините, но теперь я, кажется, начинаю понимать причину провала в воспитании школьников и в воспитательной работе среди преподавателей.
Семядоля резко повернулся от окна:
— Решением ЦКК я восстановлен в партии! Мне возвращен партийный стаж — с Ленинского призыва.
— Но вы, коммунист, коммунист с двадцатилетним стажем, вы понимаете, как мы с вами обязаны их воспитывать?
— Я этим занимаюсь всю жизнь. Но сейчас есть еще один учитель, товарищ майор. Война не часто учит добру. Чаще жестокости.
— Что вы понимаете о войне? — вскинулся отец. — Вы...
— Товарищ майор! Я прошу!
— Марш, марш отсюда! — глянул на меня, словно только что тоже меня заметил, отец.
Я пулей вылетел из учительской, очень довольный на первый случай хотя бы тем, что обо мне забыли.
С последнего урока меня вызвали в учительскую снова. Там был один только Семядоля.
— Вот что, Виктор: послушай меня и постарайся понять. Ты способный мальчик, и мне хочется, чтобы ты все понял правильно. Если с тобой груб человек, это еще не значит, что и ты должен отвечать непременно грубостью. Тогда верх всегда будут брать лишь самые грубые и жестокие люди. Ты захотел отомстить Ильясу Араслановичу и несправедливо обидел его. Ты понимаешь, что несправедливо?
Я молчал. Я не любил нотаций.
— Ну, хорошо. Тогда давай так: объясни мне, чем ты отличаешься от любого фашиста? Да-да, не смотри на меня так грозно... Ты понимаешь, что в конечном счете мы все воюем не с немцами, а с фашистами? Вот я — еврей, но если ты меня будешь ненавидеть только за то, что я еврей, ты сделаешь то же, что и фашисты.
— А почему вы не на фронте? — поднял голову и глянул на него я.
— Вон как? Даже и ты?.. Недурственно... Семядоля опять встал и прошелся по комнате. И опять заговорил так, будто разговаривал сам с собой:
— Ну, хорошо: ты еще мальчик, и тебе не зазорно задавать такие вопросы, а мне, видимо, не зазорно тебе отвечать. Ты думаешь — как это? — по блату я не ухожу на фронт? У меня в оккупации вся семья... Мишке было тогда на год больше, чем тебе теперь, а Розочка так и совсем уже крошка... Я четыре раза ходил к военному комиссару, но меня не берут из-за болезни глаз. — Словно для подтверждения, он снял и протер очки, подслеповато моргая. — А теперь мне, пожалуйста, ответь: почему я должен все это объяснять? Разве когда-нибудь я сделал что-нибудь такое, почему мне нельзя верить?
Я молчал. Мне нисколечко не совестно было за Арасланова, но было неловко, что я обидел Семена Даниловича. Я чувствовал, что я его сильно обидел. Он тоже молчал, только тер и тер платком очки и по-прежнему мигал. Потому выдавил из себя:
— Я ведь не хотел про татарина. Раз он нас бьет... Вот я и...
— Ильяс Арасланович контуженный. Ты знаешь, что такое контуженный?
— Знаю.
Это я знал хорошо. Помимо многих других, психом контуженным был хотя бы Манодя.
— Ну, хорошо. Иди. Подумай — и извинись все-таки перед Ильясом Араслановичем. Докажи, что ты мыслящий и культурный человек.
— А он перед нами извиняться будет?
— Недурственно! Ох, уж и горе мне с вами, — совсем неожиданно улыбнулся дир. — Ну иди, иди. Дома мне тоже не очень попало. Правда, отец сказал:
— Еще один такой номер, и я тебя выгоню из дома к чертовой матери, оболтус! Отправляйся на все четыре стороны, я в твои годы работал. Семью кормил, мать и сестренок.
Вечно у них так: то никуда не пущу, то сразу — выгоню...
А вечером я услышал, как отец разговаривал с матерью:
— ...солдат он, понимаешь? Солдат!
