Церемония закончена. Беня подает знак кассиру, чтобы он приступил к подсчету недельной выручки и занес в книгу приход и расход за неделю. Засучив рукава, кассир «Сосн-Весимхе» вынимает ключи из кармана брюк, открывает средний ящик письменного стола и начинает считать деньги. Делает он это серьезно, истово, с воодушевлением, почти благоговейно.
Сперва на столе появляются кредитки, пачки за пачкой. Кассир «Сосн-Весимхе» – мастер считать деньги. Поминутно сплевывая на толстый палец, он ловко отсчитывает ассигнации, которые с громким шелестом так и порхают в его руках, так и мелькают перед глазами. Сначала у него идут «аристократы» – сотенные билеты, или, как Беня их называет, «простыни». Затем белые – «деликатные» четвертные билеты. Потом огненно-красные десятки и синие пятерки. И под конец – разная «мелюзга»: зеленые выцветшие трехрублевки и желтые замусоленные рублевки, их много, видимо-невидимо.
Все время, пока кассир считал деньги, Лейбл сидел чуть поодаль и, не выпуская из рук молитвенник, делал вид, что шепчет молитву: покачиваясь всем туловищем, он перелистывал страницу за страницей, но мысленно вместе с кассиром издали считал деньги. Считал, считал и никак не мог подсчитать. Покуда на столе лежали пачки крупных ассигнаций, Лейбл кое-как еще успевал следить за счетом. Но когда очередь дошла до «мелюзги», он потерял счет и снова уткнулся в молитвенник, по-прежнему тихо напевая. А пачки ассигнаций так и мелькали перед глазами, ни на минуту не давая ему покоя. «Где-то они будут сегодня в полночь, эти красивые, аккуратно сложенные пачки ассигнаций? – думал он. – Где же, как не у меня!» Конечно, у меня, у меня!»
* * *
Дрожь пробежала по его телу, и он начал покачиваться еще сильнее, читая молитву с еще большей горячностью.
Беня и его кассир, всецело погруженные в работу, не замечали Лейбла, не слыхали его молитвы. Зато сидевшая сбоку мать Бейлка все видела и слышала. Она глядела и не могла наглядеться, не могла нарадоваться на дорогого благочестивого сына и мысленно благословляла свое милое дитятко, желая ему всяких благ.
Мучительная, затаенная глубоко в груди боль начала мало-помалу утихать, рана стала залечиваться. «Чем, собственно, так уж провинилось дитя? – подумала она. – Что дурного он сделал? Неужели за то, что мальчик отдал бедному актеру свой завтрак, следовало так жестоко наказывать его, так позорить несчастное дитя? О, если бы Беня захотел посмотреть на мальчика ее глазами!.. Ах, что за чудесное, светлое личико!»
Но Беня, как назло, не хочет ни глядеть на сына, ни слушать его молитву. Он весь с головой ушел в подсчет недельной выручки. Покончив с кредитками, Беня и его кассир принялись за серебро. Тут кассир Симхе обнаруживает непревзойденное мастерство. Быстро, красиво скользят монеты в его ловких руках. Он раскладывает серебряные монеты стопками, и стопки все растут и растут. Вот одна, вот другая, третья, пятая, десятая, и еще, и еще, и еще. Наконец очередь доходит до медяков. Тут кассир обнаруживает ловкость прямо изумительную. Медяки звенят и исчезают между его пальцами с головокружительной быстротой, как у фокусника. «Вы-то мне ни к чему», – подумал Лейбл. Ему не надо ни серебра, ни медяков. Куда ему с этой мелочью возиться? Для него хватит вон тех пачек с ассигнациями, которые отец держит в руках. Лейбл глядит одним глазом и видит, как отец любовно смотрит на деньги; берет в руки пачку за пачкой, ощупывает, гладит и, называя вслух сумму, передает их кассиру, который укладывает деньги в ящик в стройном порядке: на первое место, конечно, «аристократы» – сторублевки, за ними следуют прочие кредитки – мелюзга, а потом уж серебро и медь.
Лейбл одним глазом глядит в молитвенник, а другим туда, туда, в средний ящик письменного стола, куда кассир укладывает пачки ассигнаций. Туда, к этому ящику, устремлены теперь все помыслы и думы Лейбла, все его чаяния и надежды. Всей душой, всем существом своим он стремится к заветному ящику.
