Ну вот они и приехали. И ее тотчас приспособили к делу. Вначале она играла роль субретки: ее нарядили в короткое платьице и надели ей такие узкие ботинки, что глаза у нее на лоб полезли. Затем нарумянили щеки, подвели глаза и стали учить, как стоять, как ходить, как кружиться и вертеться, как играть глазами. И кто ее учил? Брат, родной брат!.. Она жаловалась матери, но та утешала ее:
– Представь себе, дочь моя, что ты служишь у чужих и тебя заставляют лезть на чердак. Лучше бы это было?
Потом брату захотелось во что бы то ни стало сделать ее примадонной, но у нее не оказалось голоса. Брат был вне себя от гнева и передразнивал ее, показывая, как она поет:
– Ты визжишь, сестрица, как настоящая кошка, когда ей наступили на хвост…
Златка почувствовала некоторое облегчение только тогда, когда брат дал ей роль Юдифи в «Уриеле Акосте», и не столько потому, что эта роль ей очень понравилась, сколько оттого, что роль Акосты играл белокурый красавец с нежными, ясными, добрыми глазами, которому имя Рафалеско. О, что за прекрасное имя Рафалеско!.. Рафалеско!.. Из-за него одного стоит страдать, мучиться, разучивать роль, повторять, как попугай, причудливые слова, которых она совершенно не понимает, и выступать каждый вечер на сцене, которую она ненавидит от всей души. Ох, один бог в небесах знает, до чего ненавистны ей театр, сцена, артисты! И больше всех невзлюбила она компаньона брата – Изака Швалба. Она не может спокойно смотреть на красную физиономию этого человека, который не раз приставал к ней за кулисами. Когда никого поблизости нет, он больно щиплет ее и все спрашивает, любит ли она его: «Яблочко мое! Ты любишь меня, яблочко?» Златка молчит: «Господь бог бы его так полюбил, эту распухшую красную рожу, как я его люблю!» – думает она про себя. Она готова бежать, куда глаза глядят, но боится брата. Она бы плюнула на театр, но как расстаться с Рафалеско, с этим прекрасным белокурым юношей с ясными, добрыми, кроткими глазами?
Ах, Рафалеско! Рафалеско! Это дорогое, сладостное имя у нее всегда на устах. Это милое, дорогое имя она шепчет во сне и наяву. И не раз, лежа в постели, обнимала она холодную подушку и, прижимая ее к своей теплой девичьей груди, вспоминала слова из своей роли – роли Юдифи – в «Уриеле Акосте»: «Что может помешать мне горячо прижать его к своей груди?..» И она еще крепче прижимала холодную подушку к своей теплой девичьей груди, целовала ее во мраке ночи своими горячими девичьими губами и тихо-тихо повторяла чудесное имя: «Рафалеско! Рафалеско!»
По утрам, чуть только мать разбудит ее, первая ее мысль – о милом, дорогом Рафалеско. Сейчас она опять увидит его, будет репетировать с ним вместе. А потом она будет рядом с ним на сцене. С трепетным чувством, о котором никто даже не догадывается, подойдет она к нему близко-близко и будет жадно ловить его пленительные сладостные слова: «Юдифь, Юдифь! На каждом листочке твоих цветов горячими слезами написано, чем мы стали друг для друга…» И сердце ее заранее трепещет: «Рафалеско! Рафалеско!..»
Едва завидя его, она сразу теряется, меняется в лице, и трепет пробегает по всему ее телу. Она смущенно прячет лицо, чтобы скрыть обуревающие ее чувства.
Никто из всей актерской братии не замечает этого. Все слишком заняты картами. Один только Гольцман, который видит даже тогда, когда не смотрит, и слышит даже то, чего не говорят, – один Гольцман все видит, все слышит и думает про себя: «Слава богу, – не сглазить бы, – «парень» сам идет на удочку… Если удостоимся божьей милости, то в скором времени с помощью господней покажем кукиш всему миру и скажем аминь!»
– Морской бык! Что ты вдруг застопорил? Карты раздавай! – кричит Гольцман компаньону.
– Даю, даю! – отвечает Швалб, раздавая карты. Лицо его горит огнем-пламенем.
Вдруг раздается стук в дверь: раз, два, три. «Войдите», – отвечает несколько голосов. Открывается дверь. Оказывается, телеграмма.
– Изаку Швалбу.
– Откуда телеграмма?
– Из Лондона.
– Что за телеграмма?
– Погодите, дайте ему прочесть.
– Как может Швалб прочитать? Не его ума дело.