— Не век же, Георгий, люди будут только солдатами.
— А я тебе о чем говорю? Куда ему деться? Мальчишкой ушел на фронт, дослужился до старшего лейтенанта. Велика ли пенсия по третьей группе с жалованья командира роты? Ну, за ордена кое-что... Но ведь и дело человеку надо! Кто чувствует себя пенсионером в двадцать с малым лет? Я сам его в эту школу пристроил. И вот, на тебе, черт знает что! А директор у них слюнтяй, ни его, ни пацанов в руки взять не может. Я бы...
— Да ты бы что! Выдержке-то тебе надо поучиться у Семена Даниловича.
— Ты меня не воспитывай! Ты лучше вот лоботряса, выродка своего воспитай. Совсем распоясался под маменькиным крылышком.
— Георгий! Ты знай край да не падай! Отдавай отчет, что говоришь.
Они замолчали, потом отец сказал, уже спокойно:
— Ладно, ладно, уймись. А то действительно опять нагородим друг другу...
— Ты одно пойми — у мальчика переходный возраст. Помнишь ведь, как Томуська мучилась...
Дальше они заговорили совсем тихо, и хоть жалко мне было, что не услышал я о своем переходном возрасте, но зато я точно понял, что больше мне за Арасланова не влетит.
Однако подумать кое о чем приходилось. Семядоля, конечно, попал в шара', когда он говорил, что ни шиша они про нас не знают. Прав он был и насчет татар и евреев. А вот по части того, что тебя будут бить по мордам, а ты улыбайся, как малохольненький, да другую щечку подставляй, — это он подзагнул малость в воспитательных целях. Или еще так: дают — бери, а бьют — беги? Нет уж, хренашки — мы бегать не приученные! Пускай от нас сами бегают, у кого в коленках жидко.
Оно бы, наверное, хорошо было, если бы все кругом сделались только благородными да справедливыми. Справедливыми, как дядя Миша Кондрашов, и справедливыми, как Володя-студент или же как сам Семядоля. Ан так не бывает. Тоже видим, этому нас жизнь тоже научила. Гляделки есть, вот и глядим...
И насчет всяких-разных влияний он тоже загнул. Агрегатные состояния... Дались им эти вшивые состояния! Вон — мать вроде тоже про то же. Очень походит на аморфное состояние — учили по химии. Размазня я, что ли, какая? Амеба? А я не желаю быть никакой размазней и не буду!
Глупо, что самые умные и стоящие люди тебя совсем не понимают. Отец... Семядоля... дядя Миша Кондрашов... Можно подумать, что я только и мечтаю влопаться в очередную какую-нибудь бузу. Сам знаю, что вечно горю оттого, что всюду лезу. Я вся горю, не пойму отчего... Как же, не пойму! Сто лет как все понято... А что делать? Жить так: моя хата с краю? Хаза? Или стоять в сторонке, а потом качать права, как какой-нибудь Очкарик? После драки, когда уже ложки просты, махать кулаками? И не всегда я бываю не прав, я и про это знаю. А выходит — кругом неправ.
Ну, с Араслановым ясно. Тут меня никто не собьет. Если ты защитник Родины, будь всегда героем и правдецом. А то...
И только я так подумал, как откуда-то пришла другая, сомнительная мысль: сам-то ты тоже норовишь стать защитником, а будто и есть такой, каким он должен быть? Молчи, кума, и ты, как я, грешна. В чужой ..... соломинку увидишь, а у себя не видишь и бревна, как сочинил великий русский поэт А. Сы Пушкинашвили. Не судите, да не судимы будете, как бы выразился Семядоля. Сказать по совке, кое в каких делах ты, брат-мусью, действительно порядочный-таки оболтус. Аболт Абалдуев, как я вычитал в какой-то Томкиной хрестоматии, и брандахлыст.
Вот тогда-то Семен Данилович и сагитировал меня пойти к нему в юннатский кружок. Он, видать, хотел меня получше повоспитывать и знать не знал, что я пошел туда только по своим особенным соображениям...
