А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– С той минуты, как я услыхал твое пение, – помнишь, намедни утром, в этой самой комнате ты пела «Изюм с миндалем», – я тогда же сразу сказал: вот она, настоящая «примадонна из страны примадонн», дай мне господи столько счастья и удач!
Рейзл все еще не совсем его понимала. Он продолжал:
– А когда ты вместе с папой твоим запела «Владыка небесный», то уж и говорить нечего, – тут я сразу сказал себе: «Эта девушка создана самим богом для нашего театра».
– Я?..
Рейзл больше ни слова не могла вымолвить. Она почувствовала, что кровь прилила к ее лицу.
– Я это сразу сказал нашему директору. Нельзя, говорю, допустить, чтобы такая редкостная примадонна пропадала ни за что ни про что. Надо, говорю, вытащить ее насильно отсюда.
– Насильно?..
Рейзл была потрясена. А Шолом-Меер Муравчик продолжал молоть, не переставая:
– А как же иначе? Разве можно допустить, чтобы золото валялось в грязи? Можно ли дать погибнуть такому таланту? Я представляю себе твое первое выступление у нас на сцене в роли Суламифи или в пьесе «Цветочек», а то и в пьесе «Царица-суббота», – в коротенькой юбочке, в крошечных туфельках… Ты поешь сладким голоском чудесные песенки Гольдфадена, Файнмана или Латайнера. Поверь мне, публика захлебнется от восторга и весь театр разнесет. Или, скажем, например, ты переоделась мальчиком, с черными курчавыми волосами, подняла кверху свои огненные цыганские глаза и запела «Горячие пирожки» , вот так, например (Шолом-Меер запел своим хрипловатым голосом «Горячие пирожки» и уставился на Рейзл, силясь прочесть на ее лице произведенное им впечатление):
По улицам тихо начальник идет.
Чем же он занят, друзья?
Ходит без дела, без цели бредет.
Иль он не может, как я,
Кровью и потом свой хлеб добывать,
Так же как я, надрываясь, кричать:
«Эй, пирожки горячи!»
Бог мой, с твоим голоском и твоим личиком взять да преподнести публике песенку «Горячие пирожки»… Господи, да ведь народ умрет на месте от восторга. Не так ли, душечка моя?
Шолом-Меер ясно видел, что слова его не улетают на ветер, что они производят на девушку известное впечатление. Он подошел к ней еще ближе и, легонько погладив ее по ручке, продолжал своим хриплым голосом:
– Знаешь, что я тебе скажу, пташка моя, мы должны благодарить бога за то, что встретились с тобой. Наша нынешняя примадонна так же, как и ты, из хорошей, но бедной семьи. Она из маленького польского местечка. Только благодаря мне она стала актрисой у нас в театре. Это я помог ей бежать из дому. Это интересная история, стоит послушать. Ее отец был всего только…
Как ни жаль, но Шолом-Мееру пришлось прервать рассказ о примадонне. Из ближайшего переулка вынырнула чья-то фигура, озаренная отблеском пожара. Кто-то направлялся прямо сюда, к дому кантора. Оставаться долее с девушкой Шолом-Меер счел неудобным: это могло нарушить весь план, который он успел выработать тут же на улице. Он пожал на прощанье руку Рейзл и бросил ей несколько слов под рифму, многозначительно напевая:
Коль ты будешь умница девица,
В платья новые будешь рядиться…
Человек, вынырнувший из ближайшего переулка и направлявшийся к дому кантора, был не кто иной, как наш юный герой, сын богача Рафаловича – Лейбл.
Глава 28.
Антракт – пятнадцать минут
Мы оставили нашего юного героя Лейбла на собственных похоронах, то есть в театре, погруженным в печальные размышления о своей преждевременной смерти: он слышал всеобщее рыдание, видел скорбную толпу, провожающую его к месту вечного покоя. И все это представлялось ему так отчетливо и так трогательно-печально, что у него защемило сердце. Он почувствовал на губах соленый вкус собственных слез. Лейбл оплакивал Лейбла. Сидя в театре, он не слышал и не видел, что делается на сцене. Он очнулся и пришел в себя лишь после того, как в публике поднялся неистовый шум, хохот и раздались крики: «Гоцмах! Гоцмах!»
Эти оглушительные крики вывели нашего юного героя из мира печальных грез и вернули его к живой жизни, в реальный мир, где люди наслаждаются театром, радуются, хохочут, кричат, галдят и бурно выражают свое одобрение.
«Антракт – пятнадцать минут». Так черным по белому написано на театральных афишах. Но публика хорошо знает (голенештинцев не проведешь!), что означают эти пятнадцать минут.
