.. Короче: кантор извлек из чемодана свой старый праздничный длиннополый сюртук с шелковым поясом, застегнул жилет доверху и придал лицу такое постное выражение, что братья Швалб и мистер Кламер не могли скрыть свое изумление и в один голос воскликнули:
– Это что?
– Америка, – спокойно ответил ломжинский кантор. И коротко объяснил: – Америка, видите ли, это вам не Европа, а Нью-Йорк вам не Лондон. В Америке – либо туда, либо сюда: коли ты артист, будь артистом, а ежели ты кантор, будь кантором. Разжевали?
Разжевали они или нет, кто их знает? Но ломжинский кантор во всяком случае рассуждал, как человек практический: покуда еще его дети начнут зарабатывать в Америке как музыканты, покуда артисты начнут еще загребать золото в золотой стране, он тем временем будет выступать в роли кантора в какой-нибудь синагоге, будет петь новогодние молитвы для своих земляков, выходцев из Ломжи, которые, собственно, и вызвали его сюда со всей его музыкальной семейкой (кстати, приближались новогодние праздники). Он, ломжинский кантор, слава богу, чувствует в себе еще достаточно силы, чтобы петь в синагоге, – морское путешествие не повлияло дурно на его голос, – наоборот, он стал даже как будто чище. И у него уже щекочет в горле, его так и подмывает петь. Словом, ломжинский кантор почувствовал свое подлинное призвание и, нарядившись в подобающий кантору костюм, состроил благочестивую мину, какая полагается кантору накануне великого праздника.
Жена кантора тоже принарядилась весьма своеобразно: на рыжий парик надела шелковый платок, перевязанный двумя концами. Но уши были выставлены напоказ, и на то были свои веские соображения: во-первых, она хотела, чтобы все видели позолоченные серьги, болтавшиеся у нее в ушах со дня свадьбы, а во-вторых, надо ж было показать хотя бы прядь собственных белокурых волос. Она ведь, собственно, не знает, что за страна Америка и что там больше в моде – скромность или фривольность? Быть может, там требуется и то и другое. На то Америка!
Зато дети ломжинского кантора – вся его музыкальная семейка – были одеты по-европейски. Все – от малышей до старших – были в детских костюмчиках: коротенькие штанишки, обнажавшие толстенькие икры, кургузые пиджачки и маленькие шапчонки, из-под которых выбивались длинные кудри. (Короткие штанишки и длинные волосы носили тогда все знаменитые вундеркинды: Губерман, Фидельман, Гриша Стельмах и другие.) Все вундеркинды носят короткие штанишки до тех пор, пока есть малейшая возможность скрывать наличие бороды и усов, которые, как известно, в положенное время начинают безудержно расти, хоть брей их, хоть стриги, хоть что хочешь с ними делай.
Кто-кто, а уж музыкальная семейка была довольна путешествием и радовалась приезду, пожалуй, больше всех. Им, детям, «золотая страна Колумба» сулила более радостные перспективы, чем остальным. Узнав, что уже виднеется земля, все дети высыпали на палубу, обнялись, сплелись ручонками и, будто сговорившись, затянули все разом песенку в честь Америки: в такт волнам, рокотавшим теперь уже не так гневно, как прежде, они запели хором:
– Америка! А-ме-ри-ка!
Глава 23.
Море спокойно
Величаво-спокоен был океан у берегов американского континента в тот час, когда «Атлантик» приближался к Нью-Йорку. Не тих, а именно спокоен.
Когда смиряются разбушевавшиеся волны, море долго еще дышит тяжело и устало, точно утомленный до изнеможения исполинский зверь. Грозен и страшен океан, когда разгуляются, закружатся в бешеной пляске его буйные волны. Прекрасен океан, величественно красив, когда смиряется его ярость.
Все цвета радуги играли и переливались на спокойной глади океана, лаская глаз богатством красок, самых ярких и разнообразных, какие только создала природа и как бы вознаграждая этим пассажиров «Атлантика» за все муки и страдания, причиненные им в последние томительно-тяжелые дни. И сердца всех прониклись благоговейным чувством преклонения перед извечным могуществом природы, перед ее величественной, радостной, благодатной красотой. Пассажиры простили, от души простили океану его безумную злобу и снова все как один хлынули на палубу, вновь их умиленные взгляды упивались чудесной красотой природы, опять на лицах сверкали радость и довольство, словно никаких страданий и в помине не было.