Впрочем, там было не так уж и скучно. Там была, к примеру, такая смешная толстомясая крольчиха, прозванная Дучей. Когда я недавно букварям-первоклашкам, которые за ней ухаживали, рассказал, как итальянские партизаны выкрали Муссолини, они ее чуть не повесили вниз башкой за задние ноги. Мне же самому и пришлось отбивать у кровожадных «мстителей» Оксанину любимицу.
Семен Данилович не очень расстраивался, что меня не привлекали ни фауна, ни флора. У него было так заведено, что всех таких, вроде меня, он напичкивал кого астрономией, кого географией или историей. Да шахматный кружок еще. Мне он дал прочитать много разных книжек; не так много, как Борис Савельевич с рынка, и не таких интересных, но все-таки.
Следом за мной в дом пионеров, но в техкружок — он-то все это принимал на серьез, — потащился Манодя: он всегда с кого-нибудь что-нибудь да обезьянничал. Мамай тоже заходил раза два за компанию, но плюнул. Он подбивал Манодю тяпнуть аккумулятор, но Манодя заартачился. И правильно: как можно тырить у своих?
Арасланов после той истории старался на меня не смотреть и перестал давать нам подзатыльники. Это же происшествие помогло мне поддержать и свой верх над Мамаем: в последние месяцы он очень заметно раздался, поздоровел, и голос стал грубый, будто у мужика, а кроме того, он стал каким-то особенно диким и злым, и в драках был очень опасен. Но большинство в классе, несмотря на то, что я сам-то заметно отшатнулся ото всех ближе к Мамаю, все же стояло явно за меня, и это сдерживало Мамая, а то бы, наверное, он не прочь рассориться даже со мной. Только Манодя по-прежнему безответно состоял при нем чем-то вроде вестового, или, точнее сказать, по-старому, — денщика.
Когда о нашей стычке с Араслановым узнали в госпитале, Володя-студент, как всегда, долго смеялся, а дядя Миша сказал:
— Вот за таких, ясно море, воюем. А свернешь себе шею, они тебе не то чтобы кусок хлеба — в глаза наплюют. — Потом, смягчившись, добавил: — Он-то дурак, да вы не растите остолопами.
А когда уже уходили, из-за двери услыхали его голос, для Володи-студента: — Дурни-то они, ясно море, еще, конечно, дурни, но вот с такими бы я в разведку, честное слово, пошел!
Пострелять нам так и не удалось — не дал звонок. Он раздался длинный, заливистый и веселый, каким бывал первого сентября, да и то не каждый год, а, может, только еще до войны. В другой раз мы, наверное, по нашим делам и начхали бы на него, но тут, не сговариваясь, по бежали к школе.
Арасланов выстраивал классы во дворе. Лишь сейчас мы заметили, что он был мало при орденах, но и в новом кителе и вообще здорово расфуфыренный. Чем он награжден, мы знали и прежде, но колодкам; по нашивкам знали о ранениях; знали, что из особых орденов у него — Слава II степени, но сейчас все обратили внимание, что у звездочки не хватает луча, словно он был обгрызан. Манодя толкнул меня в бок:
— Во мирово! Пулей или осколком?
— Просто обломал, — буркнул я. Мне не хотелось прощать Арасланова и признавать его заслуги.
— Точно. В чику играл, — захохотал Мамай. У него вместо биты для чики была медаль «XX лет РККА»: ее забыл, утром 22 июня подымаясь по тревоге, его отец, которому Мамай и сегодня, похоже, ничего не простил, почище, конечно, чем я Арасланову.
— Рота! — Кому бы Арасланов ни командовал, одному классу или всей школе, у него всегда была рота. — ...Смирно!
Из школы вышел Семен Данилович и все учителя. И Очкарик с ними, будто тоже начальство какое, шишка с перцем; в новом костюмчике с разутюженными брючками, в надраенных «корочках», аж зайчики порхают, — фик-фок на один бок! Зараза.