Изак Швалб первым долгом вернул из банка деньги всем игрокам. Это отняло немало времени: надо же иметь голову министра, чтобы помнить, кто сколько поставил. При этом на голову банкомета, по обыкновению, сыплются в изобилии проклятья и в воздухе летают язвительные насмешки и остроты.
Раздав деньги, Швалб на минуту побежал с телеграммой к хозяину гостиницы и попросил его прочитать, что там написано. Актеры остались в напряженном ожидании. Какие такие секреты могут быть у Швалба от его компаньона?.. Больше всех волновался, конечно, сам Гольцман. Он был крайне сконфужен тем, что компаньон оставил его одного среди всей этой актерской оравы. Он стоял как пришибленный, и все в нем кипело от гнева на этого грубияна Швалба. И зачем он только связался с ним?! «Холера бы взяла этого папиросника!..» Наконец с сияющим лицом вбежал Швалб и выпалил, обращаясь ко всей компании:
– Ребята, мы едем в Лондон!
Трудно представить себе впечатление, произведенное на актеров этим известием Один вскочил на стол и поднял правую руку:
– Ай, Лондон! Лондон! Лондон! Да здравствует Лондон!
Другой ударил себя по ляжкам:
– Меня уже давно тянет в Лондон, черт бы его побрал!
Третий – долговязый, сухопарый актер в клетчатых брюках – выпрямился во весь рост, заложил руки в карманы и, неимоверно тараща глаза, начал нараспев говорить «по-английски»:
– О, йес, йес, май дир, май бир, май кайк, май стайк, май ринг, май кинг .
Четвертый хлопнул одного из товарищей по плечу и пустился в пляс, распевая хриплым голосом украинскую песенку, бог весть откуда занесенную им сюда: «Гей був та нема, та пойихав до млына!»
– Тише, байструки! – ударив кулаком по столу, повелительно закричал Гольцман тоном хозяина, сознающего свою власть над этими людьми. – Ишь, разошлись! Есть чему радоваться! Ни капли уважения к старшему. Волдырь вам на всю щеку! Холера вам в спину!
Затем он обратился к Швалбу:
– А ну-ка покажи телеграмму, Швалбочка.
– Показать телеграмму? – переспросил Швалб нерешительно. – Телеграмму показать? Хорошо, отчего не показать? Конечно, я тебе покажу. Непременно покажу. Но не сейчас, немного погодя. Я должен тебе раньше кое-что рассказать. Пойдем, если хочешь, со мной в погребок, там я тебе покажу.
И Швалб обратился ко всей компании:
– Кто идет со мной в погребок?
– Как «кто»? Все.
– В погребок! в погребок!
С криком и шумом вся братия покинула «Черного петуха» и отправилась в погребок.
Глава 79.
В погребке
Это собственно не погребок, а комната, даже не комната, а винная лавка. И даже не винная лавка, а попросту трактир. Но в Черновицах его называют «погребком». Когда в Черновицах говорят «идем в погребок», все понимают, что речь идет о погребе Меера, сына Бешла – так зовут владельца «погребка» (его отец, покойный Бешл, тоже был трактирщиком).
В этот-то погреб пришли наши актеры. Каждый угощался за свой счет, сообразно состоянию своего кошелька после девятого вала: кто заказывал морковник, кто кисло-сладкое жаркое с огурцами, а кто – одни огурчики. За вино платил Изак Швалб.
– Сегодня я угощаю, – сказал он.