– Столько бы им волдырей на теле, на сколько это продолжится больше тридцати, – говорит голенештинская публика. И зрители покидают захваченные места и высыпают на улицу; кто поболтать, кто подышать свежим воздухом, кто провести в театр без билета родственника или знакомого, а кое-кто – заглянуть за кулисы.
Есть в Голенешти такие, которые любят во время антрактов пробираться украдкой за кулисы. Само собой разумеется, что «порядочный» человек туда не пойдет. Заглянуть за кулисы может решиться музыкант, либо ремесленник, либо вообще какой-нибудь бесшабашный молодец, которому в Голенешти терять нечего. Сюда, как мы уже знаем, заглядывал частенько и хозяйский сынок Лейбл, проникавший за кулисы через особую дверь, открытую для него одного.
И попадая сюда, наш Лейбл всякий раз чувствует себя так, словно он попал в какой-то новый, неведомый мир. Ходит он по дрожащим, качающимся доскам сцены, а ему чудится, что он не идет, а плывет, несется, парит в воздухе. При виде переодетых намазанных актеров и актрис, которые бегают, прыгают, подплясывают, напевают песенки и на ходу закусывают и выпивают, ему представляется, что и он, Лейбл, один из этих актеров. Он невольно начинает подражать их походке и манерам, их речам и ужимкам. И на другой день, придя в хедер, показывает товарищам такие штучки, что они начинают завидовать его актерскому искусству, еще больше, чем тому, что он сын богача.
Но на сей раз ничто не занимало Лейбла в этом увлекательном мире кулис: ни сцена, ни актеры с их причудливыми повадками, ни примадонна с большими голубыми, сильно подведенными глазами и с болтающимися под ушами крупными медными серьгами. Он безучастно прошел мимо группы актеров, которые, откусывая по кусочку от одного яблока, покатывались со смеху. Ничто не интересовало Лейбла в эту минуту. Он оглядывался по сторонам, ища глазами Гоцмаха.
Гоцмаха трудно было узнать в костюме Капцнзона (в тот вечер шла знаменитая пьеса «Капцнзон и Хунгерман» ).
На нем был старый изодранный фрак, потертый и сморщенный цилиндр, рваные ботинки, из которых выглядывали голые пальцы, и старые брюки из одних заплат, а меж заплатами игральная карта – бубновый туз.
Этот бубновый туз вызвал у голенештинской публики такое веселье, что с первой минуты появления на сцене Капцнзона (Гоцмаха) и до конца акта хохот не прекращался ни на одно мгновение. Люди прямо помирали со смеху. Взять – простите за выражение! – старые портки и поставить на них заплату из бубнового туза, да ведь это такой удивительный трюк, какого в Голенешти и за тысячу лет никто бы не придумал! Публика была убеждена, что этот трюк придуман самим Гоцмахом (наивные люди!), и устроила своему любимцу такую овацию, что директор еврейско-немецкого театра Альберт Щупак, игравший роль Хунгермана, чуть не лопнул от зависти.
Зато Гоцмах был в приподнятом настроении. Он чувствовал, что в этот вечер играет исключительно хорошо и что публика от него в восторге.
Увидя за кулисами Лейбла, Гоцмах понял, что мальчик ищет его: видно, пришел поблагодарить за сегодняшнюю игру, а может быть, принес ему из дому чего-нибудь вкусненького. Гоцмах весело окликнул его:
– Эй, пузырь, кого ищешь? Вчерашний день? Почему тебя так долго не было видно, душа моя?
Подойдя к своему другу, Лейбл попросил его наклониться, так как должен сообщить ему по секрету нечто очень важное.
– Секрет на весь свет? – спросил Гоцмах и склонился всей своей долговязой фигурой к Лейблу, при этом чуть не переломившись пополам.
Выслушав секрет, Гоцмах выпрямился. В его острых колючих глазах загорелся огонек. Он хлопнул Лейбла по плечу.
– Вот за это люблю! Вот это я понимаю, свой брат! А как же? Разве я не говорил? Я давно говорил, что твое место здесь. Провались я в преисподнюю, если это не так!
В эту минуту за спиной Гоцмаха вырос Хунгерман – Альберт Щупак.
– Какое место? Чтоб ты лопнул на месте, Гоцмах!
Услышав голос директора, Гоцмах повернулся к нему, дрожа от страха. Но тотчас же ловко выпутался из затруднительного положения. Указав пальцем на Лейбла, он произнес:
– Этот пузырь говорит, что кто-то занял там место в театре без билета…
Услышав слова «без билета», директор побагровел от гнева. На Альберта Щупака слова «без билета» действовали так же, как на сельского хозяина слова «свинья в огороде!»