Что деньги – великое искушение, это Лейбл не раз слыхал и от своего учителя в хедере и от старших. Что это искушение необычайно сильно и неотразимо, это ему тоже не раз приходилось слышать. Но истинный смысл этих слов он постиг лишь теперь, в эти минуты. Он почувствовал, что жажда денег захватила его целиком и цепко держит, не отпуская. И Лейбл знает: не устоять ему против соблазна, сколько бы он ни старался! Да он и не пытается. Наоборот, он искренне молит бога, чтобы его грешная затея удалась, потому что, если – не приведи господь! – дело сорвется, если его поймают на месте преступления, тогда и подумать страшно, – господи спаси и помилуй! – тогда ведь он пропал. Все погибнет для него и на этом свете и на том! Гоцмах уезжает. Театр уезжает. А он? А Рейзл? Что будет с ними? Не будет театра! Не будет Рейзл! Конец всем золотым мечтам, конец!..
– Тпррру, поздравляем! Приехали «кумовья» очищать сарай от «паскудства», – воскликнул Беня на своем иносказательном языке и поднялся со стула.
Читатель, привыкший уже к лексикону Бени Рафаловича, конечно, догадывается, что эти слова означают: приехали извозчики, чтобы вывезти еврейский театр.
Глава 34.
Мое почтение извозчику Шимен-Довиду
Если бы Беня мог, он сам бы себе надавал оплеух, – так он сердит на себя за то, что позарился на несколько «грошей» и сдал такой чистый, такой светлый сарай под еврейский театр. «Пригнать бы сюда целое стадо свиней да пустить их в сарай, – думал Беня, – они наверное не загрязнили бы так двора, как испакостил его театр за эти несколько недель». Беня сам не знает почему, но он ненавидит этих голодных «лапотников» (то есть актеров), как благочестивый еврей свинину. И больше всего ненавидит он этого «расфуфыренного щеголя-гоголя» с «выскобленными щеками» (так называет он директора театра Альберта Щупака): прямо-таки спокойно глядеть на него не может.
Можно сказать, что оба они – Беня Рафалович и Альберт Щупак – возненавидели друг друга с той минуты, как познакомились. Оба смотрели друг на друга сверху вниз. Беня называл Щупака за глаза не иначе, как «шмаровоз». А Щупак для Бени не имел другого прозвища, кроме «бессарабское пузо». Поэтому легко себе представить, как обрадовался Беня, когда увидел у себя на дворе извозчика Шимен-Довида, подъехавшего к воротам на огромном фургоне, за которым следовала еще телега и такой же фургон, а за ними – огромная высокая телега, которую в Бессарабии называют «арбой». И Беня тотчас завел с Шимен-Довидом разговор на своем языке.
– А, мое почтение, вот не ожидал. Гость приехал, Шимен-Довид. Скажи-ка, сделай милость, Шимен-Довид-сердце, сколько ты, к примеру, берешь с этих «голодранцев» за перевозку их «дохлятины»?
– «Блажен муж», – начал Шимен-Довид изречением из псалмов и стал жаловаться на свою несчастную долю. – «Блажен муж» – незавидна судьба извозчика: скотину кормить надо, человека держи, а овес дорог, а телегу подмазать надо, и мужика нанимай да поглядывай…
Все это Шимен-Довид перечисляет по пальцам. Но, видя, что скоро не хватит пальцев на руке, он заканчивает разговор изречением из псалма:
– «В деснице твоей вечность» – хоть бейся головой об стенку.
Извозчик Шимен-Довид скорее хозяин над извозчиками, чем извозчик. У него собственный дом, три пары лошадей, дети его учатся в хедере, и сам он тоже искушен в книжной премудрости: знает все псалмы наизусть и на каждом шагу, – кстати и некстати, – обращается к помощи злополучного псалтыря, сыпля стихами.
Со Щупаком Шимен-Довид договорился как заправский подрядчик: его дело – перевезти в Фачешти к вокзалу в субботу вечером, сразу после прощания с субботой, весь еврейский театр, со всеми артистами, декорациями, со всем «скарбом, барахлом и рухлядью», а самого Щупака он обязался непременно, без всяких оговорок, что бы там ни случилось, доставить рано утром, ни свет ни заря – в Фачешти и подвезти к вокзалу. А оттуда уж – «благослови мою душу, аллилуйя, – Щупак может отправиться хоть на санях прямо в страну праотцев».
Так сказал сам Шимен-Довид, а Шимен-Довид своему слову хозяин: сказал, что топором отрубил.
Суббота на исходе, наступил вечер – нет Шимен-Довида. Уже давно блеснули звезды на небе, в окнах замелькали огоньки, а подвод все нет как нет. Щупак послал Гоцмаха к извозчику разузнать, в чем дело. Гоцмах застал Шимен-Довида с большим молитвенником в руке за громким чтением одной из полагающихся в субботу вечером молитв.
– Реб Шимен-Довид, ну?