Но если на лицах всех пассажиров светились радость и довольство в те минуты, когда «Атлантик» приближался к берегам Нью-Йорка, то молодая парочка, стоявшая на палубе рука об руку, казалось, была на вершине блаженства. Это была счастливая парочка, самая счастливая на всем пароходе, – так во всяком случае казалось со стороны. И до чего хороши были оба, – чудесная парочка! Оба в пышном расцвете молодости и красоты, оба – свежие, бодрые, здоровые, счастливые. Много глаз с завистью смотрело на них. Счастливая, счастливая чета!
Наши читатели догадываются, конечно, что речь идет о примадонне Генриетте Швалб и о ее возлюбленном Лео Рафалеско. Был ли и впрямь счастлив Рафалеско, не знаем. Но что Генриетта была на седьмом небе, в этом можно было не сомневаться.
Счастливая, трижды счастливая Генриетта! Она достигла своего. Столько времени она охотилась за этим красивым юношей, с первой встречи во Львове и до последнего дня совместного пребывания в Лондоне добиваясь его взаимности. И только здесь, на пароходе, ей удалось, наконец, завлечь его в свои сети. Победа! Теперь он принадлежит ей, ей одной!..
Какой ценой досталась ей эта победа, знает она одна, больше никто, никто на свете! В ее глазах светится победный огонек, все лицо сияет счастьем, ликованием, блаженством. Казалось, каждый мускул ее лица, каждая извилина ее тела кричит в упоении: «Видите этого красавца с добрыми нежными глазами и прекрасными белокурыми локонами? Глядите, да не сглазьте! Этот красавец – мой! Мой, только мой!..»
Генриетта еще тяжеловеснее опирается на руку своего спутника, еще теснее прижимается к нему, заглядывает ему в глаза снизу вверх, смотрит пристально, силясь понять, что означает сверкающий в его глазах огонь, стараясь угадать, о ком он теперь думает. О ком? Ха-ха-ха! Конечно, о ней. О ком же еще? Ведь на всем огромном пароходе, – хоть прогуляйся по палубе вдоль и поперек от носа до кормы, хоть обойди каюты всех классов, – не найти, не сыскать другой такой красавицы. У кого еще такие алые губы-вишенки? Кто еще умеет так щурить глазки и так пронзать взглядом сердце мужчин? У кого еще обнажаются такие обворожительные жемчужные зубки, как не у нее, когда она смеется? А разве найдешь на пароходе другую женщину, на которой платье сидело бы так элегантно, у которой прическа была бы так пышна и великолепна, шапочка так гармонировала бы с цветом волос, воротничок так нежно охватывал бы белоснежную шею, перчатки так облегали бы ручку? А у кого столько драгоценностей? Такие брильянты?
Допустим, найдутся, пожалуй, на пароходе дамы, которые куда богаче ее и брильянтами и другими драгоценностями. Взять, к примеру, вон ту высокую сухопарую англичанку с золотыми зубами. На ней столько драгоценностей, что Генриетта могла бы себе пожелать хотя бы половину ее богатств: на шее – жемчужное ожерелье, в ушах – изумруды, медальон – весь в блеске драгоценных камней, на всех пальцах – брильянты, сапфиры, рубины и изумруды, изумруды, изумруды! Но какой вид имеет, прости господи, обладательница всех драгоценностей? Разве они делают ее более привлекательной? Вот если бы Генриетта могла блеснуть таким обилием изумрудов, – тогда другое дело! Но ничего, будут и у нее изумруды, много, много изумрудов. Будут! Скорее бы только высадиться на берег и осмотреться кругом. Пусть только Рафалеско покажется на сцене… Стоит ему дать первые несколько гастролей, и публика сразу оценит его по достоинству. А тогда… о, тогда будут и брильянты, и сапфиры, и рубины, и изумруды.
– Тебе нравятся изумруды?
Генриетта вплотную прижалась к Рафалеско, не спуская с англичанки кокетливо прищуренных, якобы близоруких глаз.
– Какие изумруды? – спросил Рафалеско.
– Слепая курица! Ха-ха-ха, не видишь, что ли?
Нет, он ничего не видит – ни англичанки, ни изумрудов. Он даже не глядит в ту сторону, куда жадно устремлены взоры Генриетты. Человек не от мира сего, ха-ха-ха!