— Вольно, ребята, — сказал Семен Данилович еще на ходу. — Вот и закончилась Великая Отечественная война. Слава нашим бойцам, победившим жестокого врага, слава советскому народу! Вечная слава нашим героям! Вечная слава всем, погибшим на фронте и не на фронте... — Он снял и стал протирать очки, потом чуть слышно сказал Арасланову: — Все, Ильяс Арасланович...
— Рота! К исполнению Гимна Советского Союза смирно! — прокричал Арасланов и сам первый запел.
Мы пели с воодушевлением, особенно тот куплет, где были слова «захватчиков подлых с дороги сметем» и «мы в битвах решаем судьбу поколений». Новый гимн вообще-то не шибко нравился нам, мы больше любили мужественный и вздымающий «Интернационал», этот между собой называли молитвой, а которые подурнее, втихомолку, чтобы никто не поймал, переиначивали слова:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47
Подошел Мамай.
— Никакой кастрюли не нашел! Всю ржавчину, что ли, на танки сдали, пионэры юные — головы чугунные, тимуровцы вшивые? Охламоны... Гоп-стоп, вот же банка! На фига я и бегал?
— А расположимся где? Весь огород перепахали, тимуровцы вшивые! — качал я подбалдычивать Мамая — он на огороде тоже мантулил, как и все. — Куда крестьянину, податься? Белые придут — грабят, красные придут... Тяжело в деревне без нагана! Стоя? Не люблю, неохота. С колена?
— Давай из щели?
— А не вляпаемся в... И стрелять — в сторону школы? — Зачем? Вдоль траншеи. Там же стена.
— Васар, — тут тихо сказал Манодя. — Идет.
— По крыше воробей?
— Кто? — совершенно почему-то сегодня не ожидали никакого васара-шухера-атанды мы с Мамаем.
— Дедушка Пыхто! Вон.
По тропинке обочь школьного огорода шел наш военрук Арасланов. Он был уже близко. Мы кое-как заныкали чинарики в рукава и сделали вид, будто чего-то ищем. Арасланов прошел, не взглянув, даже нарочно повернул голову в другую сторону, но мы не уверены были, что он не заметил, как мы курим.
— Смотри-ка ты, при полном иконостасе, — сказал Мамай, как только тот прошел. — Фу ты, ну ты, лапти гнуты!
— Будто и не видит! — подхватил Манодя. — Устроил ему тогда, видно, секим-башку Семен Данилович!
— Не так страшен черт... — буркнул я.
Эта история произошла зимой, ближе к весне. Арасланова мы все дружно и люто невзлюбили. Он пришел в школу среди учебного года прямо из госпиталя, прежнего военрука забрали на фронт. Сразу же он начал нас нещадно гонять: в мороз и в метель «вир марширен гут» с тяжелыми, заменявшими нам винтовки болванками-полузаготовками на плечах или по целых полчаса ползали по-пластунски. Арасланов и слышать не хотел, что у кого-то мерзнут ноги в ботинках: лапы у многих из нас были теперь такого размера, что валенки вместе с другими теплыми вещами давно сданы для фронта, и целыми зимами в ботиночках форсило полшколы, — или что кому-то мама не велела мочить пальто.
— Солдат все должен терпеть. Тяжело в ученье — легко в бою. Суворовский наука побеждать знать нада!
Нерадивым и нерасторопным он запросто отвешивал подзатыльники. Чем дальше, тем он становился злее и злее, и нам стало совсем невмоготу.
Однажды на уроке, когда он нас только что выстроил и было раскрыл рот, чтобы произнести свою обычную команду: «Рота, смирна! Слива на первый-второй рассчитайсь!» — я, опережая его, крикнул:
— Один татарин в два ширинга стройся!
