А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Протиснувшись сквозь толпу, входят служки и члены погребального братства с катафалком. Они кладут на него труп Лейбла и выносят юного покойника на улицу. Мать падает в обморок, отец бьет себя кулаками по голове. Раздается зловещий звон благотворительной кружки, сопровождаемый возгласами: «Милостыня спасает от смерти. Милостыня спасает от смерти».
Тихо, с поникшими головами, идут люди за гробом Лейбла. И он сам, Лейбл, тоже в толпе провожающих. И удивительное дело! Его это не только не трогает, но даже, наоборот, очень радует. Он испытывает огромное удовольствие оттого, что он умер, что ему устроили такие пышные похороны, что все знакомые, все без исключения, идут за его гробом. Здесь и весь хедер во главе с учителем, кантором Исроелом, его женой Леей и дочкой Рейзл…
– Рейзл. Где она? Что с ней случилось? Почему ее нет в театре? Именно сегодня… Каждый вечер она приходит к ним и сопровождает их в театр. А сегодня ее нет… Почему? Что случилось?..
Нет больше смерти, нет похорон, нет звона благотворительных кружек. Теперь Рейзл завладела воображением мальчика, вытеснив из его головы все другие мысли.
Глава 25.
Слезы
После визита директора и его флигель-адъютанта канторша Лея не стала задумываться над вопросом, зачем приходил к ней и чего добивался этот лысый человек с брильянтами. Пожелав им (после их ухода) сломать себе головы, она заявила коротко и ясно:
– Больше моя дочь в еврейский театр не пойдет, даже если мир перевернется вверх дном, разве что меня, Леи, не будет в живых.
– Какой в этом смысл? – как бы нехотя вырвалось из уст кантора.
Но канторша сразу оборвала его:
– Хочешь знать смысл? Смысл очень простой: у человека должна быть седьмая клепка в голове. Он должен понимать, когда сказать «да», когда «нет». Иной раз скажешь «да», а другой раз – «нет», слыханное ли дело?
Рейзл не совсем понимала, что, собственно, произошло, но из слов матери ей было ясно, что с театром надо распроститься навеки. Она хорошо знала свою мать: у нее слово свято. Трудно только довести ее до этого, но раз уж она дала слово, да еще скрепила его клятвой, то тут никакие цари Востока и Запада не помогут. Всего можно добиться от матери, но только не нарушения данного слова. И у Рейзл вдруг стало так тяжело на душе, словно посреди белого дня внезапно закатилось солнце и наступил мрак. Что-то у нее отняли, насильно вырвали из груди. Слезы душили ее. Весь день она крепилась, стараясь овладеть собой. «Ну что ж? Можно и не пойти в театр. Где это сказано, что каждый вечер надо ходить в театр?..» Но когда наступил вечер, когда кантор распустил учеников, канторша зажгла коптящую лампочку и «Божью улицу» окутала темная пелена, Рейзл заметалась в тоске, не находя себе места. Сердце ее болезненно сжималось. Ее тянуло в театр. И даже не столько в театр, сколько к Рафаловичам, в богатые, светлые, веселые хоромы, где живут такие жизнерадостные, приветливые, веселые люди… Она вспомнила сладостные слова, которые шепнул ей Лейбл при выходе из театра:
– Завтра опять придешь?
Вспоминала она и как на следующее утро, когда Лейбл пришел в хедер, как всегда свежий, здоровый, красивый, чистенький, она прочла в его добрых, нежных, прекрасных глазах тот же вопрос:
– Сегодня опять придешь?
И как она издали ответила ему взглядом:
– Конечно, приду… Что за вопрос…
Рейзл опустила глаза, чтобы мать не увидела, что она смотрит туда, в сторону учеников. Мама не любит, когда дочка глядит в ту сторону, где сидят мальчики… Ах, мама! Она и вправду думает, что Рейзл очень интересуется этими мальчиками… Ничуть не бывало… Но среди них есть один – сын богача. Его зовут Лейблом. О, что это за мальчик! И не потому, что он сын богача, а потому что у него добрая, ангельская душа. Ах, разве мама может понять, что это за мальчик, что за приветливый дом у Рафаловичей, что за чудесная это семья?