Генриетта громко рассмеялась. Не потому, что ей было смешно, а для того, чтобы лишний раз показать свои жемчужные зубки. Она посмотрела на Рафалеско тем особенным взглядом, какой она лишь недавно разучила перед зеркалом. Этот взгляд она заимствовала в Лондоне в самые последние дни перед отъездом оттуда у одной близорукой дамы, все время смотревшей в лорнет. Дама показалась ей очаровательной, когда, пристально глядя в лорнет, щурилась, полузакрыв глаза и сдвинув брови. Генриетта быстро переняла эту ужимку. Она стала против зеркала, сощурилась, полузакрыла глаза, сдвинула брови, – выходит точь-в-точь, как у дамы с лорнетом. С тех пор эта манера щурить глаза вошла у нее в обиход.
– Ентл, что с тобой? – спросил ее однажды с глазу на глаз брат Изак.
– А что, Ицик?
– Что ты такие гримасы строишь глазами, когда смотришь на кого-нибудь?
Генриетта вся зарделась и послала своего милого братца ко всем чертям. Но она уж до того привыкла щурить глаза, что не могла глядеть иначе, чем та близорукая дама с лорнетом.
Было время – совсем недавно это было, – когда Рафалеско еще не принадлежал ей. На ее пути стояла Златка, эта ничего не стоящая девчонка с острым носиком. Сама-то Генриетта ничего не замечала. Но братья Нисл и Изак открыли ей глаза… Слишком ярко загораются глаза у Златки, когда она видит Рафалеско, слишком густым румянцем заливаются щечки, когда Рафалеско глядит на нее, и слишком часто Рафалеско остается со Златкой наедине. Первым обратил на это ее внимание брат Изак. Однажды он сказал ей: «Пойдем, чурбан, я тебе кое-что покажу…» Он взял ее за руку, подвел к двери соседней комнаты и велел смотреть в замочную скважину. Но то, что Генриетта увидела, было ничуть не похоже на то, что представлял себе брат. Генриетта видела, как Рафалеско, опустив голову, заложив руки в карманы, широкими шагами ходил взад и вперед по комнате, а «ничего не стоящая девчонка с острым носиком» сидела на стуле и плакала…
«Ее брат, – рассказывал потом Рафалеско Нислу и Изаку, – тяжело болен. Врачи говорят, что жизнь его в опасности…»
– Хороша уловка для плутовки! – сделал свой вывод Изак Швалб, державший под своим наблюдением Рафалеско и Златку, как самый заправский шпион. – Оно, конечно, ежели брат опасно болен, то сестре так и полагается сидеть у постороннего мужчины на коленях и плакать горькими слезами.
– Брешешь как собака! – швырнула ему в лицо Генриетта и хлопнула дверью.
И все же червь сомнения закрался глубоко в сердце Генриетты и исподволь точил его. В груди бушевал ад. Ах, какой мучительный ад!.. Но теперь, слава богу, все это уже позади. Конец ее мукам. Теперь она с Рафалеско одна. Нет никого на ее пути. Никого, решительно никого!..
Как только они приедут в Нью-Йорк, решила Генриетта, она первым долгом пойдет с Рафалеско в фотографию и будет сниматься с ним во всевозможных позах. Поза номер один: они собрались на прогулку; стоят, тесно прижавшись друг к дружке; он – в элегантном сером костюме, она – в пышном боа на плечах, в шляпе набекрень… Поза номер два: они сидят за круглым столиком друг против друга; ее ручка в его руке; он глядит на ее анфас, а она щурит на него глазки, плотно сдвигая брови, точь-в-точь, как та близорукая дама с лорнетом… Поза номер три: на светлом фоне – две головы, приникшие одна к другой. Тут уж ее глаза должны быть широко раскрыты, обращены кверху, как у святой мадонны… Поза номер четыре… Но когда же, наконец, придет он, этот желанный час? Когда же они доплывут до Америки?
– Далеко еще до Америки?
Не слышит. До слуха Рафалеско не доходит вопрос примадонны.
Генриетта снова возвращается к размышлениям о позах, в которых она будет сниматься с Рафалеско, едва только они ступят на берег новой страны. Правда, старший брат Нисл настойчиво долбит, что по приезде в Нью-Йорк надо будет первым долгом обвенчать ее с Рафалеско. Если бы он не стеснялся, – добавил при этом Нисл, – он бы тут же, на пароходе, обкрутил их, «как вы видите его плавающим»! Но Генриетта на этот счет иного мнения. Ей хочется немного побыть на положении невесты. Хоть несколько недель быть невестой. Куда ей торопиться? Она так долго ждала счастья стать невестой Рафалеско, что хочется продлить это счастье как можно дольше.
– Далеко еще до Америки? – еще раз спросила Генриетта.
