Не хватает только бедных, или, вернее, здесь нет других бедняков, кроме вас. Не прерывайте меня. Вы поистине добрые бедняки, и я отдаю вам мои старые луидоры и эти два банковских билета.
— О! — вскричал Баньер. — Это невозможно! Немыслимо!
— Как невозможно? — вскричал и Шанмеле. — Вы понимаете, что говорите? Да вы хоть размышляли когда-нибудь о природе благодеяния, чтобы отвечать мне таким образом?
— Но с этими шестью тысячами ливров вы бы осчастливили тысячу неимущих.
— Да, осчастливил бы на миг, только и всего. Вам же я, напротив, дарю полное счастье на двухлетний срок.
— Ох, но мы не можем согласиться, — пробормотал Баньер, колеблясь и глядя на Олимпию в надежде почерпнуть в ее взгляде силы для согласия или отказа.
— Вы не примете того, что я предлагаю во имя моего служения Господу? — продолжал аббат. — Не позволите мне спасти две души?
— Господин де Шанмеле, — сказала Олимпия, — я соглашаюсь, ибо сознаю всю цену вашего подаяния. Вы правы: имея деньги, мы оба убережем нашу добродетель. Я согласна.
Глаза достойного аббата засияли от радости. Он взял руку Олимпии, вложил в нее кошелек и бумажник и поцеловал эту ручку с галантным видом, который при всех его благочестивых порывах напомнил, что еще недавно он был светским человеком.
Олимпия улыбнулась.
— А теперь, — объявила она, — я должна воздать вам в полной мере, наш досточтимый друг; мне следует открыть вам подлинное значение вашего великодушия, его истинный смысл. Без ваших шести тысяч ливров, дорогой мой господин де Шанмеле, мы бы уехали счастливыми, но без видов на будущее. Теперь же ничто не будет мешать нашему счастью. С тремя тысячами шестьюстами ливрами мы с трудом протянули бы год; с девятью тысячами шестьюстами мы проживем, по меньшей мере, года четыре, а в нашем возрасте четыре года — целая вечность. Я вам этого не говорила, Баньер, но вы, может быть, об этом знали: я происхожу из благородной семьи, так что, как бы я ни была обделена наследством, есть еще двое-трое старых дядюшек, каждый их которых способен дать мне по сотне тысяч ливров в тот день, когда я приду об руку с мужем, с ребенком на руках и назову его «дорогим дядюшкой». Что ж! Продержаться три года, ничего у них не прося, — это немало, а на четвертый год мы пустимся в это паломничество. Так вот, было бы поистине прискорбно, если бы среди этих двух-трех дядюшек не нашлось ни одного, кто сделал бы для меня то же, что было сделано для блудного сына: не отворил бы мне дверей, не заколол жирного тельца.
— Значит, я был прав! — воскликнул Шанмеле. — Стало быть, я удачно поместил эти деньги, которые мне самому совершенно не нужны.
— Но теперь, дорогой аббат, — вмешался Баньер, — запомните, что если мы соглашаемся взять ваши шесть тысяч ливров, то лишь в качестве займа, так же, как те ваши десять экю.
— Священники, быть может, раздают подаяние реже чем следовало бы, мой милый Баньер, но давать в долг им никогда не подобает.
— Но, — осмелилась сказать Олимпия, — у вас ведь тоже есть семья.
— Отнюдь, да я и не желал бы иметь иной семьи, кроме Христовой.
— А все же позвольте сказать вам одну вещь, — робко, но и вкрадчиво, как змий, шепнул ему Баньер. — По-моему, вы породнились с дурной ветвью семьи Христовой. Иезуиты привиты на католический, но не слишком христианский побег.
— Ну-ну, не говорите о них дурного, — с улыбкой упрекнул его Шанмеле. — Ведь, не будь их, вы бы со мной не познакомились, а не будь меня, вам бы не видать ни роли Ирода а Авиньоне, ни роли Митридата в Париже.
— Ну, за нашим благодетелем всегда будет последнее слово, — засмеялась Олимпия. — Однако уже поздно или, точнее, рано. Мы его обобрали до нитки: теперь, когда ему нечего больше нам дать, поступим как светские прихлебатели или вольные птички: хлеб раскрошен и склеван, упорхнем же.
— Ступайте, — отвечал Шанмеле, — да не забудьте священного брачного напутствия.
— Какого? — спросила Олимпия.
— Crescite et multiplicemini note 56.
— А что это означает?
— Это церковная латынь, сударыня, а объяснить, в чем ее смысл, вам может только супруг.