После первого же стаканчика муската у Изака Швалба развязался язык, и он начал рассказывать компаньону Гольцману всю историю от начала до конца, ничего не утаивая. Накажи его господь, если он скроет от него хоть что-нибудь. Зачем ему врать, когда можно говорить правду? Как говорится, карты на стол. Он, Изак Швалб, уже давно заметил, что стал Гольцману в тягость, что он ему не нужен, совершенно не нужен. И все же он не обращал на это никакого внимания и продолжал поддерживать с ним компанию. Ради чего? Только ради сестры – примадонны. Но с некоторого времени и примадонна начала как будто выходить из моды. С тех пор как забросили лучшие оперетты ради «Уриеля Акосты» и тому подобных пустяков, театр держится на одном Рафалеско. Все Рафалеско да Рафалеско. Ну что же? Лично его, Швалба то есть, это нисколько не трогает. «Уриель Акоста» – пусть будет «Уриель Акоста». Но сестра, что с ней поделаешь? Ей, говорит она, тоже хочется аплодисментов. Он подумал, подумал, и взял да написал своему брату Нислу в Лондон письмо, обрисовал в нем свое положение: так, мол, и так. Он, Изак Швалб, всегда так поступает: чуть что, он сейчас же строчит письмо брату. «Дурак ты безмозглый! – отвечает брат из Лондона. – До каких пор скитаться по белу свету? Чего тут долго думать? Возьми, пишет он, сестру и приезжайте оба ко мне в Лондон… У меня тут, пишет он, для вас есть дело – золотое дно. У нас здесь, пишет он, есть театр, называется он «Павильон-театр». Вот это театр! Игрушка! А артисты, пишет он, здесь подобрались один к одному: чурбаны, капустные кочаны, а все же загребают золото лопатами. Потому что публика здесь, пишет он, совсем не избалована: что подадут, то и лопает, да еще пальчики облизывает. Я уже переговорил, пишет он, с кем надо, и мне ответили: «Пусть только приедет твой брат с сестрой-примадонночкой – мы ее прямо озолотим. Мы, говорят они, слыхали о ней, читали в газетах. Доброй славой, говорят они, мир полнится». Ну и еще много разных разностей пишет ему брат Нисл из Лондона. А он, Изак Швалб, взял да и накатал ему письмо: так, мол, и так, поехать не штука, да надо наперед знать, на что едешь – условия, гарантии, контракт… И снова получает он ответ от брата Нисла из Лондона: «Скотина, ты, пишет он, осел вислоухий. Когда пишут тебе – приезжай, значит, есть уже все, что надо: условия, гарантии и контракты». На это Изак Швалб снова накатал ему письмо, так, мол, и так: «Если есть гарантия, что я заработаю столько-то, а сестра столько-то и столько-то, то пусть он шлет телеграмму, и мы сейчас же выедем». И вот получена эта самая телеграмма.
– Ну? Что скажешь про моего брата? – спросил Швалб компаньона.
– Что мне сказать? – ответил ему Гольцман с притворно спокойным видом, разглядывая свои острые пальцы. – Я уже давно говорил, что твой браток славный парень. Ты ему в подметки не годишься. Конечно, хорошо жить в Черновицах, когда имеешь брата в Лондоне, что и говорить. Но, знаешь ли? Я бы все же не прочь посмотреть на эту телеграмму собственными глазами.
Швалб хлебнул вина.
– Ты разве умеешь читать?
– Мне и не надо читать: я хочу только видеть телеграмму.
– Что там смотреть? Телеграмма, как все телеграммы, – сказал Швалб и повернул телеграмму к свету, падавшему из окна. Не успел он оглянуться, как телеграмма была уже у Гольцмана в руках.
Минуту спустя Гольцман подозвал секретаря, «человека с образованием», и тот прочитал телеграмму:
Если приезжать, то только с Рафалеско.
* * *
Гольцман не сделал упрека своему компаньону, даже слова не сказал. Только взял телеграмму и мазнул ею Изака Швалба по лицу.
Глава 80. Кто он?
Знаменитая странствующая труппа «Гольцман, Швалб и К°» уже готовилась покинуть Черновицы и продолжать свой скитальческий путь. Нисл Швалб уже прислал из Лондона еврейскую газету, на первой странице которой была помещена большая реклама, напечатанная огромными кричащими буквами:
!!! СЕНСЕЙШОН !!!
ЛЕО РАФАЛЕСКО,
величайший еврейский стар , ошеломивший весь мир, вскорости в Лондоне, в «Павильон-театре»!!!
Уже начали укладываться в дорогу. Оставалось только дать еще один спектакль в Черновицах – в бенефис Рафалеско. К этому бенефису готовилась вся черновицкая молодежь со студенческим союзом во главе. Билеты были распроданы молодежью все до единого. В Черновицы съехались молодые люди из окрестных местечек, куда еврейский театр еще не заезжал ни разу со времен Адама и по сегодняшний день.
Переполненный публикой зал для артиста – залог успеха, в особенности для такого артиста, как Рафалеско, который на каждом спектакле загорался так, словно выступал на сцене впервые. Рафалеско давно уже не переживал такого подъема, как в этот вечер. Он напряг все силы своего цветущего дарования и создал на этот раз нового изумительного Акосту, тихого, одинокого философа, настоящего Спинозу. Сам Рафалеско не имел этого в виду, это вышло у него само собой, интуитивно. С поразительной естественностью он показал, что такое истинная победа: не тот богатырь, кто побеждает другого, а тот, кто в тяжелой внутренней борьбе в состоянии побороть самого себя.