Не слышит. Мысли его, по-видимому, витают в ином мире. Да, он в мире ином, он весь – во власти грез. Скоро, очень скоро, – оглянуться не успеешь, – будет он там, куда стремится его душа давным-давно, куда его влекло почти всю жизнь. Скоро, очень скоро, – оглянуться не успеешь, – увидит он ту, которой со времени их разлуки не забывал никогда, ни на одно мгновение. Какова будет их первая встреча в новой стране после стольких лет разлуки? Узнает она его? Он-то ее наверняка узнает, – у него же есть ее портрет, присланный недавно мадам Черняк. Портрет хранится у него в боковом кармане. И он крепко прижимает руку к груди – к тому месту, где лежит заветный портрет. Генриетта убеждена, что этот его жест относится к ней. К кому же еще?.. И она никнет к нему, прижимается еще теснее, еще крепче, заглядывает ему в глаза и ласкается, как котенок.
– Скоро прибудем в Америку, как думаешь? – в третий раз спрашивает его примадонна и, щелкнув его пальчиком по носу, раскатисто хохочет, заливается: ха-ха-ха!
Рафалеско с недоумением смотрит на нее. Он в толк не возьмет, чего она смеется. И как некстати! Она прервала его грезы в самом интересном месте. В эту минуту он совсем забыл о той, что стоит возле него, опираясь на его руку… И вот она напомнила ему о своем присутствии. Он глядит на нее сверху вниз и думает: «К чему этот флирт? К чему эта запоздалая игра в любовь?.. Из одной беды выкарабкался, в другую влип».
И снова, помимо его воли, встает в его воображении Златка, ее скорбное лицо, распухшие от слез глаза. И снова звучат в ушах последние прощальные слова Гольцмана, которые тот едва прохрипел приглушенным голосом: «Сиротка… бедная сиротка!» Рафалеско хотел бы забыть эти слова, но не может. Он бы не прочь оставить по ту сторону океана, в Старом Свете, все свое прошлое, все пережитое им за годы скитаний. Ему хотелось бы приехать в Новый Свет как бы заново родившимся, чистым, незапятнанным, непорочным, каким был он в далекие, чистые и светлые детские годы… Но, точно назло, память настойчиво воскрешает перед ним все самое худшее, самое печальное, – все, что ему хотелось бы забыть, вычеркнуть из памяти навсегда.
Чтобы отогнать докучные мысли и образы, Рафалеско углубился в созерцание моря. И опять он не в силах оторвать глаз от этого величественного зрелища. Все пассажиры снова высыпали на палубу и любуются красотой успокоившегося океана. Глядят и не наглядятся на его блеск, на его великолепие. Нет границ его грозной мощи, когда он приходит в ярость. Нет предела его чарующей красоте, когда он смиряет свой гнев.
Величаво-спокоен был океан у берегов Нью-Йорка. Не тих, а именно спокоен.
Глава 24.
Ломжинский кантор в беде
Попасть в рай, как известно, не так-то легко: надо раньше пройти чистилище и претерпеть там все муки ада.
Как на том свете, в небесном раю, так и здесь, в земном раю, которому имя Америка, не для всех открыты заветные ворота и не всякому удается попасть в рай без особых затруднений.
Те, что знают секрет, – а редко кто его не знает, – заблаговременно, еще у себя на родине, принимают необходимые меры и обеспечивают себя всем, что требуется для того, чтобы благополучно миновать все препятствия. И все же еще за много миль до Нью-Йорка у них начинает тревожно биться сердце. Их бросает в жар и в холод, зуб на зуб не попадает. Они лихорадочно зевают, потягиваются. Подплывая к берегу, они наряжаются в свои лучшие платья, оглядывают друг друга с головы до ног и молят бога, чтобы он помог им не споткнуться, не попасть в беду при допросе и быстро, без задержек, пройти чистилище, пройти горнило адских мук, уготованных эмигранту на «Острове слез», и благополучно, без помех, вступить в заповедные ворота того рая, которому имя – золотая страна Колумба.
Наши блуждающие актеры странствующей труппы «Кламер, Швалб и К°» относились весьма пренебрежительно ко всей этой церемонии. Подумаешь, эка важность – Америка! Каждый из них – они были в этом уверены – мог бы трижды подряд войти, выйти и снова войти в эту самую Америку. «Какие тут могут быть трудности? – говорили они между собой. – Дураки их выдумали. Коль скоро человек здоров, свеж, бодр, жизнерадостен, прилично одет, если он в случае надобности может показать столько долларов, сколько в данном случае полагается, и к тому же назовет фамилии двух-трех своих знакомых в Америке, – тогда ему все трын-трава!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63
– Это что?