И тут друзья, такие добрые, такие радостные, сердечно обнялись. Баньер во что бы то ни стало хотел проводить Шанмеле, но тот отказался: его ждала постель в доме викария церкви Нотр— Дам-де-Лорет.
И, напротив, он сам проводил своих подопечных до фиакра, который повез их к дому Олимпии.
А затем, умиротворенный мыслью о добром деле, так успешно завершенном, он вернулся в дом священника и уснул сном праведника.
ХС. НАРЯД ИЗ ШЕЛКА И НАРЯД ИЗ БАРХАТА
А теперь да будет нам позволено покинуть нашего превосходнейшего аббата, чья судьба не внушает нам никаких опасений, в уютной постели, под кровом его друга, викария церкви Нотр— Дам-де-Лорет, и последовать за новобрачными (признаемся, нашими излюбленными персонажами).
Две их жизни, прежде разделенные, отныне слились воедино. Они молоды, чувствуют себя сильными, у них есть средства, с которыми можно прожить четыре года, и, чтобы разлучить их, потребовалась бы самая ужасная и воистину непредвиденная катастрофа.
Увы! Беда незрима, как смерть, о ней не догадываешься, пока она не коснется тебя, обжигая болью!
Олимпия приказала вознице ехать прямо к ее дому: он был в двух шагах.
По ее приказу камеристка приготовила все ее наряды и белье. Получилась груда, заполнившая всю спальню.
Едва лишь Олимпия успела подумать о том, как трудно будет путешествовать с подобным багажом, как Баньер уже нашел средство избежать этих хлопот.
— Положим, — предложил он, — все это в огромный ящик, да и отправим его в Лион, а сами налегке, без лишнего багажа, двинемся на поиски нашего жилища и будем ждать прибытия вещей.
— Тогда помогите мне, — сказала Олимпия, — потому что вы правы.
И Баньер вместе с Олимпией принялся наполнять сундуки всем тем, что составляло имущество этой пары.
В то время как они, спеша и веселясь, предавались этому занятию, вбежала озабоченная камеристка, знаками давая понять своей госпоже, что она должна ей сказать нечто важное.
— Что ж, подойдите сюда, — велела ей Олимпия. Камеристка в самом деле приблизилась и зашептала что-то хозяйке на ухо.
Олимпия покраснела.
Видя, как она зарделась, Баньер тоже покраснел и отвел глаза.
Увы, бедный Баньер! Он понял, что жену уже начинает стеснять его присутствие.
На минуту Олимпия задумалась.
— Олимпия, что с вами? — спросил Баньер, и в его голосе нежности было еще больше, чем ревнивой тревоги.
— Меня ожидает что-то неприятное, мой друг, — сказала Олимпия.
— Ох, так говорите же скорее!
— Господин де Майи прислал ко мне посланца.
— Господин де Майи?!
— Да. Этой ночью от отбыл в Вену, но перед отъездом…
— Он вам написал?
— Думаю, да.
— Ах! — простонал Баньер.
И отвернулся, взволнованный, несчастный, потрясенный.
— Мне нужно принять его? — самым естественным тоном осведомилась молодая женщина.
— Как вам угодно, Олимпия.
— Это не ответ.
— В своих поступках вы полностью вольны.
— Вы не поняли, — сказала Олимпия, слегка задетая. — Я вас не спрашиваю, позволяете ли вы мне принять посланца, я только спросила, прилично ли будет, если я его приму, — да или нет, вот и все.
— Вы, милая Олимпия, более тактичны и более сведущи в этих материях, чем я, — отвечал Баньер, чье сердце колотилось куда сильнее, чем ему бы хотелось, а голос дрожал от ревности, хотя он изо всех сил старался это скрыть.
— Ступайте за этим посланцем и приведите его сюда, — приказала Олимпия камеристке.
Та тотчас убежала, полная той радости, какую всегда испытывают слуги, если им тем или иным способом удастся ввести своих господ в смущение.
Тут же вошел посланец. В руках он держал довольно большое, вчетверо сложенное письмо.
— Для мадемуазель Олимпии де Клев от господина графа де Майи, — возвестил он.
Потом, только теперь заметив бледного молодого человека, стоявшего в сторонке, он прибавил:
— Или для господина Баньера.
Затем, отвесив учтивый поклон, он повернулся и вышел, не проявив ни малейшего смущения, а ведь между тем его визит основательно потревожил молодую пару.
Письмо он отдал Олимпии, и теперь она держала его в руке.
Жестом она велела камеристке удалиться, и они с Баньером остались одни.
И тут она протянула письмо своему мужу.