Возможно, что в другом месте его игра не произвела бы такого впечатления, как в Черновицах. Но на этот спектакль пришли как раз те «элементы», которые втайне вели борьбу с мракобесием. Эти неведомые герои редко побеждают и чаще всего падают в борьбе, как Уриель Акоста. Театр дрожал от оглушительных аплодисментов и бурных оваций. Студенческая молодежь вынесла Рафалеско на руках, осыпала его цветами, поднесла массу подарков, которые были осмотрены актерами и сейчас же спрятаны Гольцманом. Несколько молодых людей прочитали адреса, которых никто не слушал, кроме кучки студентов. Словом, это был такой триумф, который редко выпадает на долю даже таких баловней судьбы, как Рафалеско.
После первого акта Гольцман, бывший, как всегда, настороже, заметил среди молодежи, которая любит толкаться за кулисами, какого-то странного, густо обросшего субъекта, со знакомым заспанным лицом и знакомыми выпученными глазами. Субъект не понравился Гольцману с первой же минуты. Не понравилось ему, что он лезет за кулисы, расталкивает всех и хочет непременно пробиться к Рафалеско. Гольцман окликнул его и «честью» попросил убраться.
– Дяденька, – сказал он ему самым вежливым тоном, – не будьте тем, кто хрюкает, и не лезьте туда, куда не следует…
После второго акта повторилась та же история: сонный субъект с выпученными глазами снова начал протискиваться к Рафалеско, и Гольцман выпроводил его, прибавив несколько колкостей на прощанье:
– Нельзя же быть свиньей! Говорят ему: куда прешь? А ему хоть бы что – как с гуся вода!
После третьего акта Гольцман застиг его уже возле самой двери, в двух шагах от Рафалеско. Он схватил его за шиворот и попросту вышвырнул вон без всяких церемоний да еще благословил на прощание: «Холера ему в левую сторону живота, а за компанию и всем этим щенкам, которые путаются здесь под ногами, дьявол их знает, зачем и для чего». Уже после окончания спектакля, когда артисты начали переодеваться, Гольцман снова увидел заспанного субъекта, который все-таки успел пробраться в уборную Рафалеско. Как разъяренный тигр, Гольцман бросился к нему. Но, раньше чем он успел схватить его за шиворот, субъект уже обнимался с «парнем», и оба долго и горячо целовались, как родные братья. Гольцман вытаращил глаза, разинул рот и застыл в изумлении. Если бы к нему явился его отец с того света, Гольцман не был бы так поражен. Гольцман был похож в эту минуту на глиняную глыбу, на незаконченную статую, в которой скульптор хотел изобразить ужас, что ему, однако, не удалось. Его странно вытянутое рябое лицо приобрело комическое выражение, а его пронизывающие глаза как будто говорили:
– Люди! Разрежьте меня на кусочки! Выбросьте мое мясо собакам! Но только скажите мне: кто этот субъект, который целуется с моим «парнем»?
Глава 81.
Смерть матери
Кто помнит кассира Бени Рафаловича, заспанного меланхоличного парня с выпученными глазами, по прозвищу «Сосн-Весимхе»? С ним-то и целовался и обнимался Рафалеско.
Как он попал в Черновицы? Откуда и для чего? Что слышно в Голенешти? Как поживает Беня Рафалович и вся его семья? Как поживает кантор Исроел, канторша Лея и их дочка Рейзл? Об этом Симхе всю ночь напролет рассказывал Рафалеско.
Придя в гостиницу «Черный петух», они тотчас забрались в комнату Рафалеско и спросили у Гольцмана, нельзя ля устроить так, чтобы их оставили одних.
– Ох, с величайшим унижением! – сказал Гольцман, бросив сверкающий пронизывающий взгляд в сторону меланхоличного «мастодонта» с выпученными глазами.
Он оставил их наедине и громко распорядился, чтобы никто не смел заходить к ним. А сам – не в упрек ему будь сказано – уселся в соседней комнате у двери и, приложив ухо к щелочке, все время подслушивал, не пропуская ни одного слова из разговора, происходившего между «парнем» и косматым заспанным субъектом из Голенешти.
– Слушай же, душа моя, милый Лейбл, что я тебе расскажу, – начал «Сосн-Весимхе» своим монотонным голосом, который на этот раз звучал несколько живее обыкновенного. – У меня для тебя столько новостей, что трех дней и трех ночей, понимаешь ли, не хватит, чтобы все рассказать. Во-первых, Голенешти совсем не то Голенешти, что раньше. Одесса, Варшава, Париж! А люди? Совсем не те люди, что прежде. И кому мы всем этим обязаны? Еврейскому театру – помнишь его? С того времени, как побывал театр, все у нас изменилось. Все, понимаешь ли, пошло по-другому. Что и как по-другому, я и сам не скажу, но по-другому… О вашей семье и говорить нечего. У вас вообще все прахом пошло. Прежде всего хозяин, твой отец то есть.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63
– Представь себе, дочь моя, что ты служишь у чужих и тебя заставляют лезть на чердак. Лучше бы это было?