– Америка, – спокойно ответил ломжинский кантор. И коротко объяснил: – Америка, видите ли, это вам не Европа, а Нью-Йорк вам не Лондон. В Америке – либо туда, либо сюда: коли ты артист, будь артистом, а ежели ты кантор, будь кантором. Разжевали?
Разжевали они или нет, кто их знает? Но ломжинский кантор во всяком случае рассуждал, как человек практический: покуда еще его дети начнут зарабатывать в Америке как музыканты, покуда артисты начнут еще загребать золото в золотой стране, он тем временем будет выступать в роли кантора в какой-нибудь синагоге, будет петь новогодние молитвы для своих земляков, выходцев из Ломжи, которые, собственно, и вызвали его сюда со всей его музыкальной семейкой (кстати, приближались новогодние праздники). Он, ломжинский кантор, слава богу, чувствует в себе еще достаточно силы, чтобы петь в синагоге, – морское путешествие не повлияло дурно на его голос, – наоборот, он стал даже как будто чище. И у него уже щекочет в горле, его так и подмывает петь. Словом, ломжинский кантор почувствовал свое подлинное призвание и, нарядившись в подобающий кантору костюм, состроил благочестивую мину, какая полагается кантору накануне великого праздника.
Жена кантора тоже принарядилась весьма своеобразно: на рыжий парик надела шелковый платок, перевязанный двумя концами. Но уши были выставлены напоказ, и на то были свои веские соображения: во-первых, она хотела, чтобы все видели позолоченные серьги, болтавшиеся у нее в ушах со дня свадьбы, а во-вторых, надо ж было показать хотя бы прядь собственных белокурых волос. Она ведь, собственно, не знает, что за страна Америка и что там больше в моде – скромность или фривольность? Быть может, там требуется и то и другое. На то Америка!
Зато дети ломжинского кантора – вся его музыкальная семейка – были одеты по-европейски. Все – от малышей до старших – были в детских костюмчиках: коротенькие штанишки, обнажавшие толстенькие икры, кургузые пиджачки и маленькие шапчонки, из-под которых выбивались длинные кудри. (Короткие штанишки и длинные волосы носили тогда все знаменитые вундеркинды: Губерман, Фидельман, Гриша Стельмах и другие.) Все вундеркинды носят короткие штанишки до тех пор, пока есть малейшая возможность скрывать наличие бороды и усов, которые, как известно, в положенное время начинают безудержно расти, хоть брей их, хоть стриги, хоть что хочешь с ними делай.
Кто-кто, а уж музыкальная семейка была довольна путешествием и радовалась приезду, пожалуй, больше всех. Им, детям, «золотая страна Колумба» сулила более радостные перспективы, чем остальным. Узнав, что уже виднеется земля, все дети высыпали на палубу, обнялись, сплелись ручонками и, будто сговорившись, затянули все разом песенку в честь Америки: в такт волнам, рокотавшим теперь уже не так гневно, как прежде, они запели хором:
– Америка! А-ме-ри-ка!
Глава 23.
Море спокойно
Величаво-спокоен был океан у берегов американского континента в тот час, когда «Атлантик» приближался к Нью-Йорку. Не тих, а именно спокоен.
Когда смиряются разбушевавшиеся волны, море долго еще дышит тяжело и устало, точно утомленный до изнеможения исполинский зверь. Грозен и страшен океан, когда разгуляются, закружатся в бешеной пляске его буйные волны. Прекрасен океан, величественно красив, когда смиряется его ярость.
Все цвета радуги играли и переливались на спокойной глади океана, лаская глаз богатством красок, самых ярких и разнообразных, какие только создала природа и как бы вознаграждая этим пассажиров «Атлантика» за все муки и страдания, причиненные им в последние томительно-тяжелые дни. И сердца всех прониклись благоговейным чувством преклонения перед извечным могуществом природы, перед ее величественной, радостной, благодатной красотой. Пассажиры простили, от души простили океану его безумную злобу и снова все как один хлынули на палубу, вновь их умиленные взгляды упивались чудесной красотой природы, опять на лицах сверкали радость и довольство, словно никаких страданий и в помине не было.