Шимен-Довид указал ему одной рукой на свой рот, а другой на молитвенник и коротко ответил:
– Ну, ну!
Это означает, что, пока Шимен-Довид не кончит молитвы, и говорить не о чем.
Гоцмах сел и закурил папиросу.
А Щупак между тем места себе не находил от тревоги и волнения. Никогда в своей жизни Альберт Щупак не был в таком нервном напряжении, как в этот субботний вечер. Он шептался и шушукался с Шолом-Меером, метался, шмыгал с места на место, перессорился со всеми актерами и актрисами, причем больше всех досталось, как водится, вечному козлу отпущения – Гоцмаху. Щупак строго-настрого приказал ему, сопровождая свой приказ отборной бранью, чтобы он сию минуту привел извозчиков с подводами, не то, – да не будет его имя «Альбрет»!
– Что это с нашим директором? – переговаривались между собой артисты в сарае за кулисами.
– Не трогайте его, он сходит с ума. Директорша приезжает завтра утром.
– Откуда ты знаешь?
– Получена телеграмма.
– Станет Щупак своей жены бояться!
– Разве у него есть жена?
– Поздравляем. Ты здешний?
– Говорят, что такой человек, как Щупак, может себе позволить иметь трех жен.
– А я слыхал, что с этой он развелся.
– Ничего подобного!
– Чего же он так обхаживает примадонну?
– Примадонну оставьте в покое. Примадонна на всех вас плюет с высокого потолка.
– Брайнделе-козак! Вы что за адвокат такой?..
– Держали бы лучше язык за зубами!
– Или провалились бы сквозь землю!
– Где? Здесь, в Бессарабии, или там, в Румынии?
– Посмотри на себя в зеркало, обезьяна!
– Довольно уж вам язычок чесать!
– Как же все-таки обстоит дело с женами Щупака?
– Тише, дети, кажись, едут!
– Едут! Едут!
– Трам-тарарам! Тарарам!
– Ерцом-перцом? перл-вирл-верцом!
– Давай, давай, поддай жару!
– Жару, жару!
– Поддай, поддай!
Услыхав, что подъехали извозчики, вся компания актеров и актрис, как один человек, встрепенулась, и все один за другим с пением направились из сарая во двор «встречать жениха».
Глава 35.
Шимен-Довид распоряжается
В честь еврейского театра Шимен-Довид привел во двор целую ораву извозчиков, чуть ли не всю голенештинскую извозчичью биржу. Собрались старые и молодые, все в огромных смазных сапогах, с длинными кнутами в руках. Здесь были: Нойах Бримза в рваной накидке и плюшевом картузе; Нахмен Кокон, сердитый человек, с виду похожий на петуха; Янкл Маметлива, заспанный парень с красными губами; Гецл Галаган, долговязый детина с одним глазом; Генех Кустай, приземистый, но здоровенный человечек; наконец Карп Мундзик, молдаванин в меховой шапке.
Карп надвинул шапку на лоб, заткнул за пояс полы своей свитки и принялся за смазку колес. Остальные извозчики тоже усердно взялись за работу: спешно упаковывали декорации, выносили из сарая корзины и ящики, тюки и узелки и складывали все на телеги, не обращая никакого внимания на просьбы актеров, шедших за ними следом и умолявших обращаться с багажом как можно осторожнее, складывать его «потише» да «полегче».
Как генерал стоял Шимен-Довид посреди двора, командуя, ругаясь и пересыпая бранные слова стихами из псалмов, вперемежку с молдаванскими словами:
– А поди-ка сюда, калбун, паршивец этакий! «Поэтому они свернут с пути, – задержи телегу, не то я тебя смажу по харе, ибо сейчас разгорится гнев его», так что искры из глаз посыплются.
На извозчиков, по-видимому, не производят никакого впечатления ни брань и понукания Шимен-Довида, ни изречения из псалтыря. Вынося один за другим тяжелые ящики, они перебрасываются словечками и шутками, смеются и зубоскалят и попутно заводят разговор о том, что надо бы чего-нибудь поесть.
– Скажи-ка, Маметлива-браток, ты бы непрочь теперь в честь наступления новой недели отведать малаи на гусином сале?
– Проваливай, одноглазый, с твоей малаей! Я бы охотнее поел хороший цимес…
– И запил бы кружкой настоящего виноградного вина «Помняк»! Ха-ха-ха!
– А то и свежей брагой.
Шимен-Довиду не по душе такой разговор, и он прерывает его криком:
– «С чего это разбушевались народы», – чего вдруг зашла речь о закуске, мошенники?.. Вот я вам сейчас задам такой Помняк, что забудете о закуске. Как говорится: «Броней своей милости, увенчай нас», оглоблей по затылку.