Потом брату захотелось во что бы то ни стало сделать ее примадонной, но у нее не оказалось голоса. Брат был вне себя от гнева и передразнивал ее, показывая, как она поет:
– Ты визжишь, сестрица, как настоящая кошка, когда ей наступили на хвост…
Златка почувствовала некоторое облегчение только тогда, когда брат дал ей роль Юдифи в «Уриеле Акосте», и не столько потому, что эта роль ей очень понравилась, сколько оттого, что роль Акосты играл белокурый красавец с нежными, ясными, добрыми глазами, которому имя Рафалеско. О, что за прекрасное имя Рафалеско!.. Рафалеско!.. Из-за него одного стоит страдать, мучиться, разучивать роль, повторять, как попугай, причудливые слова, которых она совершенно не понимает, и выступать каждый вечер на сцене, которую она ненавидит от всей души. Ох, один бог в небесах знает, до чего ненавистны ей театр, сцена, артисты! И больше всех невзлюбила она компаньона брата – Изака Швалба. Она не может спокойно смотреть на красную физиономию этого человека, который не раз приставал к ней за кулисами. Когда никого поблизости нет, он больно щиплет ее и все спрашивает, любит ли она его: «Яблочко мое! Ты любишь меня, яблочко?» Златка молчит: «Господь бог бы его так полюбил, эту распухшую красную рожу, как я его люблю!» – думает она про себя. Она готова бежать, куда глаза глядят, но боится брата. Она бы плюнула на театр, но как расстаться с Рафалеско, с этим прекрасным белокурым юношей с ясными, добрыми, кроткими глазами?
Ах, Рафалеско! Рафалеско! Это дорогое, сладостное имя у нее всегда на устах. Это милое, дорогое имя она шепчет во сне и наяву. И не раз, лежа в постели, обнимала она холодную подушку и, прижимая ее к своей теплой девичьей груди, вспоминала слова из своей роли – роли Юдифи – в «Уриеле Акосте»: «Что может помешать мне горячо прижать его к своей груди?..» И она еще крепче прижимала холодную подушку к своей теплой девичьей груди, целовала ее во мраке ночи своими горячими девичьими губами и тихо-тихо повторяла чудесное имя: «Рафалеско! Рафалеско!»
По утрам, чуть только мать разбудит ее, первая ее мысль – о милом, дорогом Рафалеско. Сейчас она опять увидит его, будет репетировать с ним вместе. А потом она будет рядом с ним на сцене. С трепетным чувством, о котором никто даже не догадывается, подойдет она к нему близко-близко и будет жадно ловить его пленительные сладостные слова: «Юдифь, Юдифь! На каждом листочке твоих цветов горячими слезами написано, чем мы стали друг для друга…» И сердце ее заранее трепещет: «Рафалеско! Рафалеско!..»
Едва завидя его, она сразу теряется, меняется в лице, и трепет пробегает по всему ее телу. Она смущенно прячет лицо, чтобы скрыть обуревающие ее чувства.
Никто из всей актерской братии не замечает этого. Все слишком заняты картами. Один только Гольцман, который видит даже тогда, когда не смотрит, и слышит даже то, чего не говорят, – один Гольцман все видит, все слышит и думает про себя: «Слава богу, – не сглазить бы, – «парень» сам идет на удочку… Если удостоимся божьей милости, то в скором времени с помощью господней покажем кукиш всему миру и скажем аминь!»
– Морской бык! Что ты вдруг застопорил? Карты раздавай! – кричит Гольцман компаньону.
– Даю, даю! – отвечает Швалб, раздавая карты. Лицо его горит огнем-пламенем.
Вдруг раздается стук в дверь: раз, два, три. «Войдите», – отвечает несколько голосов. Открывается дверь. Оказывается, телеграмма.
– Изаку Швалбу.
– Откуда телеграмма?
– Из Лондона.
– Что за телеграмма?
– Погодите, дайте ему прочесть.
– Как может Швалб прочитать? Не его ума дело.
Изак Швалб первым долгом вернул из банка деньги всем игрокам. Это отняло немало времени: надо же иметь голову министра, чтобы помнить, кто сколько поставил. При этом на голову банкомета, по обыкновению, сыплются в изобилии проклятья и в воздухе летают язвительные насмешки и остроты.