Но если на лицах всех пассажиров светились радость и довольство в те минуты, когда «Атлантик» приближался к берегам Нью-Йорка, то молодая парочка, стоявшая на палубе рука об руку, казалось, была на вершине блаженства. Это была счастливая парочка, самая счастливая на всем пароходе, – так во всяком случае казалось со стороны. И до чего хороши были оба, – чудесная парочка! Оба в пышном расцвете молодости и красоты, оба – свежие, бодрые, здоровые, счастливые. Много глаз с завистью смотрело на них. Счастливая, счастливая чета!
Наши читатели догадываются, конечно, что речь идет о примадонне Генриетте Швалб и о ее возлюбленном Лео Рафалеско. Был ли и впрямь счастлив Рафалеско, не знаем. Но что Генриетта была на седьмом небе, в этом можно было не сомневаться.
Счастливая, трижды счастливая Генриетта! Она достигла своего. Столько времени она охотилась за этим красивым юношей, с первой встречи во Львове и до последнего дня совместного пребывания в Лондоне добиваясь его взаимности. И только здесь, на пароходе, ей удалось, наконец, завлечь его в свои сети. Победа! Теперь он принадлежит ей, ей одной!..
Какой ценой досталась ей эта победа, знает она одна, больше никто, никто на свете! В ее глазах светится победный огонек, все лицо сияет счастьем, ликованием, блаженством. Казалось, каждый мускул ее лица, каждая извилина ее тела кричит в упоении: «Видите этого красавца с добрыми нежными глазами и прекрасными белокурыми локонами? Глядите, да не сглазьте! Этот красавец – мой! Мой, только мой!..»
Генриетта еще тяжеловеснее опирается на руку своего спутника, еще теснее прижимается к нему, заглядывает ему в глаза снизу вверх, смотрит пристально, силясь понять, что означает сверкающий в его глазах огонь, стараясь угадать, о ком он теперь думает. О ком? Ха-ха-ха! Конечно, о ней. О ком же еще? Ведь на всем огромном пароходе, – хоть прогуляйся по палубе вдоль и поперек от носа до кормы, хоть обойди каюты всех классов, – не найти, не сыскать другой такой красавицы. У кого еще такие алые губы-вишенки? Кто еще умеет так щурить глазки и так пронзать взглядом сердце мужчин? У кого еще обнажаются такие обворожительные жемчужные зубки, как не у нее, когда она смеется? А разве найдешь на пароходе другую женщину, на которой платье сидело бы так элегантно, у которой прическа была бы так пышна и великолепна, шапочка так гармонировала бы с цветом волос, воротничок так нежно охватывал бы белоснежную шею, перчатки так облегали бы ручку? А у кого столько драгоценностей? Такие брильянты?
Допустим, найдутся, пожалуй, на пароходе дамы, которые куда богаче ее и брильянтами и другими драгоценностями. Взять, к примеру, вон ту высокую сухопарую англичанку с золотыми зубами. На ней столько драгоценностей, что Генриетта могла бы себе пожелать хотя бы половину ее богатств: на шее – жемчужное ожерелье, в ушах – изумруды, медальон – весь в блеске драгоценных камней, на всех пальцах – брильянты, сапфиры, рубины и изумруды, изумруды, изумруды! Но какой вид имеет, прости господи, обладательница всех драгоценностей? Разве они делают ее более привлекательной? Вот если бы Генриетта могла блеснуть таким обилием изумрудов, – тогда другое дело! Но ничего, будут и у нее изумруды, много, много изумрудов. Будут! Скорее бы только высадиться на берег и осмотреться кругом. Пусть только Рафалеско покажется на сцене… Стоит ему дать первые несколько гастролей, и публика сразу оценит его по достоинству. А тогда… о, тогда будут и брильянты, и сапфиры, и рубины, и изумруды.
– Тебе нравятся изумруды?
Генриетта вплотную прижалась к Рафалеско, не спуская с англичанки кокетливо прищуренных, якобы близоруких глаз.
– Какие изумруды? – спросил Рафалеско.
– Слепая курица! Ха-ха-ха, не видишь, что ли?
Нет, он ничего не видит – ни англичанки, ни изумрудов. Он даже не глядит в ту сторону, куда жадно устремлены взоры Генриетты. Человек не от мира сего, ха-ха-ха!
Генриетта громко рассмеялась. Не потому, что ей было смешно, а для того, чтобы лишний раз показать свои жемчужные зубки. Она посмотрела на Рафалеско тем особенным взглядом, какой она лишь недавно разучила перед зеркалом. Этот взгляд она заимствовала в Лондоне в самые последние дни перед отъездом оттуда у одной близорукой дамы, все время смотревшей в лорнет. Дама показалась ей очаровательной, когда, пристально глядя в лорнет, щурилась, полузакрыв глаза и сдвинув брови. Генриетта быстро переняла эту ужимку. Она стала против зеркала, сощурилась, полузакрыла глаза, сдвинула брови, – выходит точь-в-точь, как у дамы с лорнетом. С тех пор эта манера щурить глаза вошла у нее в обиход.