– Шолом-Меер! Где Шолом-Меер? Погибель на него! – заорал Щупак во все горло. Он стал искать глазами Лейбла, но того и след простыл.
Глава 29.
Месть, месть, месть!
В эту ночь наш герой спал, можно сказать, как после бани. А заснул он с готовым планом мести, жестокой, безжалостной мести. Надо отомстить, отомстить, проучить как следует отца, расквитаться за розги, за позор, за все, за все…
Лейбл размышлял недолго. О чем тут думать? Все казалось ему таким простым, таким естественным, что ничего не могло быть проще и естественнее.
Вот весь его план, как на ладони:
Ночью, когда все заснут, он потихоньку встанет и на цыпочках подойдет к кровати кассира. Они спят в одной комнате. А кассир по прозвищу «Сосн-Весимхе» («Радость и веселье») – любитель поспать. Он, правда, уверяет, что у него удивительно чуткий сон: муха пролетит, и то услышит. Но все знают, что когда «Сосн-Весимхе» заснет, его хоть вместе с кроватью выноси, – он ничего не услышит, разве только, если облить его холодной водой.
Тем не менее кассу ему можно спокойно доверить. Во-первых, он свой человек, родственник Бени Рафаловича – не то племянник, не то двоюродный брат. Во-вторых, он вообще очень честный парень, беззаветно преданный хозяину, и кассу, то есть стол, в котором хранятся деньги, стережет, как верный пес. Ключи от письменного стола он всегда держит при себе, в кармане брюк. Перед тем как ложиться спать, он внимательно осматривает окна и ставни, проверяет, основательно ли они закрыты; заглядывает под кровати, не спрятался ли там вор. На ночь кладет брюки себе под подушку. Вдобавок в той же комнате рядом с ним спит хозяйский сын Лейбл – что может быть надежнее и безопаснее?
Сам бог послал нашему Лейблу такого кассира, иначе он не мог бы осуществить то, чему научил его Гоцмах, и вытащить из кассы деньги. «Нужна звонкая монета, звонкая, – шепнул Гоцмах Лейблу на ухо. – Чем больше звонких монет, тем лучше…»
И Лейбл, вырабатывая свой тонко задуманный план, ясно представил себе, каким образом «звонкие» из кассы «Сосн-Весимхе» перекочуют в его, Лейбла, карманы. «Сосн-Весимхе» спит как убитый, храпит, как недорезанный бык. А он, Лейбл, в темноте подбирается к его кровати и с минуту обдумывает, как вытащить брюки кассира из-под его изголовья; затем бережно, потихоньку, засовывает руку под подушку, вытаскивает сначала одну штанину, потом другую и осторожно извлекает из кармана связку ключей. Неслышно, на цыпочках, идет к столу. После каждого шага останавливается, боясь, как бы его не услышали. А сердце бешено бьется в груди. Больше всего Лейбл опасается старой бабушки, которая спит в соседней комнате. У старухи действительно чуткий сон и острый глаз: она видит сквозь стенку, как иной сквозь очки. С замиранием сердца открывает он ящик письменного стола, дрожащими руками, тихо-тихо всовывает руку и захватывает увесистую пачку кредиток («побольше кредиток», – наказал Гоцмах)… Затем потихоньку кладет ключи в карман брюк кассира, а брюки – на прежнее место и, крадучись, выходит на улицу… Там уже ждут его лошади – Гоцмах заранее об этом позаботился. Они спешат к вокзалу… Чтобы избегнуть погони по горячим следам, Лейбл придумал еще более хитроумный трюк: он переоденется в чужую одежду, а свой костюмчик положит на берегу реки, – пусть подумают, что он утопился… Его, надо полагать, будут искать, искать в речке, но как бы не так! Черта с два они его там найдут! Тогда семья начнет справлять семидневный траур… Будут оплакивать его и горевать о нем долго-долго, пока не начнут понемногу забывать. Пройдет, скажем, десять или двенадцать лет. Вот Лейбл – уже известный артист; он разъезжает по белу свету со своей собственной труппой, – тогда-то он нарочно завернет в Голенешти на несколько спектаклей. Он снимет (через подставное лицо, конечно) сарай у своего же отца и разрешит всем жителям местечка бесплатно посещать театр, – что же, пусть все знают, что такое настоящая актерская игра! Когда взовьется занавес, он выйдет на сцену со всей труппой: все великолепно одеты, а он, директор, сверкает алмазами и брильянтами почти так же, как Щупак… И лишь только он покажется на сцене, его, надо полагать, сразу узнают: это он, Лейбл! Мать упадет в обморок, отец зарычит своим громовым голосом: «Лейбл!» И со всех сторон загремят восторженные приветствия:
– Лейбл! Лейбл! Лейбл!