— Это послание в вашем распоряжении, — сказала она, — как и все письма, которые я буду получать отныне.
— Нет, — ответил Баньер, и его сердце преисполнилось радости и вместе с тем печали, — нет, оно вручено вам, Олимпия. Читайте.
— Почему бы вам самому не прочесть, друг мой? Ну, скажите, почему?
— Потому что мне заранее известно все, что говорится в этом письме.
— Вы это знаете?
— Догадываюсь.
— Вы?
— Безусловно; это ведь легко, а мне тем более, угадать, о чем может писать человек, который любил вас и потерял.
— Но ведь письмо адресовано не только мне, но и вам тоже, так сказал посланец…
— Да, но я знаю и то, что он может сказать мне. Олимпия взяла его за обе руки.
— Ну же, Баньер, — нежно проговорила она, — разве так необходимо, чтобы в первый же час нашего супружества письмо, которого я не ждала, присланное против моего желания, внесло смятение в ваш ум? Да прочтите же, может быть, в нем содержится совсем не то, что вы предполагаете.
— Думаете, там угроза? — спросил Баньер, хмуря брови, и протянул руку за письмом.
Однако теперь уже Олимпия отдернула его.
— Нет, — храбро заявила она, — человек, написавший это, не способен на низость, поверьте мне, Баньер.
— Вы знаете, что у него на сердце, — отвечал Баньер с горечью.
— Да, — сказала Олимпия.
— Тогда вы должны знать и то, что сказано в его письме, и нам нет надобности его читать.
— Да, — согласилась Олимпия, — нам не нужно читать его, особенно сейчас. Мы его прочтем позже, когда граф будет в Вене, на берегу Дуная, а мы — в нашем маленьком лионском дворце, на берегу Соны.
И, обвив руками шею мужа, прильнув устами к его устам, Олимпия украдкой подбросила в карман его камзола послание, от которого он так упорно отказывался.
Ее поцелуй, улыбка и эта жертва, принесенная женой, окончательно обезоружили Баньера и умиротворили его душу.
— Плевать мне на ревность! — вскричал он. — У меня самая прекрасная, самая нежная и самая честная из жен.
— И даже самая влюбленная, дорогой мой муж.
— Вот только, — продолжал Баньер, — надо поскорее спрятать эту жену в безопасное место и, раз я не могу читать ее писем, позаботиться, чтобы она их не получала.
И он приказал, все больше оживляясь:
— К делу! За узлы!
И они вдвоем принялись заталкивать вещи в большой дорожный сундук.
— А фиакр? — спросила Олимпия, тоже охваченная весельем.
— Фиакр?
— Да. Что с ним сталось?
— Он все еще нас ждет.
— Так вы его не отослали?
— Разумеется, нет.
— Почему?
— Он будет везти нас до тех пор, пока лошади смогут передвигать ноги.
— А потом?
— Отъедем подальше, а там посмотрим. Для меня и, надеюсь, для вас тоже, Олимпия, сейчас главное уехать — покинуть Париж.
— Превосходно! Вот только для ночного путешествия вы, мой дорогой Баньер, одеты несколько легко.
— Я был еще куда легче одет, когда примчался в Париж вдогонку за вами!
— И все-таки…
— Надо же, — смеясь, заметил молодой человек, — вот жена уже и презирает брачные одежды своего супруга!
— Боже меня сохрани, мой дорогой Баньер! Напротив, мое почтение к ним столь велико, что я собираюсь их превратить в реликвию.
Она позвала камеристку. Мадемуазель Клер явилась.
— Откройте сундук из лимонного дерева, — сказала Олимпия, — и достаньте мне тот бархатный наряд, ну, вы знаете.
— Мужской? — спросил Баньер.
— Да, сударь, мужской, — смеясь, откликнулась новобрачная.
Физиономия Баньера омрачилась.
— Олимпия, — заявил он скорбно, — прошли те времена, когда послушник иезуитов мог облачиться в наряд господина графа де Майи.
— Замолчите, грубиян, — сказала Олимпия, протягивая ему бархатный камзол, — взгляните на этот наряд, узнайте его и сгорите со стыда.
Баньер поднес камзол поближе к свечам.
— А и верно! — закричал он, ликуя. — Мне знакома эта вещь!
— Это тот самый бархатный камзол, который вы заказали в Лионе; вам его принесли в день, когда вы были арестованы по приказу иезуитов; тем не менее вы его не надевали, кроме как во время примерок. Баньер, я сберегла его, я целыми днями на него смотрела, каждый вечер его целовала. В его карманах я прятала мои самые любимые духи… ах, кроме воспоминаний да этого камзола, мне почти ничего и не осталось от дней счастья и любви, это было как память, вся пропитанная ароматом былого, которое ушло, но его благоухание наполняло мой дом и мое сердце!