Арасланов так и примерз с открытым ртом. Потом сорвался с места, подбежал к ближнему, левофланговому, Кольке Данилову, самому шпингалету:
— Какая сука кричал? Говори! Не знаешь? Говори! Узнаешь!
Он толкнул Кольку в снег и сгреб следующего. Следующим был Мустафа.
— Не знаешь? Говори! Тоже не знаешь? Ты — не знаешь?!
Он развернулся и наотмашь зафитилил Мустафе прямо по физии.
— Чушка!
Мустафа упал.
Дальше Арасланов бил подряд по мордасам своей левой, сухой рукой, бесенел все больше и больше. Ребятишки утирали кровь.
Я глотнул воздуху и вышел из строя:
— Я кричал.
Арасланов схватил меня за шиворот и пинками проводил в учительскую. Там был только Семядоля. Арасланов закричал с порога:
— Татарин вместе с русским воевал! Татарин хорошо воевал! Ордена имеем, контузия имеем, ранение имеем, руку на фронте потерял, чтобы всякая сволочь мне кричал!? Чушка! Я тебе покажу в одну ширинку — маму родную забудешь!
Когда Семен Данилович понял наконец, что произошло, он тут же позвонил в госпиталь, а меня отправил в класс. Когда снова вызвали в учительскую, отец был уже там.
— Как ты мог, подлец, как ты мог?! Ты в какой стране живешь?
— Чё он нас бьет!
— Да я тебя за эти дела еще не так испорю, подлец! Подлец, ну подлец!
— Правильна, товарищ майор! — закричал из угла Арасланов. — Ничего не понимают! Ползать не умеют, бегать не умеют, винтовки держать не умеют — какой солдат будет? Ничего не умеют, бить нада!
Отец оторопело посмотрел на его перекошенное лицо, будто увидел впервые, потом сказал спокойно, но каким-то металлическим голосом:
— Старший лейтенант! Приведите себя в порядок!
— Есть, товарищ майор! — замер с оловянными глазами Арасланов.
— Витя, ты ведь думающий и, кажется мне, понимающий человек. Думающий и культурный, — сказал директор. — Если Ильяс Арасланович кого-то действительно... Ты должен был мне сказать об этом.
— Я не сиксот.
— Что? Это еще что за абракадабра? — не понял отец.
— Не сиксот. Ну, который жалуется и вообще...
Семядоля вдруг встал из-за стола и нервно прошелся по комнате.
— Сексот. Секр. сотр., понимаете?
— Откуда этот шалопай?.. И откуда вы?..
— Я привлекался во время ежовщины, — Семядоля подошел к окну, стал что-то внимательно рассматривать в нем. — А что касается... Есть в физике такое понятие — агрегатные состояния веществ. В двух словах: состояния, переходы между которыми при непрерывных изменениях внешних условий сопровождаются скачкообразными изменениями самих физических свойств веществ. Вот и у них — нечто подобное. Никому не известно, что они знают, чему их еще жизнь научит. И кто на них больше влияет: мы с вами или неизвестно кто — сама жизнь.
— Вы извините, но теперь я, кажется, начинаю понимать причину провала в воспитании школьников и в воспитательной работе среди преподавателей.
Семядоля резко повернулся от окна:
— Решением ЦКК я восстановлен в партии! Мне возвращен партийный стаж — с Ленинского призыва.
— Но вы, коммунист, коммунист с двадцатилетним стажем, вы понимаете, как мы с вами обязаны их воспитывать?
— Я этим занимаюсь всю жизнь. Но сейчас есть еще один учитель, товарищ майор. Война не часто учит добру. Чаще жестокости.
— Что вы понимаете о войне? — вскинулся отец. — Вы...
— Товарищ майор! Я прошу!
— Марш, марш отсюда! — глянул на меня, словно только что тоже меня заметил, отец.
Я пулей вылетел из учительской, очень довольный на первый случай хотя бы тем, что обо мне забыли.
С последнего урока меня вызвали в учительскую снова. Там был один только Семядоля.