Раздав деньги, Швалб на минуту побежал с телеграммой к хозяину гостиницы и попросил его прочитать, что там написано. Актеры остались в напряженном ожидании. Какие такие секреты могут быть у Швалба от его компаньона?.. Больше всех волновался, конечно, сам Гольцман. Он был крайне сконфужен тем, что компаньон оставил его одного среди всей этой актерской оравы. Он стоял как пришибленный, и все в нем кипело от гнева на этого грубияна Швалба. И зачем он только связался с ним?! «Холера бы взяла этого папиросника!..» Наконец с сияющим лицом вбежал Швалб и выпалил, обращаясь ко всей компании:
– Ребята, мы едем в Лондон!
Трудно представить себе впечатление, произведенное на актеров этим известием Один вскочил на стол и поднял правую руку:
– Ай, Лондон! Лондон! Лондон! Да здравствует Лондон!
Другой ударил себя по ляжкам:
– Меня уже давно тянет в Лондон, черт бы его побрал!
Третий – долговязый, сухопарый актер в клетчатых брюках – выпрямился во весь рост, заложил руки в карманы и, неимоверно тараща глаза, начал нараспев говорить «по-английски»:
– О, йес, йес, май дир, май бир, май кайк, май стайк, май ринг, май кинг .
Четвертый хлопнул одного из товарищей по плечу и пустился в пляс, распевая хриплым голосом украинскую песенку, бог весть откуда занесенную им сюда: «Гей був та нема, та пойихав до млына!»
– Тише, байструки! – ударив кулаком по столу, повелительно закричал Гольцман тоном хозяина, сознающего свою власть над этими людьми. – Ишь, разошлись! Есть чему радоваться! Ни капли уважения к старшему. Волдырь вам на всю щеку! Холера вам в спину!
Затем он обратился к Швалбу:
– А ну-ка покажи телеграмму, Швалбочка.
– Показать телеграмму? – переспросил Швалб нерешительно. – Телеграмму показать? Хорошо, отчего не показать? Конечно, я тебе покажу. Непременно покажу. Но не сейчас, немного погодя. Я должен тебе раньше кое-что рассказать. Пойдем, если хочешь, со мной в погребок, там я тебе покажу.
И Швалб обратился ко всей компании:
– Кто идет со мной в погребок?
– Как «кто»? Все.
– В погребок! в погребок!
С криком и шумом вся братия покинула «Черного петуха» и отправилась в погребок.
Глава 79.
В погребке
Это собственно не погребок, а комната, даже не комната, а винная лавка. И даже не винная лавка, а попросту трактир. Но в Черновицах его называют «погребком». Когда в Черновицах говорят «идем в погребок», все понимают, что речь идет о погребе Меера, сына Бешла – так зовут владельца «погребка» (его отец, покойный Бешл, тоже был трактирщиком).
В этот-то погреб пришли наши актеры. Каждый угощался за свой счет, сообразно состоянию своего кошелька после девятого вала: кто заказывал морковник, кто кисло-сладкое жаркое с огурцами, а кто – одни огурчики. За вино платил Изак Швалб.
– Сегодня я угощаю, – сказал он.
После первого же стаканчика муската у Изака Швалба развязался язык, и он начал рассказывать компаньону Гольцману всю историю от начала до конца, ничего не утаивая. Накажи его господь, если он скроет от него хоть что-нибудь. Зачем ему врать, когда можно говорить правду? Как говорится, карты на стол. Он, Изак Швалб, уже давно заметил, что стал Гольцману в тягость, что он ему не нужен, совершенно не нужен. И все же он не обращал на это никакого внимания и продолжал поддерживать с ним компанию. Ради чего? Только ради сестры – примадонны. Но с некоторого времени и примадонна начала как будто выходить из моды. С тех пор как забросили лучшие оперетты ради «Уриеля Акосты» и тому подобных пустяков, театр держится на одном Рафалеско. Все Рафалеско да Рафалеско. Ну что же? Лично его, Швалба то есть, это нисколько не трогает. «Уриель Акоста» – пусть будет «Уриель Акоста». Но сестра, что с ней поделаешь? Ей, говорит она, тоже хочется аплодисментов. Он подумал, подумал, и взял да написал своему брату Нислу в Лондон письмо, обрисовал в нем свое положение: так, мол, и так. Он, Изак Швалб, всегда так поступает: чуть что, он сейчас же строчит письмо брату. «Дурак ты безмозглый! – отвечает брат из Лондона. – До каких пор скитаться по белу свету? Чего тут долго думать? Возьми, пишет он, сестру и приезжайте оба ко мне в Лондон… У меня тут, пишет он, для вас есть дело – золотое дно. У нас здесь, пишет он, есть театр, называется он «Павильон-театр». Вот это театр! Игрушка! А