Испустив крик восторга, Баньер сорвал с себя свой шелковый камзол, надел бархатный и бросился к Олимпии, крепко сжал ее в объятиях, между тем как мадемуазель Клер, отнюдь не падкая на чувствительные сцены, тщательно, с невозмутимым спокойствием сложила старый камзол и втиснула его в большой сундук, забитый нарядами Олимпии.
Когда этот порыв умиления утих, а дорожный сундук был заполнен, пробило три часа; лошади, запряженные в фиакр, били копытами, ведь они прождали у ворот два с половиной часа, и возница, боясь, что о нем забыли, старался производить как можно больше шума.
Завернувшись в один плащ, Олимпия и Баньер взяли ключ от сундука, который возница взгромоздил на империал фиакра, и отправились на улицу Монмартр в контору для найма экипажей.
Баньер заполнил нужные для этого бумаги, выложил часть платы вперед, затем, условившись с кучером фиакра о двухдневной поездке по двенадцать ливров за каждый день, они за два часа рассчитались с мадемуазель Клер, выплатив ей сумму, которая, видимо, ее удовлетворила, и, прежде чем рассвело, добрались до заставы Фонтенбло, с безмерным наслаждением впивая холодные испарения реки и запахи долины Жантийи, которая в те времена была не такой грязной, как ныне, поскольку парижский свет куда меньше украшал ее своим присутствием.
Возница, который преспокойно проделывал свои два льё в час, распевая на козлах песни, радовался, что нашел таких славных пассажиров, и спрашивал себя, почему бы, пустив в дело кой-какие дипломатические хитрости, не добиться, чтобы эти молодожены наняли его везти их на край света, платя по двенадцать ливров в день.
XCI. ДОМИК НА СОНЕ
К сожалению, в этом мире нет ничего сомнительнее, чем расчеты, даже если их, не сходя со своих козел, производят возницы фиакров.
Олимпия с предыдущего дня стала слишком бережливой, чтобы поддержать этого славного малого, который имел свои виды на нее и Баньера, намереваясь поживиться за их счет.
Как бы ей ни было хорошо в этом фиакре, рядом с Баньером, она думала, что нельзя сделать более двенадцати льё в день, даже платя по двенадцать франков.
Она прикидывала, что им потребуется двенадцать дней, чтобы добраться до Лиона, и что во все это время придется немножко подкармливать лошадей и обильно — кучера.
И что кучеру понадобится еще двенадцать дней на обратную дорогу, за которые, естественно, тоже придется заплатить.
Поэтому вечером первого дня, когда они прибыли в Фонтенбло, Олимпия поделилась своими умозаключениями с Баньером, и вследствие этих умозаключений, которые Баньер полностью одобрил, кучеру выдали плату за два дня и отправили его обратно в Париж.
Тогда Олимпия условилась о цене с возчиком, который следовал с обозом багажа за пассажирской каретой из Парижа в Лион. К своим повозкам он добавил еще и маленький кабриолет. Это вынуждало ехать шагом, но так же передвигалась и карета.
В ту благословенную эпоху быстро можно было передвигаться только в почтовой карете, но Олимпия и Баньер, став благоразумнейшими в мире супругами, считали себя не столь богатыми, чтобы разъезжать на почтовых.
Итак, они, не теряя веселости, ограничились кабриолетом.
На следующий день в пять утра они вдвоем уселись в него и тронулись в путь.
То прячась за кожаными занавесками, когда было холодно и пасмурно, то шагая по обочине дороги, если она была красива и живописна, обедая с аппетитом, ночуя на чистеньких постоялых дворах, они потратили на это путешествие десять дней, и, если не считать усталости, которую Олимпия прогоняла купаниями и долгими ночами любви и крепкого сна, никогда еще путешествие при всем своем однообразии не было столь веселым и очаровательным.
Дело тут было еще и в том, что молодым супругам, с тех пор как они не виделись, нужно было так много всего рассказать друг другу. Любовь так говорлива и так расположена слушать, рука Олимпии, покоясь на локте Баньера, была так нежна, а сама эта дорога казалась таким бледным отражением долгого пути, который им предстояло пройти, прежде чем их юности и счастью наступит конец!