— Вот что, Виктор: послушай меня и постарайся понять. Ты способный мальчик, и мне хочется, чтобы ты все понял правильно. Если с тобой груб человек, это еще не значит, что и ты должен отвечать непременно грубостью. Тогда верх всегда будут брать лишь самые грубые и жестокие люди. Ты захотел отомстить Ильясу Араслановичу и несправедливо обидел его. Ты понимаешь, что несправедливо?
Я молчал. Я не любил нотаций.
— Ну, хорошо. Тогда давай так: объясни мне, чем ты отличаешься от любого фашиста? Да-да, не смотри на меня так грозно... Ты понимаешь, что в конечном счете мы все воюем не с немцами, а с фашистами? Вот я — еврей, но если ты меня будешь ненавидеть только за то, что я еврей, ты сделаешь то же, что и фашисты.
— А почему вы не на фронте? — поднял голову и глянул на него я.
— Вон как? Даже и ты?.. Недурственно... Семядоля опять встал и прошелся по комнате. И опять заговорил так, будто разговаривал сам с собой:
— Ну, хорошо: ты еще мальчик, и тебе не зазорно задавать такие вопросы, а мне, видимо, не зазорно тебе отвечать. Ты думаешь — как это? — по блату я не ухожу на фронт? У меня в оккупации вся семья... Мишке было тогда на год больше, чем тебе теперь, а Розочка так и совсем уже крошка... Я четыре раза ходил к военному комиссару, но меня не берут из-за болезни глаз. — Словно для подтверждения, он снял и протер очки, подслеповато моргая. — А теперь мне, пожалуйста, ответь: почему я должен все это объяснять? Разве когда-нибудь я сделал что-нибудь такое, почему мне нельзя верить?
Я молчал. Мне нисколечко не совестно было за Арасланова, но было неловко, что я обидел Семена Даниловича. Я чувствовал, что я его сильно обидел. Он тоже молчал, только тер и тер платком очки и по-прежнему мигал. Потому выдавил из себя:
— Я ведь не хотел про татарина. Раз он нас бьет... Вот я и...
— Ильяс Арасланович контуженный. Ты знаешь, что такое контуженный?
— Знаю.
Это я знал хорошо. Помимо многих других, психом контуженным был хотя бы Манодя.
— Ну, хорошо. Иди. Подумай — и извинись все-таки перед Ильясом Араслановичем. Докажи, что ты мыслящий и культурный человек.
— А он перед нами извиняться будет?
— Недурственно! Ох, уж и горе мне с вами, — совсем неожиданно улыбнулся дир. — Ну иди, иди. Дома мне тоже не очень попало. Правда, отец сказал:
— Еще один такой номер, и я тебя выгоню из дома к чертовой матери, оболтус! Отправляйся на все четыре стороны, я в твои годы работал. Семью кормил, мать и сестренок.
Вечно у них так: то никуда не пущу, то сразу — выгоню...
А вечером я услышал, как отец разговаривал с матерью:
— ...солдат он, понимаешь? Солдат!
— Не век же, Георгий, люди будут только солдатами.
— А я тебе о чем говорю? Куда ему деться? Мальчишкой ушел на фронт, дослужился до старшего лейтенанта. Велика ли пенсия по третьей группе с жалованья командира роты? Ну, за ордена кое-что... Но ведь и дело человеку надо! Кто чувствует себя пенсионером в двадцать с малым лет? Я сам его в эту школу пристроил. И вот, на тебе, черт знает что! А директор у них слюнтяй, ни его, ни пацанов в руки взять не может. Я бы...
— Да ты бы что! Выдержке-то тебе надо поучиться у Семена Даниловича.
— Ты меня не воспитывай! Ты лучше вот лоботряса, выродка своего воспитай. Совсем распоясался под маменькиным крылышком.
— Георгий! Ты знай край да не падай! Отдавай отчет, что говоришь.
Они замолчали, потом отец сказал, уже спокойно:
— Ладно, ладно, уймись. А то действительно опять нагородим друг другу...