Так, бывало, думает про себя Рейзл и ждет не дождется, когда кончится день, настанет желанный вечер и отец распустит учеников по домам. Тогда Рейзл наденет свое единственное праздничное платьице, набросит на плечи красный платочек, возьмет в руки ситцевый зонтик с бахромой, который ей мама недавно купила (эх, если бы к этому да еще новые ботинки!), и пойдет туда, в этот огромный, богатый, светлый, веселый дом, к этим добрым, ласковым жизнерадостным людям, а потом на весь вечер в театр, в райскую обитель. И вдруг все пошло прахом. Нелегкая принесла сюда этого директора! И зачем только она решилась петь перед чужими людьми!.. За это она изгнана из рая…
Припав головой к подушке, Рейзл дает волю слезам. Рыдает долго и страстно, оплакивая свою горькую долю, свою злосчастную судьбу, свое великое неизбывное горе. Сквозь плач она слышит, как по ту сторону занавески шепчутся ее родители. Они тихо спорят, по-видимому из-за нее… Она слышит голос матери: «Когда говорят «нет», значит «нет», слыханное ли дело?..» Рейзл захлебывается от рыданий. Отец, кантор Исроел, на цыпочках подходит к ее кровати за занавеской, наклоняется, гладит ее волосы и говорит тихо-тихо, так, чтобы жена не услыхала, называя ее самыми нежными именами:
– Рейзл, Рейзеле, Рейзеню, ну, не плачь…
Он сулит ей самые заманчивые гостинцы: завтра мама купит ей ситец на платье, шерсть на кофточку, ботинки… Новые ботинки… Но Рейзл рыдает еще громче, она плачет навзрыд до тех пор, пока Лея, слышавшая весь разговор, не в силах более сдержаться, хватается за голову и кричит:
– Я сейчас повешусь! Зарежусь!..
Кантор Исроел просит ее замолчать, а не то сбегутся соседи. И в самом деле, услышав крики и вопли в доме кантора, уже прибежали несколько соседок и подняли переполох.
– Господь с вами, Леенька, что у вас случилось?
– Ничего, ничего.
– Кто же у вас так кричал?
– Кричал? У нас, Избави боже! Вам почудилось. Мы тут смеялись.
– Смеялись? Хорош смех!
– Не нравится вам? Так чего же вы пришли?
– Из дружбы, Леенька, из расположения к вам. Мы услышали крики и подумали, что у вас режут кого-то.
– У меня режут кого-то? Пускай врагов моих зарежут, господи милосердный!
Соседи уходят обиженные, хлопнув дверью так сильно, что стекла дрожат.
– Головой об стенку! – бросает им вслед Лея, и поток проклятий вырывается из ее уст. – Нечего сказать, друзья! Слыханное ли дело?
Рейзл слышит все, лежа у себя в кровати за занавеской, и тихо оплакивает свои юные годы, свою мрачную, горемычную долю. Горько и обидно ей, что она родилась у бедных родителей, которые не в состоянии купить ей даже пару ботинок. Ей суждено прожить всю жизнь в полумраке, при тусклом свете коптящей лампы, слушать перебранку матери с соседками, которые то и дело ссорятся и мирятся, и снова ссорятся, и опять мирятся, – и так изо дня в день… А там? О, там светло, там весело и радостно, там смеются, живут!.. Да еще как живут!.. Сейчас они в театре. Какое теперь действие? Может быть, уже кончается спектакль. Вот опустился занавес, публика аплодирует, неистово кричит: «Гоцмах! Гоцмах! Гоцмах!» Толпа не умолкает до тех пор, пока не появляется Гоцмах, измученный и потный, измазанный мелом, и пляшет в третий раз «Хасидскую пляску». Музыка играет, публика рукоплещет, а Гоцмах танцует и поет:
Я человечек,
Веселое творенье…
С этой веселой песенкой в ушах Рейзл засыпает.
Глава 26.
Пожар на «Божьей улице»
Было далеко за полночь, когда в обеих церквах внезапно зазвонили колокола:
Бум-бум-бум…
Бум-бум-бум…
Три мерных удара церковного колокола в Голенешти извещают, что начался пожар. А раз в Голенешти где-нибудь горит, то к месту пожара сбегаются все жители местечка: кто выносит домашний скарб погорельца, кто спасает людей – всякий помогает, чем может. Пожарников в Голенешти нет. Поэтому на месте пожара бывает такая сутолока и толчея, что ради одного этого, пожалуй, стоит побывать в Голенешти на пожаре: и людей повидаешь и новости услышишь. Одним словом, развлечение!
В доме кантора первой услыхала колокольный звон канторша Лея. Слезы дочери не давали ей спать. И хотя сама Рейзл уже давно спала сладким сном невинного ребенка, Лея не могла сомкнуть глаз. Она каялась, грызла себя за то, что дала зарок да еще подкрепила его клятвой. Мрачные мысли, как назойливые мухи, не давали ей покоя, кидали ее и в жар и холод. Лишь только она закрывала глаза, ей чудилось, что Рейзл, выпрыгнув из окна, бежит к реке топиться… Господи спаси и помилуй!.. бедная мать вскакивает, вслушивается в тишину ночи: дитя спит… Трижды отплевываясь и тяжко вздыхая, она снова ложится, силится заснуть, но не может. Вдруг троекратное «бум» гулко отдается в ее ушах. Еще и еще… Она поворачивает голову к окну и видит зарево. Стремительно соскочив с кровати, она тихо будит мужа, стараясь не испугать его:
– Исроли! Исроли! Встань… Не пугайся… Бог с тобой… ничего особенного… горит.