А сколько всего они переговорили о добрейшем, прекраснейшем, достойном Шанмеле! С каким проникновенным чувством они, облагодетельствованные, чья признательность доходила до бурных восторгов, рассматривали слабости этой деликатной натуры, деликатность этого великодушного сердца!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108
— О! — вскричал Баньер. — Это невозможно! Немыслимо!
— Как невозможно? — вскричал и Шанмеле. — Вы понимаете, что говорите? Да вы хоть размышляли когда-нибудь о природе благодеяния, чтобы отвечать мне таким образом?
— Но с этими шестью тысячами ливров вы бы осчастливили тысячу неимущих.
— Да, осчастливил бы на миг, только и всего. Вам же я, напротив, дарю полное счастье на двухлетний срок.
— Ох, но мы не можем согласиться, — пробормотал Баньер, колеблясь и глядя на Олимпию в надежде почерпнуть в ее взгляде силы для согласия или отказа.
— Вы не примете того, что я предлагаю во имя моего служения Господу? — продолжал аббат. — Не позволите мне спасти две души?
— Господин де Шанмеле, — сказала Олимпия, — я соглашаюсь, ибо сознаю всю цену вашего подаяния. Вы правы: имея деньги, мы оба убережем нашу добродетель. Я согласна.
Глаза достойного аббата засияли от радости. Он взял руку Олимпии, вложил в нее кошелек и бумажник и поцеловал эту ручку с галантным видом, который при всех его благочестивых порывах напомнил, что еще недавно он был светским человеком.
Олимпия улыбнулась.
— А теперь, — объявила она, — я должна воздать вам в полной мере, наш досточтимый друг; мне следует открыть вам подлинное значение вашего великодушия, его истинный смысл. Без ваших шести тысяч ливров, дорогой мой господин де Шанмеле, мы бы уехали счастливыми, но без видов на будущее. Теперь же ничто не будет мешать нашему счастью. С тремя тысячами шестьюстами ливрами мы с трудом протянули бы год; с девятью тысячами шестьюстами мы проживем, по меньшей мере, года четыре, а в нашем возрасте четыре года — целая вечность. Я вам этого не говорила, Баньер, но вы, может быть, об этом знали: я происхожу из благородной семьи, так что, как бы я ни была обделена наследством, есть еще двое-трое старых дядюшек, каждый их которых способен дать мне по сотне тысяч ливров в тот день, когда я приду об руку с мужем, с ребенком на руках и назову его «дорогим дядюшкой». Что ж! Продержаться три года, ничего у них не прося, — это немало, а на четвертый год мы пустимся в это паломничество. Так вот, было бы поистине прискорбно, если бы среди этих двух-трех дядюшек не нашлось ни одного, кто сделал бы для меня то же, что было сделано для блудного сына: не отворил бы мне дверей, не заколол жирного тельца.
— Значит, я был прав! — воскликнул Шанмеле. — Стало быть, я удачно поместил эти деньги, которые мне самому совершенно не нужны.
— Но теперь, дорогой аббат, — вмешался Баньер, — запомните, что если мы соглашаемся взять ваши шесть тысяч ливров, то лишь в качестве займа, так же, как те ваши десять экю.
— Священники, быть может, раздают подаяние реже чем следовало бы, мой милый Баньер, но давать в долг им никогда не подобает.
— Но, — осмелилась сказать Олимпия, — у вас ведь тоже есть семья.
— Отнюдь, да я и не желал бы иметь иной семьи, кроме Христовой.
— А все же позвольте сказать вам одну вещь, — робко, но и вкрадчиво, как змий, шепнул ему Баньер. — По-моему, вы породнились с дурной ветвью семьи Христовой. Иезуиты привиты на католический, но не слишком христианский побег.
— Ну-ну, не говорите о них дурного, — с улыбкой упрекнул его Шанмеле. — Ведь, не будь их, вы бы со мной не познакомились, а не будь меня, вам бы не видать ни роли Ирода а Авиньоне, ни роли Митридата в Париже.
— Ну, за нашим благодетелем всегда будет последнее слово, — засмеялась Олимпия. — Однако уже поздно или, точнее, рано. Мы его обобрали до нитки: теперь, когда ему нечего больше нам дать, поступим как светские прихлебатели или вольные птички: хлеб раскрошен и склеван, упорхнем же.
— Ступайте, — отвечал Шанмеле, — да не забудьте священного брачного напутствия.
— Какого? — спросила Олимпия.
— Crescite et multiplicemini note 56.
— А что это означает?
— Это церковная латынь, сударыня, а объяснить, в чем ее смысл, вам может только супруг.
И тут друзья, такие добрые, такие радостные, сердечно обнялись. Баньер во что бы то ни стало хотел проводить Шанмеле, но тот отказался: его ждала постель в доме викария церкви Нотр— Дам-де-Лорет.