– Ентл, что с тобой? – спросил ее однажды с глазу на глаз брат Изак.
– А что, Ицик?
– Что ты такие гримасы строишь глазами, когда смотришь на кого-нибудь?
Генриетта вся зарделась и послала своего милого братца ко всем чертям. Но она уж до того привыкла щурить глаза, что не могла глядеть иначе, чем та близорукая дама с лорнетом.
Было время – совсем недавно это было, – когда Рафалеско еще не принадлежал ей. На ее пути стояла Златка, эта ничего не стоящая девчонка с острым носиком. Сама-то Генриетта ничего не замечала. Но братья Нисл и Изак открыли ей глаза… Слишком ярко загораются глаза у Златки, когда она видит Рафалеско, слишком густым румянцем заливаются щечки, когда Рафалеско глядит на нее, и слишком часто Рафалеско остается со Златкой наедине. Первым обратил на это ее внимание брат Изак. Однажды он сказал ей: «Пойдем, чурбан, я тебе кое-что покажу…» Он взял ее за руку, подвел к двери соседней комнаты и велел смотреть в замочную скважину. Но то, что Генриетта увидела, было ничуть не похоже на то, что представлял себе брат. Генриетта видела, как Рафалеско, опустив голову, заложив руки в карманы, широкими шагами ходил взад и вперед по комнате, а «ничего не стоящая девчонка с острым носиком» сидела на стуле и плакала…
«Ее брат, – рассказывал потом Рафалеско Нислу и Изаку, – тяжело болен. Врачи говорят, что жизнь его в опасности…»
– Хороша уловка для плутовки! – сделал свой вывод Изак Швалб, державший под своим наблюдением Рафалеско и Златку, как самый заправский шпион. – Оно, конечно, ежели брат опасно болен, то сестре так и полагается сидеть у постороннего мужчины на коленях и плакать горькими слезами.
– Брешешь как собака! – швырнула ему в лицо Генриетта и хлопнула дверью.
И все же червь сомнения закрался глубоко в сердце Генриетты и исподволь точил его. В груди бушевал ад. Ах, какой мучительный ад!.. Но теперь, слава богу, все это уже позади. Конец ее мукам. Теперь она с Рафалеско одна. Нет никого на ее пути. Никого, решительно никого!..
Как только они приедут в Нью-Йорк, решила Генриетта, она первым долгом пойдет с Рафалеско в фотографию и будет сниматься с ним во всевозможных позах. Поза номер один: они собрались на прогулку; стоят, тесно прижавшись друг к дружке; он – в элегантном сером костюме, она – в пышном боа на плечах, в шляпе набекрень… Поза номер два: они сидят за круглым столиком друг против друга; ее ручка в его руке; он глядит на ее анфас, а она щурит на него глазки, плотно сдвигая брови, точь-в-точь, как та близорукая дама с лорнетом… Поза номер три: на светлом фоне – две головы, приникшие одна к другой. Тут уж ее глаза должны быть широко раскрыты, обращены кверху, как у святой мадонны… Поза номер четыре… Но когда же, наконец, придет он, этот желанный час? Когда же они доплывут до Америки?
– Далеко еще до Америки?
Не слышит. До слуха Рафалеско не доходит вопрос примадонны.
Генриетта снова возвращается к размышлениям о позах, в которых она будет сниматься с Рафалеско, едва только они ступят на берег новой страны. Правда, старший брат Нисл настойчиво долбит, что по приезде в Нью-Йорк надо будет первым долгом обвенчать ее с Рафалеско. Если бы он не стеснялся, – добавил при этом Нисл, – он бы тут же, на пароходе, обкрутил их, «как вы видите его плавающим»! Но Генриетта на этот счет иного мнения. Ей хочется немного побыть на положении невесты. Хоть несколько недель быть невестой. Куда ей торопиться? Она так долго ждала счастья стать невестой Рафалеско, что хочется продлить это счастье как можно дольше.
– Далеко еще до Америки? – еще раз спросила Генриетта.