артисты, пишет он, здесь подобрались один к одному: чурбаны, капустные кочаны, а все же загребают золото лопатами. Потому что публика здесь, пишет он, совсем не избалована: что подадут, то и лопает, да еще пальчики облизывает. Я уже переговорил, пишет он, с кем надо, и мне ответили: «Пусть только приедет твой брат с сестрой-примадонночкой – мы ее прямо озолотим. Мы, говорят они, слыхали о ней, читали в газетах. Доброй славой, говорят они, мир полнится». Ну и еще много разных разностей пишет ему брат Нисл из Лондона. А он, Изак Швалб, взял да и накатал ему письмо: так, мол, и так, поехать не штука, да надо наперед знать, на что едешь – условия, гарантии, контракт… И снова получает он ответ от брата Нисла из Лондона: «Скотина, ты, пишет он, осел вислоухий. Когда пишут тебе – приезжай, значит, есть уже все, что надо: условия, гарантии и контракты». На это Изак Швалб снова накатал ему письмо, так, мол, и так: «Если есть гарантия, что я заработаю столько-то, а сестра столько-то и столько-то, то пусть он шлет телеграмму, и мы сейчас же выедем». И вот получена эта самая телеграмма.
– Ну? Что скажешь про моего брата? – спросил Швалб компаньона.
– Что мне сказать? – ответил ему Гольцман с притворно спокойным видом, разглядывая свои острые пальцы. – Я уже давно говорил, что твой браток славный парень. Ты ему в подметки не годишься. Конечно, хорошо жить в Черновицах, когда имеешь брата в Лондоне, что и говорить. Но, знаешь ли? Я бы все же не прочь посмотреть на эту телеграмму собственными глазами.
Швалб хлебнул вина.
– Ты разве умеешь читать?
– Мне и не надо читать: я хочу только видеть телеграмму.
– Что там смотреть? Телеграмма, как все телеграммы, – сказал Швалб и повернул телеграмму к свету, падавшему из окна. Не успел он оглянуться, как телеграмма была уже у Гольцмана в руках.
Минуту спустя Гольцман подозвал секретаря, «человека с образованием», и тот прочитал телеграмму:
Если приезжать, то только с Рафалеско.
* * *
Гольцман не сделал упрека своему компаньону, даже слова не сказал. Только взял телеграмму и мазнул ею Изака Швалба по лицу.
Глава 80. Кто он?
Знаменитая странствующая труппа «Гольцман, Швалб и К°» уже готовилась покинуть Черновицы и продолжать свой скитальческий путь. Нисл Швалб уже прислал из Лондона еврейскую газету, на первой странице которой была помещена большая реклама, напечатанная огромными кричащими буквами:
!!! СЕНСЕЙШОН !!!
ЛЕО РАФАЛЕСКО,
величайший еврейский стар , ошеломивший весь мир, вскорости в Лондоне, в «Павильон-театре»!!!
Уже начали укладываться в дорогу. Оставалось только дать еще один спектакль в Черновицах – в бенефис Рафалеско. К этому бенефису готовилась вся черновицкая молодежь со студенческим союзом во главе. Билеты были распроданы молодежью все до единого. В Черновицы съехались молодые люди из окрестных местечек, куда еврейский театр еще не заезжал ни разу со времен Адама и по сегодняшний день.
Переполненный публикой зал для артиста – залог успеха, в особенности для такого артиста, как Рафалеско, который на каждом спектакле загорался так, словно выступал на сцене впервые. Рафалеско давно уже не переживал такого подъема, как в этот вечер. Он напряг все силы своего цветущего дарования и создал на этот раз нового изумительного Акосту, тихого, одинокого философа, настоящего Спинозу. Сам Рафалеско не имел этого в виду, это вышло у него само собой, интуитивно. С поразительной естественностью он показал, что такое истинная победа: не тот богатырь, кто побеждает другого, а тот, кто в тяжелой внутренней борьбе в состоянии побороть самого себя.
Возможно, что в другом месте его игра не произвела бы такого впечатления, как в Черновицах. Но на этот спектакль пришли как раз те «элементы», которые втайне вели борьбу с мракобесием. Эти неведомые герои редко побеждают и чаще всего падают в борьбе, как Уриель Акоста. Театр дрожал от оглушительных аплодисментов и бурных оваций. Студенческая молодежь вынесла Рафалеско на руках, осыпала его цветами, поднесла массу подарков, которые были осмотрены актерами и сейчас же спрятаны Гольцманом. Несколько молодых людей прочитали адреса, которых никто не слушал, кроме кучки студентов. Словом, это был такой триумф, который редко выпадает на долю даже таких баловней судьбы, как Рафалеско.