И, напротив, он сам проводил своих подопечных до фиакра, который повез их к дому Олимпии.
А затем, умиротворенный мыслью о добром деле, так успешно завершенном, он вернулся в дом священника и уснул сном праведника.
ХС. НАРЯД ИЗ ШЕЛКА И НАРЯД ИЗ БАРХАТА
А теперь да будет нам позволено покинуть нашего превосходнейшего аббата, чья судьба не внушает нам никаких опасений, в уютной постели, под кровом его друга, викария церкви Нотр— Дам-де-Лорет, и последовать за новобрачными (признаемся, нашими излюбленными персонажами).
Две их жизни, прежде разделенные, отныне слились воедино. Они молоды, чувствуют себя сильными, у них есть средства, с которыми можно прожить четыре года, и, чтобы разлучить их, потребовалась бы самая ужасная и воистину непредвиденная катастрофа.
Увы! Беда незрима, как смерть, о ней не догадываешься, пока она не коснется тебя, обжигая болью!
Олимпия приказала вознице ехать прямо к ее дому: он был в двух шагах.
По ее приказу камеристка приготовила все ее наряды и белье. Получилась груда, заполнившая всю спальню.
Едва лишь Олимпия успела подумать о том, как трудно будет путешествовать с подобным багажом, как Баньер уже нашел средство избежать этих хлопот.
— Положим, — предложил он, — все это в огромный ящик, да и отправим его в Лион, а сами налегке, без лишнего багажа, двинемся на поиски нашего жилища и будем ждать прибытия вещей.
— Тогда помогите мне, — сказала Олимпия, — потому что вы правы.
И Баньер вместе с Олимпией принялся наполнять сундуки всем тем, что составляло имущество этой пары.
В то время как они, спеша и веселясь, предавались этому занятию, вбежала озабоченная камеристка, знаками давая понять своей госпоже, что она должна ей сказать нечто важное.
— Что ж, подойдите сюда, — велела ей Олимпия. Камеристка в самом деле приблизилась и зашептала что-то хозяйке на ухо.
Олимпия покраснела.
Видя, как она зарделась, Баньер тоже покраснел и отвел глаза.
Увы, бедный Баньер! Он понял, что жену уже начинает стеснять его присутствие.
На минуту Олимпия задумалась.
— Олимпия, что с вами? — спросил Баньер, и в его голосе нежности было еще больше, чем ревнивой тревоги.
— Меня ожидает что-то неприятное, мой друг, — сказала Олимпия.
— Ох, так говорите же скорее!
— Господин де Майи прислал ко мне посланца.
— Господин де Майи?!
— Да. Этой ночью от отбыл в Вену, но перед отъездом…
— Он вам написал?
— Думаю, да.
— Ах! — простонал Баньер.
И отвернулся, взволнованный, несчастный, потрясенный.
— Мне нужно принять его? — самым естественным тоном осведомилась молодая женщина.
— Как вам угодно, Олимпия.
— Это не ответ.
— В своих поступках вы полностью вольны.
— Вы не поняли, — сказала Олимпия, слегка задетая. — Я вас не спрашиваю, позволяете ли вы мне принять посланца, я только спросила, прилично ли будет, если я его приму, — да или нет, вот и все.
— Вы, милая Олимпия, более тактичны и более сведущи в этих материях, чем я, — отвечал Баньер, чье сердце колотилось куда сильнее, чем ему бы хотелось, а голос дрожал от ревности, хотя он изо всех сил старался это скрыть.
— Ступайте за этим посланцем и приведите его сюда, — приказала Олимпия камеристке.
Та тотчас убежала, полная той радости, какую всегда испытывают слуги, если им тем или иным способом удастся ввести своих господ в смущение.
Тут же вошел посланец. В руках он держал довольно большое, вчетверо сложенное письмо.
— Для мадемуазель Олимпии де Клев от господина графа де Майи, — возвестил он.
Потом, только теперь заметив бледного молодого человека, стоявшего в сторонке, он прибавил:
— Или для господина Баньера.
Затем, отвесив учтивый поклон, он повернулся и вышел, не проявив ни малейшего смущения, а ведь между тем его визит основательно потревожил молодую пару.
Письмо он отдал Олимпии, и теперь она держала его в руке.
Жестом она велела камеристке удалиться, и они с Баньером остались одни.
И тут она протянула письмо своему мужу.
— Это послание в вашем распоряжении, — сказала она, — как и все письма, которые я буду получать отныне.