Крики и смех извозчиков и брань распоряжающегося Шимен-Довида смешиваются и сливаются с криками и перебранкой актеров и актрис, которые мечутся как угорелые, шумят, галдят, кричат друг на друга и все разом на Гоцмаха:
– Гоцмах, дьявол тебя возьми!
– Гоцмах, беги! Гоцмах, стой! Гоцмах, обожди! Гоцмах, сюда! Гоцмах, туда!
И бедному Гоцмаху приходится выносить на своих худых угловатых плечах всю тяжесть непосильного труда в театре и вдобавок выслушивать непрестанную ругань и проклятия, сыплющиеся на него со всех сторон. Он бросается во все стороны, тащит вещи, при этом кашляет, и все валится у него из рук, потому что над ним стоит, сверкая всеми своими брильянтами, сам директор еврейско-немецкого театра Альберт Щупак, который подгоняет и подхлестывает его, ругает и смешивает с грязью.
Но какое дело Гоцмаху до директора? Плевать ему на него! Удалось бы только обделать то дельце, которое он задумал. Только бы этот паренек заполучил сегодня ночью «звонкую монету», тогда все будет на мази…
И Гоцмах шарит глазами по всему двору, ища Лейбла, но никак не может найти его. Вся семья Рафаловича уже во дворе: сыновья и дочери, зятья и невестки, кормилица, кассир «Сосн-Весимхе», даже старуха мать вышла посмотреть, как собирается в дорогу еврейский театр, и, окидывая весь двор острым взглядом, заодно уж зорко наблюдает за тем, как бы актеры невзначай, по ошибке, не увезли, чего не полагается… Одного Лейбла нет. Гоцмах вне себя: «Мало ли что случается! А вдруг этот щенок раздумал?.. Хорош он, Гоцмах, будет тогда! Дурак дураком! Останется вечным чистильщиком сапог у Щупака. А может быть, – не приведи господи! – ему еще придется жениться на этой холере Этель-Двойре, погибель бы пришла на всех них этой же ночью, боже милосердный! Чтоб им не выехать отсюда! А если выедут, то пусть поломают себе ребра и кости на прямой дороге, раньше чем приедут туда, куда едут!»
– Гоцмах, какого черта ты там ворчишь?
– Я не ворчу, я учу свою роль.
– Нашел время роль учить, чтоб тебе сгореть, идиот окаянный! Сюда иди!
«Аминь, взаимно!» – Иду, иду! – отвечает Гоцмах, закашлявшись, и озирается по сторонам, ища глазами Лейбла.
Глава 36.
Шолом-Меер Муравчик произносит речь
Напрасно голенештинцы собрались в этот вечер возле двора Рафаловича, чтобы устроить еврейскому театру торжественные проводы. Шолом-Меер неоднократно предупреждал их в самой резкой форме, помянув даже родителей, что зря они дожидаются, – все равно не дождутся: надо еще много и долго упаковывать. Но голенештинские театралы и слышать об этом не хотели. Они знали, что все это пустые разговоры; все в жизни так или иначе кончается, а потому и упаковка должна рано или поздно кончиться. Ерунда! Что там ни говори, а театр ведь обязательно должен выехать сегодня вечером со двора, – как же можно допустить, чтобы театр выехал незаметно, – как говорится, ни вам, ни нам – и чтобы по крайней мере полместечка не вышло его провожать.
Это, однако, не входило в расчеты ни директора еврейско-немецкого театра, ни его флигель-адъютанта Шолом-Меера Муравчика. По разработанному ими плану нужно было, наоборот, чтобы ни один посторонний глаз не был свидетелем их отъезда. Что же делать? Как заставить людей разойтись? Что им сказать? Шолом-Меер уже достаточно долго убеждал их. Затеять ссору с целым местечком тоже не годится – можно нарваться на скандал. А надо, чтобы все сошло тихо, совершенно тихо, без всякого шума… Ведь предстоит еще весьма деликатная операция на «Божьей улице».
И Шолом-Меера осенила блестящая идея (на то он и дипломат). Взобравшись на высокую телегу, он обратился к публике с речью, полной замысловатых оборотов и слов:
– Высокочтимая публика! Милостивые государи п государыни! От имени директора еврейско-немецкого театра и от имени всей труппы я имею честь передать вам, многоуважаемая публика, нашу глубочайшую благодарность за оказанную вами честь и за вашу неизменную симпатию к нашему театру. За все время пребывания в вашем местечке наш театр, с гордостью говорю вам об этом, никогда не был пуст. И не только внутри, но и снаружи его всегда осаждали толпы народа. Это доказывает, что вы умеете ценить искусство и что еврейский театр вам дорог.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63