— Ты одно пойми — у мальчика переходный возраст. Помнишь ведь, как Томуська мучилась...
Дальше они заговорили совсем тихо, и хоть жалко мне было, что не услышал я о своем переходном возрасте, но зато я точно понял, что больше мне за Арасланова не влетит.
Однако подумать кое о чем приходилось. Семядоля, конечно, попал в шара', когда он говорил, что ни шиша они про нас не знают. Прав он был и насчет татар и евреев. А вот по части того, что тебя будут бить по мордам, а ты улыбайся, как малохольненький, да другую щечку подставляй, — это он подзагнул малость в воспитательных целях. Или еще так: дают — бери, а бьют — беги? Нет уж, хренашки — мы бегать не приученные! Пускай от нас сами бегают, у кого в коленках жидко.
Оно бы, наверное, хорошо было, если бы все кругом сделались только благородными да справедливыми. Справедливыми, как дядя Миша Кондрашов, и справедливыми, как Володя-студент или же как сам Семядоля. Ан так не бывает. Тоже видим, этому нас жизнь тоже научила. Гляделки есть, вот и глядим...
И насчет всяких-разных влияний он тоже загнул. Агрегатные состояния... Дались им эти вшивые состояния! Вон — мать вроде тоже про то же. Очень походит на аморфное состояние — учили по химии. Размазня я, что ли, какая? Амеба? А я не желаю быть никакой размазней и не буду!
Глупо, что самые умные и стоящие люди тебя совсем не понимают. Отец... Семядоля... дядя Миша Кондрашов... Можно подумать, что я только и мечтаю влопаться в очередную какую-нибудь бузу. Сам знаю, что вечно горю оттого, что всюду лезу. Я вся горю, не пойму отчего... Как же, не пойму! Сто лет как все понято... А что делать? Жить так: моя хата с краю? Хаза? Или стоять в сторонке, а потом качать права, как какой-нибудь Очкарик? После драки, когда уже ложки просты, махать кулаками? И не всегда я бываю не прав, я и про это знаю. А выходит — кругом неправ.
Ну, с Араслановым ясно. Тут меня никто не собьет. Если ты защитник Родины, будь всегда героем и правдецом. А то...
И только я так подумал, как откуда-то пришла другая, сомнительная мысль: сам-то ты тоже норовишь стать защитником, а будто и есть такой, каким он должен быть? Молчи, кума, и ты, как я, грешна. В чужой ..... соломинку увидишь, а у себя не видишь и бревна, как сочинил великий русский поэт А. Сы Пушкинашвили. Не судите, да не судимы будете, как бы выразился Семядоля. Сказать по совке, кое в каких делах ты, брат-мусью, действительно порядочный-таки оболтус. Аболт Абалдуев, как я вычитал в какой-то Томкиной хрестоматии, и брандахлыст.
Вот тогда-то Семен Данилович и сагитировал меня пойти к нему в юннатский кружок. Он, видать, хотел меня получше повоспитывать и знать не знал, что я пошел туда только по своим особенным соображениям...
Впрочем, там было не так уж и скучно. Там была, к примеру, такая смешная толстомясая крольчиха, прозванная Дучей. Когда я недавно букварям-первоклашкам, которые за ней ухаживали, рассказал, как итальянские партизаны выкрали Муссолини, они ее чуть не повесили вниз башкой за задние ноги. Мне же самому и пришлось отбивать у кровожадных «мстителей» Оксанину любимицу.
Семен Данилович не очень расстраивался, что меня не привлекали ни фауна, ни флора. У него было так заведено, что всех таких, вроде меня, он напичкивал кого астрономией, кого географией или историей. Да шахматный кружок еще. Мне он дал прочитать много разных книжек; не так много, как Борис Савельевич с рынка, и не таких интересных, но все-таки.