Не слышит. Мысли его, по-видимому, витают в ином мире. Да, он в мире ином, он весь – во власти грез. Скоро, очень скоро, – оглянуться не успеешь, – будет он там, куда стремится его душа давным-давно, куда его влекло почти всю жизнь. Скоро, очень скоро, – оглянуться не успеешь, – увидит он ту, которой со времени их разлуки не забывал никогда, ни на одно мгновение. Какова будет их первая встреча в новой стране после стольких лет разлуки? Узнает она его? Он-то ее наверняка узнает, – у него же есть ее портрет, присланный недавно мадам Черняк. Портрет хранится у него в боковом кармане. И он крепко прижимает руку к груди – к тому месту, где лежит заветный портрет. Генриетта убеждена, что этот его жест относится к ней. К кому же еще?.. И она никнет к нему, прижимается еще теснее, еще крепче, заглядывает ему в глаза и ласкается, как котенок.
– Скоро прибудем в Америку, как думаешь? – в третий раз спрашивает его примадонна и, щелкнув его пальчиком по носу, раскатисто хохочет, заливается: ха-ха-ха!
Рафалеско с недоумением смотрит на нее. Он в толк не возьмет, чего она смеется. И как некстати! Она прервала его грезы в самом интересном месте. В эту минуту он совсем забыл о той, что стоит возле него, опираясь на его руку… И вот она напомнила ему о своем присутствии. Он глядит на нее сверху вниз и думает: «К чему этот флирт? К чему эта запоздалая игра в любовь?.. Из одной беды выкарабкался, в другую влип».
И снова, помимо его воли, встает в его воображении Златка, ее скорбное лицо, распухшие от слез глаза. И снова звучат в ушах последние прощальные слова Гольцмана, которые тот едва прохрипел приглушенным голосом: «Сиротка… бедная сиротка!» Рафалеско хотел бы забыть эти слова, но не может. Он бы не прочь оставить по ту сторону океана, в Старом Свете, все свое прошлое, все пережитое им за годы скитаний. Ему хотелось бы приехать в Новый Свет как бы заново родившимся, чистым, незапятнанным, непорочным, каким был он в далекие, чистые и светлые детские годы… Но, точно назло, память настойчиво воскрешает перед ним все самое худшее, самое печальное, – все, что ему хотелось бы забыть, вычеркнуть из памяти навсегда.
Чтобы отогнать докучные мысли и образы, Рафалеско углубился в созерцание моря. И опять он не в силах оторвать глаз от этого величественного зрелища. Все пассажиры снова высыпали на палубу и любуются красотой успокоившегося океана. Глядят и не наглядятся на его блеск, на его великолепие. Нет границ его грозной мощи, когда он приходит в ярость. Нет предела его чарующей красоте, когда он смиряет свой гнев.
Величаво-спокоен был океан у берегов Нью-Йорка. Не тих, а именно спокоен.
Глава 24.
Ломжинский кантор в беде
Попасть в рай, как известно, не так-то легко: надо раньше пройти чистилище и претерпеть там все муки ада.
Как на том свете, в небесном раю, так и здесь, в земном раю, которому имя Америка, не для всех открыты заветные ворота и не всякому удается попасть в рай без особых затруднений.
Те, что знают секрет, – а редко кто его не знает, – заблаговременно, еще у себя на родине, принимают необходимые меры и обеспечивают себя всем, что требуется для того, чтобы благополучно миновать все препятствия. И все же еще за много миль до Нью-Йорка у них начинает тревожно биться сердце. Их бросает в жар и в холод, зуб на зуб не попадает. Они лихорадочно зевают, потягиваются. Подплывая к берегу, они наряжаются в свои лучшие платья, оглядывают друг друга с головы до ног и молят бога, чтобы он помог им не споткнуться, не попасть в беду при допросе и быстро, без задержек, пройти чистилище, пройти горнило адских мук, уготованных эмигранту на «Острове слез», и благополучно, без помех, вступить в заповедные ворота того рая, которому имя – золотая страна Колумба.
Наши блуждающие актеры странствующей труппы «Кламер, Швалб и К°» относились весьма пренебрежительно ко всей этой церемонии. Подумаешь, эка важность – Америка! Каждый из них – они были в этом уверены – мог бы трижды подряд войти, выйти и снова войти в эту самую Америку. «Какие тут могут быть трудности? – говорили они между собой. – Дураки их выдумали. Коль скоро человек здоров, свеж, бодр, жизнерадостен, прилично одет, если он в случае надобности может показать столько долларов, сколько в данном случае полагается, и к тому же назовет фамилии двух-трех своих знакомых в Америке, – тогда ему все трын-трава!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63