– Горит? Где горит?
Исроел вскакивает ни жив ни мертв. Лея его успокаивает:
– Не пугайся! Это хотя и на нашей улице, на «Божьей улице», но далеко от нас. Боюсь сказать, но мне кажется, что горит третий дом от резника Бенциона, – говорит Лея и снова смотрит в окно. – Ой, громы небесные? Поди-ка сюда, Исроел. Что скажешь? Третий дом от Бенциона, недалеко от синагоги… Не правда ли?
Исроел пристально глядит в окно:
– Третий дом, говоришь? Боюсь, не второй ли.
– Ой, горе наше великое! Исроел, одевайся скорее! Пропадет синагога, помилуй господи! Как же мы тогда? Скорей, Исроли, скорей! Накинь на себя мой платок, не то простудишь горло. Скорей, скорей!
Лея напрасно торопит мужа. Исроел и без того уже почти готов. Он наскоро помыл руки, накинул на себя сюртук (от жениного платка он отказался – ведь на улице тепло) и стрелой вылетел из дому спасать резника Бенциона, спасать синагогу.
В тушении пожара кантору Исроелу в Голенешти почти нет равных. Было бы вдоволь помощников, чтобы подать ведро воды, лестницу, топор, веревку, – сам же он очертя голову бросается в огонь, не щадя себя!.. В обычной жизни Исроел – существо нежное, слабое, как муха или бесплотный дух… Но во время пожара он герой, силач, Самсон-богатырь. Ему ничего не стоит вышибить десяток стекол, изрезав себе при этом руки. Взобраться на крышу, рискуя каждую минуту сломать шею, для него сущий пустяк. Лея это знает и не отпускает его одного. Она идет следом за ним. Особенно опасно пустить его одного теперь, когда огонь угрожает синагоге. «Но как быть с дочкой?» – шепчет про себя канторша. Она подходит к Рейзл. Глядит, как девочка сладко спит, разметавшись в постели, прислушивается к ее дыханию… Прикрывает дочь одеялом и тихо шепчет: «В одежде заснула, бедняжка, доченька моя ненаглядная – храни ее господь!» И бежит к месту пожара: «Только разок взглянуть, полразочка – и назад…»
Легко сказать – назад! Как уйдешь с пожара, когда огонь бушует и пылает, быстро перекидываясь с одной крыши на другую? Правда, до лачуги резника Бенциона еще довольно далеко, а до синагоги и подавно. Пока что горит только домишко пекаря Ошера. Но разве Ошер не человек? Правда, он сам виноват. Сколько раз его предупреждали, чтобы он был осторожнее с головешками и чаще чистил трубу, если не хочет накликать беду на все местечко. Но разве пекарь послушается? Вот и доигрался. Но бог с ним, с пекарем. Его домика уже не спасешь: он охвачен пламенем со всех сторон, горит как свеча. Но как быть с соседями? Кругом, тесно прижавшись друг к другу, стоят деревянные домишки, крытые соломой или дранкой. Легкое дуновение ветерка, – и конец улице, всей «Божьей улице».
И народ принялся отстаивать дома, смежные с домом пекаря Ошера. Бегали за ведрами, подносили веревки, топоры, тащили лестницы. Кантор Исроел забрался на крышу дома мясника Мойше-Бера и оттуда командовал, как заправский бранд-майор. Он кричал, чтоб ему немедленно пришли на помощь, потому что огонь уже добирается до дома мясника, а отсюда он легко может перекинуться на дом раввина реб Шмуела. Рядом с домом раввина – дом помощника раввина реб Нойаха, за ним – дом резника Бенциона, а рядом с этим домом уже синагога. Недаром эта улица получила название «Божьей улицы».
Но слишком много народу сбежалось на пожар, и кругом стоял такой крик и шум, такой галдеж, что голос кантора Исроела, командовавшего с крыши мясника Мойше-Бера, утопал в этом гуле.
– Горе мне! – кричала издали кантору Лея, размахивая руками. – Что ты делаешь, разбойник? Ты ведь, не приведи господи, надорвешь голос, без ножа себя зарежешь. Вспомни, приближаются праздники…
Предостережение кантора Исроела не замедлило сбыться. Не успели вынести из дома мясника Мойше-Бера убогий скарб, как пламя уже перебросилось от пекаря Ошера прямо к дому Мойше-Бера, и из толпы послышались испуганные крики:
– Кантор! Кантор! Кантор!