Следом за мной в дом пионеров, но в техкружок — он-то все это принимал на серьез, — потащился Манодя: он всегда с кого-нибудь что-нибудь да обезьянничал. Мамай тоже заходил раза два за компанию, но плюнул. Он подбивал Манодю тяпнуть аккумулятор, но Манодя заартачился. И правильно: как можно тырить у своих?
Арасланов после той истории старался на меня не смотреть и перестал давать нам подзатыльники. Это же происшествие помогло мне поддержать и свой верх над Мамаем: в последние месяцы он очень заметно раздался, поздоровел, и голос стал грубый, будто у мужика, а кроме того, он стал каким-то особенно диким и злым, и в драках был очень опасен. Но большинство в классе, несмотря на то, что я сам-то заметно отшатнулся ото всех ближе к Мамаю, все же стояло явно за меня, и это сдерживало Мамая, а то бы, наверное, он не прочь рассориться даже со мной. Только Манодя по-прежнему безответно состоял при нем чем-то вроде вестового, или, точнее сказать, по-старому, — денщика.
Когда о нашей стычке с Араслановым узнали в госпитале, Володя-студент, как всегда, долго смеялся, а дядя Миша сказал:
— Вот за таких, ясно море, воюем. А свернешь себе шею, они тебе не то чтобы кусок хлеба — в глаза наплюют. — Потом, смягчившись, добавил: — Он-то дурак, да вы не растите остолопами.
А когда уже уходили, из-за двери услыхали его голос, для Володи-студента: — Дурни-то они, ясно море, еще, конечно, дурни, но вот с такими бы я в разведку, честное слово, пошел!
Пострелять нам так и не удалось — не дал звонок. Он раздался длинный, заливистый и веселый, каким бывал первого сентября, да и то не каждый год, а, может, только еще до войны. В другой раз мы, наверное, по нашим делам и начхали бы на него, но тут, не сговариваясь, по бежали к школе.
Арасланов выстраивал классы во дворе. Лишь сейчас мы заметили, что он был мало при орденах, но и в новом кителе и вообще здорово расфуфыренный. Чем он награжден, мы знали и прежде, но колодкам; по нашивкам знали о ранениях; знали, что из особых орденов у него — Слава II степени, но сейчас все обратили внимание, что у звездочки не хватает луча, словно он был обгрызан. Манодя толкнул меня в бок:
— Во мирово! Пулей или осколком?
— Просто обломал, — буркнул я. Мне не хотелось прощать Арасланова и признавать его заслуги.
— Точно. В чику играл, — захохотал Мамай. У него вместо биты для чики была медаль «XX лет РККА»: ее забыл, утром 22 июня подымаясь по тревоге, его отец, которому Мамай и сегодня, похоже, ничего не простил, почище, конечно, чем я Арасланову.
— Рота! — Кому бы Арасланов ни командовал, одному классу или всей школе, у него всегда была рота. — ...Смирно!
Из школы вышел Семен Данилович и все учителя. И Очкарик с ними, будто тоже начальство какое, шишка с перцем; в новом костюмчике с разутюженными брючками, в надраенных «корочках», аж зайчики порхают, — фик-фок на один бок! Зараза.
— Вольно, ребята, — сказал Семен Данилович еще на ходу. — Вот и закончилась Великая Отечественная война. Слава нашим бойцам, победившим жестокого врага, слава советскому народу! Вечная слава нашим героям! Вечная слава всем, погибшим на фронте и не на фронте... — Он снял и стал протирать очки, потом чуть слышно сказал Арасланову: — Все, Ильяс Арасланович...
— Рота! К исполнению Гимна Советского Союза смирно! — прокричал Арасланов и сам первый запел.
Мы пели с воодушевлением, особенно тот куплет, где были слова «захватчиков подлых с дороги сметем» и «мы в битвах решаем судьбу поколений». Новый гимн вообще-то не шибко нравился нам, мы больше любили мужественный и вздымающий «Интернационал», этот между собой называли молитвой, а которые подурнее, втихомолку, чтобы никто не поймал, переиначивали слова:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47