— Нет, — ответил Баньер, и его сердце преисполнилось радости и вместе с тем печали, — нет, оно вручено вам, Олимпия. Читайте.
— Почему бы вам самому не прочесть, друг мой? Ну, скажите, почему?
— Потому что мне заранее известно все, что говорится в этом письме.
— Вы это знаете?
— Догадываюсь.
— Вы?
— Безусловно; это ведь легко, а мне тем более, угадать, о чем может писать человек, который любил вас и потерял.
— Но ведь письмо адресовано не только мне, но и вам тоже, так сказал посланец…
— Да, но я знаю и то, что он может сказать мне. Олимпия взяла его за обе руки.
— Ну же, Баньер, — нежно проговорила она, — разве так необходимо, чтобы в первый же час нашего супружества письмо, которого я не ждала, присланное против моего желания, внесло смятение в ваш ум? Да прочтите же, может быть, в нем содержится совсем не то, что вы предполагаете.
— Думаете, там угроза? — спросил Баньер, хмуря брови, и протянул руку за письмом.
Однако теперь уже Олимпия отдернула его.
— Нет, — храбро заявила она, — человек, написавший это, не способен на низость, поверьте мне, Баньер.
— Вы знаете, что у него на сердце, — отвечал Баньер с горечью.
— Да, — сказала Олимпия.
— Тогда вы должны знать и то, что сказано в его письме, и нам нет надобности его читать.
— Да, — согласилась Олимпия, — нам не нужно читать его, особенно сейчас. Мы его прочтем позже, когда граф будет в Вене, на берегу Дуная, а мы — в нашем маленьком лионском дворце, на берегу Соны.
И, обвив руками шею мужа, прильнув устами к его устам, Олимпия украдкой подбросила в карман его камзола послание, от которого он так упорно отказывался.
Ее поцелуй, улыбка и эта жертва, принесенная женой, окончательно обезоружили Баньера и умиротворили его душу.
— Плевать мне на ревность! — вскричал он. — У меня самая прекрасная, самая нежная и самая честная из жен.
— И даже самая влюбленная, дорогой мой муж.
— Вот только, — продолжал Баньер, — надо поскорее спрятать эту жену в безопасное место и, раз я не могу читать ее писем, позаботиться, чтобы она их не получала.
И он приказал, все больше оживляясь:
— К делу! За узлы!
И они вдвоем принялись заталкивать вещи в большой дорожный сундук.
— А фиакр? — спросила Олимпия, тоже охваченная весельем.
— Фиакр?
— Да. Что с ним сталось?
— Он все еще нас ждет.
— Так вы его не отослали?
— Разумеется, нет.
— Почему?
— Он будет везти нас до тех пор, пока лошади смогут передвигать ноги.
— А потом?
— Отъедем подальше, а там посмотрим. Для меня и, надеюсь, для вас тоже, Олимпия, сейчас главное уехать — покинуть Париж.
— Превосходно! Вот только для ночного путешествия вы, мой дорогой Баньер, одеты несколько легко.
— Я был еще куда легче одет, когда примчался в Париж вдогонку за вами!
— И все-таки…
— Надо же, — смеясь, заметил молодой человек, — вот жена уже и презирает брачные одежды своего супруга!
— Боже меня сохрани, мой дорогой Баньер! Напротив, мое почтение к ним столь велико, что я собираюсь их превратить в реликвию.
Она позвала камеристку. Мадемуазель Клер явилась.
— Откройте сундук из лимонного дерева, — сказала Олимпия, — и достаньте мне тот бархатный наряд, ну, вы знаете.
— Мужской? — спросил Баньер.
— Да, сударь, мужской, — смеясь, откликнулась новобрачная.
Физиономия Баньера омрачилась.
— Олимпия, — заявил он скорбно, — прошли те времена, когда послушник иезуитов мог облачиться в наряд господина графа де Майи.
— Замолчите, грубиян, — сказала Олимпия, протягивая ему бархатный камзол, — взгляните на этот наряд, узнайте его и сгорите со стыда.
Баньер поднес камзол поближе к свечам.
— А и верно! — закричал он, ликуя. — Мне знакома эта вещь!
— Это тот самый бархатный камзол, который вы заказали в Лионе; вам его принесли в день, когда вы были арестованы по приказу иезуитов; тем не менее вы его не надевали, кроме как во время примерок. Баньер, я сберегла его, я целыми днями на него смотрела, каждый вечер его целовала. В его карманах я прятала мои самые любимые духи… ах, кроме воспоминаний да этого камзола, мне почти ничего и не осталось от дней счастья и любви, это было как память, вся пропитанная ароматом былого, которое ушло, но его благоухание наполняло мой дом и мое сердце!