Глава 27.
Шолом-Меер говорит обиняками
С чего такая напасть на дочь кантора Рейзл? Взяли бедную девушку, связали по рукам и ногам, втащили во двор Бени Рафаловича и положили на бревна. А кругом видимо-невидимо женщин. Они мечутся во все стороны, то и дело подходят к бревнам, на которых лежит связанная Рейзл, наклоняются над ней и, пристально глядя на нее, спрашивают друг друга: «Что? Горит?» – «Да, горит, горит».
Что бы это значило? Неужели ее собираются сжечь? За что?.. Она хочет встать, но не в силах подняться, связанная по рукам и ногам. Она уже слышит, как потрескивают под ней горящие бревна, багровое зарево слепит глаза. Напрягая все силы, она разрывает связывающие ее путы, встает и – просыпается… Она у себя в постели, лежит одетая. Прислушивается: на улице беготня и суматоха. Слышатся крики «Горит! Горит!» Она поворачивается к окну: улица залита багряным пламенем, небо ярко алеет, люди бегут со всех сторон. Рейзл зовет отца, мать – никого нет. Что бы это значило… Еще мгновение, и Рейзл опрометью бросается на улицу.
Как очарованная, останавливается она у двери. Обнаженной ручкой прикрывает полусонные глаза. Красный платок соскользнул о незаплетенных волос. Из-под белой юбочки выглядывают изношенные ботинки. Освещенная красным заревом, девушка сияет какой-то новой, огненной красотой. Но у кого хватит смелости и уменья, чтобы представить во всей красе облитый багровым пламенем, сказочно-прекрасный облик юной смуглянки с разметавшимися пышными волосами, с миловидными, полными обаяния щечками, ярко разрумянившимися в отблесках бушующей огненной стихии, с черными сверкающими полусонными цыганскими глазами, которые горят и светятся на ее смуглом лице, как две звездочки в темном небе… А где взять краски, чтобы описать «Божью улицу», которая в эту тихую теплую летнюю ночь овеяна дыханием своеобразной красоты? Кто опишет распростертое над местечком кроваво-красное небо, озаряющее жалкие лачуги да лица людей, которые беспокойно мечутся по улицам, бегут, собираются в кучки, кричат, галдят, размахивают руками и выглядят издали, как пляшущие черти?
– Добрый вечер, кошечка! Совсем одна? Горе бедной матери! А где она? Верно, ушла на пожар? Весь город там. Как только я узнал, что на «Божьей улице» пожар, я сейчас же решил: надо пойти посмотреть, что слышно у кантора. Дай мне господи столько счастья и удач!
По своеобразному языку нетрудно узнать нашего старого знакомого Шолом-Меера Муравчика, флигель-адъютанта и правую руку Альберта Щупака.
На этот раз Рейзл не только не испугалась, но даже, наоборот, обрадовалась, увидав знакомого человека: авось он знает, чей дом горит.
Но Шолом-Меер не может ей ответить на этот вопрос.
– Знать не знаю и ведать не ведаю, не знать бы мне так ни горя, ни муки, ни аза, ни буки!.. – говорит Шолом-Меер. – Да и не все ли мне равно, кто горит, Берл или Шмерл, Иокл или Тодрес? Вижу – бегут, и я бегу. Скажи-ка лучше, девочка, отчего ты не была сегодня у нас в театре? Я тебя искал глазами, моя пташка, возле того пузыря, который всегда сидит рядом с тобой, искал и не мог найти. Я уж подумал было, что ты, сохрани боже, захворала или какая-нибудь беда с тобой стряслась.
Только теперь Рейзл вспомнила, какой день пережила, сколько слез пролила в этот скорбный горестный вечер… Сама не зная почему, она почувствовала доверие к этому человеку. В нескольких словах она рассказала ему всю правду: это мать ее проучила за что-то, а за что именно, ей совершенно невдомек. Может быть, за то, что она вместе с папой пела перед ним и директором «Владыка небесный».
– И это все? О, еврейские предрассудки! Ха-ха-ха! – раздался дробный, хриплый смешок Шолом-Меера Муравчика. Вслед за тем лицо его мгновенно преобразилось и приняло серьезное выражение. Он сочувственно покачал головой и, глубоко вздохнув, продолжал: – Что же это за жизнь, скажите пожалуйста, когда такой чудесный брильянт должен валяться в грязи, в голенештинском болоте, среди диких людей, не умеющих его оценить, в семье фанатиков, которые сами не понимают, в чем счастье их дочери…
Рейзл недоумевающе подняла глаза: что, собственно говоря, он хочет этим сказать?..
Шолом-Меер продолжал туманно и иносказательно:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63