* * *
Лейбл открывает глаза: у его изголовья стоит кассир.
– «Сосн-Весимхе»! Что случилось?..
– Как что случилось? Где это видано, чтобы человек так крепко спал? Будят его, будят и никак не могут добудиться. Вставай, горит!..
– Что горит? Где горит?
– На «Божьей улице». Все ушли на пожар. Одевайся! Уже битый час бухают во все колокола. Кажись, покойник и тот бы проснулся.
Так журит Лейбла «Сосн-Весимхе», хотя и его самого только что с величайшим трудом разбудили, приказав ни под каким видом не отлучаться из дому.
Легко сказать: «Не отлучаться из дому». Как можно усидеть дома, когда в городе пожар? Преданный своему хозяину кассир «Сосн-Весимхе» вместе с Лейблом вышел на одну минутку, только на одну минуточку, посмотреть, где горит. Но, выйдя на улицу, увидя залитое заревом небо и услыхав звон колоколов, кассир не устоял против искушения и побежал туда, куда в эту ночь тянуло всех, кроме разве одного Лейбла.
Лейбла влекло в другую сторону. Он повернул направо и прежде всего направился в хедер, чтобы посмотреть, не спит ли семья кантора, и, если спит, постучать в окно, разбудить их и сообщить, что на «Божьей улице» пожар.
Приближаясь к дому, Лейбл еще издали увидел стоявшую в дверях дочь кантора Рейзл, освещенную кроваво-красным отблеском пожара, а возле нее какого-то субъекта, который мигом отошел в сторону и, повернув налево, поспешно удалился. Тогда Лейбл так же поспешно, крупными шагами направился к дому кантора Исроела.
Глава 30.
Ночь-волшебница
Никогда в жизни, если она даже продлится до ста лет, не забыть нашему юному герою той знаменательной для него ночи, когда бушевал пожар на «Божьей улице».
В лучшие, как и в худшие, минуты своей жизни, он любил возвращаться к воспоминаниям об этой ночи… Да и теперь, когда он остается наедине с собой, для него нет большего наслаждения, чем вернуться к этим сладостным воспоминаниям и, лежа с закрытыми Главами, вновь и вновь переживать очарование счастливой, пленительной, незабываемо-волшебной ночи, когда он, полусонный, бежал на «Божью улицу» посмотреть, где горит.
Все небо, насколько хватал глаз, было окрашено в яркий пурпур. Куда девались звезды? Они куда-то скрылись, потонули в море огня и исчезли. С противоположного конца улицы доносился отдаленный гул: крики людей, лай собак, треск пылающих крыш. На красном фоне четко выделялись вдали бесчисленные силуэты. Окутанная алым облаком, стояла перед ним дочь учителя, прекрасная, зачарованная царевна ночи. Никогда еще ее черные волосы так не блестели, никогда ее темно-алые щечки так не пылали, никогда ее большие черные цыганские глаза так не сверкали, как в эту ночь. И ему казалось, что вся она – пламя. Вот-вот поднимется и вместе со звездами потонет в багровом сиянии этой волшебной ночи. И Лейбл почувствовал, как его неодолимо влечет к ней…
Рейзл еще издали узнала его. Она огляделась вокруг, нет ли поблизости чужого глаза, наблюдающего за ними. Нет, кругом ни живой души. Никого! Все на пожаре. Все население местечка сбежалось туда.
Она сделала несколько шагов навстречу, коротко рассказала, как она проснулась… Одна-одинешенька в доме… Все на пожаре…
– Где горит?
– Я и сам не знаю, где горит. Разбудили меня, сказали, что пожар на «Божьей улице», я и побежал прямо сюда.
Рейзл заглянула ему в глаза.
– Прямо сюда? Почему же прямо сюда?
– Я и сам не знаю, почему… Но если бы пожар был и не на «Божьей улице», я бы тоже прежде всего побежал сюда…
Он запнулся. Почувствовал, что у него вырвалось лишнее слово, и покраснел… Рейзл не спускает с него глаз. Каким необыкновенно красивым кажется он при свете охваченного заревом неба! Сколько обаяния в его пылающих щеках. Его большие нежные глаза глядят на нее с такой любовью и лаской, как если бы он был ей родной брат.
Лейбл, запинаясь, объясняет, почему он прибежал прямо сюда… «Такая ночь!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63