После первого акта Гольцман, бывший, как всегда, настороже, заметил среди молодежи, которая любит толкаться за кулисами, какого-то странного, густо обросшего субъекта, со знакомым заспанным лицом и знакомыми выпученными глазами. Субъект не понравился Гольцману с первой же минуты. Не понравилось ему, что он лезет за кулисы, расталкивает всех и хочет непременно пробиться к Рафалеско. Гольцман окликнул его и «честью» попросил убраться.
– Дяденька, – сказал он ему самым вежливым тоном, – не будьте тем, кто хрюкает, и не лезьте туда, куда не следует…
После второго акта повторилась та же история: сонный субъект с выпученными глазами снова начал протискиваться к Рафалеско, и Гольцман выпроводил его, прибавив несколько колкостей на прощанье:
– Нельзя же быть свиньей! Говорят ему: куда прешь? А ему хоть бы что – как с гуся вода!
После третьего акта Гольцман застиг его уже возле самой двери, в двух шагах от Рафалеско. Он схватил его за шиворот и попросту вышвырнул вон без всяких церемоний да еще благословил на прощание: «Холера ему в левую сторону живота, а за компанию и всем этим щенкам, которые путаются здесь под ногами, дьявол их знает, зачем и для чего». Уже после окончания спектакля, когда артисты начали переодеваться, Гольцман снова увидел заспанного субъекта, который все-таки успел пробраться в уборную Рафалеско. Как разъяренный тигр, Гольцман бросился к нему. Но, раньше чем он успел схватить его за шиворот, субъект уже обнимался с «парнем», и оба долго и горячо целовались, как родные братья. Гольцман вытаращил глаза, разинул рот и застыл в изумлении. Если бы к нему явился его отец с того света, Гольцман не был бы так поражен. Гольцман был похож в эту минуту на глиняную глыбу, на незаконченную статую, в которой скульптор хотел изобразить ужас, что ему, однако, не удалось. Его странно вытянутое рябое лицо приобрело комическое выражение, а его пронизывающие глаза как будто говорили:
– Люди! Разрежьте меня на кусочки! Выбросьте мое мясо собакам! Но только скажите мне: кто этот субъект, который целуется с моим «парнем»?
Глава 81.
Смерть матери
Кто помнит кассира Бени Рафаловича, заспанного меланхоличного парня с выпученными глазами, по прозвищу «Сосн-Весимхе»? С ним-то и целовался и обнимался Рафалеско.
Как он попал в Черновицы? Откуда и для чего? Что слышно в Голенешти? Как поживает Беня Рафалович и вся его семья? Как поживает кантор Исроел, канторша Лея и их дочка Рейзл? Об этом Симхе всю ночь напролет рассказывал Рафалеско.
Придя в гостиницу «Черный петух», они тотчас забрались в комнату Рафалеско и спросили у Гольцмана, нельзя ля устроить так, чтобы их оставили одних.
– Ох, с величайшим унижением! – сказал Гольцман, бросив сверкающий пронизывающий взгляд в сторону меланхоличного «мастодонта» с выпученными глазами.
Он оставил их наедине и громко распорядился, чтобы никто не смел заходить к ним. А сам – не в упрек ему будь сказано – уселся в соседней комнате у двери и, приложив ухо к щелочке, все время подслушивал, не пропуская ни одного слова из разговора, происходившего между «парнем» и косматым заспанным субъектом из Голенешти.
– Слушай же, душа моя, милый Лейбл, что я тебе расскажу, – начал «Сосн-Весимхе» своим монотонным голосом, который на этот раз звучал несколько живее обыкновенного. – У меня для тебя столько новостей, что трех дней и трех ночей, понимаешь ли, не хватит, чтобы все рассказать. Во-первых, Голенешти совсем не то Голенешти, что раньше. Одесса, Варшава, Париж! А люди? Совсем не те люди, что прежде. И кому мы всем этим обязаны? Еврейскому театру – помнишь его? С того времени, как побывал театр, все у нас изменилось. Все, понимаешь ли, пошло по-другому. Что и как по-другому, я и сам не скажу, но по-другому… О вашей семье и говорить нечего. У вас вообще все прахом пошло. Прежде всего хозяин, твой отец то есть.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63