Испустив крик восторга, Баньер сорвал с себя свой шелковый камзол, надел бархатный и бросился к Олимпии, крепко сжал ее в объятиях, между тем как мадемуазель Клер, отнюдь не падкая на чувствительные сцены, тщательно, с невозмутимым спокойствием сложила старый камзол и втиснула его в большой сундук, забитый нарядами Олимпии.
Когда этот порыв умиления утих, а дорожный сундук был заполнен, пробило три часа; лошади, запряженные в фиакр, били копытами, ведь они прождали у ворот два с половиной часа, и возница, боясь, что о нем забыли, старался производить как можно больше шума.
Завернувшись в один плащ, Олимпия и Баньер взяли ключ от сундука, который возница взгромоздил на империал фиакра, и отправились на улицу Монмартр в контору для найма экипажей.
Баньер заполнил нужные для этого бумаги, выложил часть платы вперед, затем, условившись с кучером фиакра о двухдневной поездке по двенадцать ливров за каждый день, они за два часа рассчитались с мадемуазель Клер, выплатив ей сумму, которая, видимо, ее удовлетворила, и, прежде чем рассвело, добрались до заставы Фонтенбло, с безмерным наслаждением впивая холодные испарения реки и запахи долины Жантийи, которая в те времена была не такой грязной, как ныне, поскольку парижский свет куда меньше украшал ее своим присутствием.
Возница, который преспокойно проделывал свои два льё в час, распевая на козлах песни, радовался, что нашел таких славных пассажиров, и спрашивал себя, почему бы, пустив в дело кой-какие дипломатические хитрости, не добиться, чтобы эти молодожены наняли его везти их на край света, платя по двенадцать ливров в день.
XCI. ДОМИК НА СОНЕ
К сожалению, в этом мире нет ничего сомнительнее, чем расчеты, даже если их, не сходя со своих козел, производят возницы фиакров.
Олимпия с предыдущего дня стала слишком бережливой, чтобы поддержать этого славного малого, который имел свои виды на нее и Баньера, намереваясь поживиться за их счет.
Как бы ей ни было хорошо в этом фиакре, рядом с Баньером, она думала, что нельзя сделать более двенадцати льё в день, даже платя по двенадцать франков.
Она прикидывала, что им потребуется двенадцать дней, чтобы добраться до Лиона, и что во все это время придется немножко подкармливать лошадей и обильно — кучера.
И что кучеру понадобится еще двенадцать дней на обратную дорогу, за которые, естественно, тоже придется заплатить.
Поэтому вечером первого дня, когда они прибыли в Фонтенбло, Олимпия поделилась своими умозаключениями с Баньером, и вследствие этих умозаключений, которые Баньер полностью одобрил, кучеру выдали плату за два дня и отправили его обратно в Париж.
Тогда Олимпия условилась о цене с возчиком, который следовал с обозом багажа за пассажирской каретой из Парижа в Лион. К своим повозкам он добавил еще и маленький кабриолет. Это вынуждало ехать шагом, но так же передвигалась и карета.
В ту благословенную эпоху быстро можно было передвигаться только в почтовой карете, но Олимпия и Баньер, став благоразумнейшими в мире супругами, считали себя не столь богатыми, чтобы разъезжать на почтовых.
Итак, они, не теряя веселости, ограничились кабриолетом.
На следующий день в пять утра они вдвоем уселись в него и тронулись в путь.
То прячась за кожаными занавесками, когда было холодно и пасмурно, то шагая по обочине дороги, если она была красива и живописна, обедая с аппетитом, ночуя на чистеньких постоялых дворах, они потратили на это путешествие десять дней, и, если не считать усталости, которую Олимпия прогоняла купаниями и долгими ночами любви и крепкого сна, никогда еще путешествие при всем своем однообразии не было столь веселым и очаровательным.
Дело тут было еще и в том, что молодым супругам, с тех пор как они не виделись, нужно было так много всего рассказать друг другу. Любовь так говорлива и так расположена слушать, рука Олимпии, покоясь на локте Баньера, была так нежна, а сама эта дорога казалась таким бледным отражением долгого пути, который им предстояло пройти, прежде чем их юности и счастью наступит конец!
А сколько всего они переговорили о добрейшем, прекраснейшем, достойном Шанмеле! С каким проникновенным чувством они, облагодетельствованные, чья признательность доходила до бурных восторгов, рассматривали слабости этой деликатной натуры, деликатность этого великодушного сердца!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108