— Баньер, — глухим голосом проговорила она, — если бы я не считала вас виновным, я никогда бы не нарушила клятвы, данной вам… Не прерывайте меня. Я вижу, вы раскаиваетесь, теперь вы понимаете, какой я была и какой осталась. Но слишком поздно.
Он глядел на нее с видом полного отупения.
— Отныне, Баньер, — собравшись с духом, продолжала она, — мы расстаемся; позвольте же мне сказать вам напоследок, что, если бы вы действительно этого хотели, я навеки осталась бы вам верна.
— О Боже мой! — пробормотал он так же, как накануне, когда увидел г-на де Майи.
— Не перебивайте меня, господин Баньер; я уже вам сказала, что больше себе не принадлежу. Живите, займитесь делом, забудьте обо мне, это у вас получится без труда, и подумайте о том, что из двух выпавших нам жребиев ваш, быть может, легче. Сегодня сожаления терзают вас, но кто знает, не придется ли мне пожалеть завтра?
Произнеся эти слова, свидетельствующие о нежности и великодушии ее сердца, Олимпия сделала шаг к двери.
Видя, что она уходит, Баньер бросился или, вернее, совсем было собрался броситься ей наперерез — и остановил себя, лишь прошептав:
— Нет, не стоит труда! Она не кокетка. Если она говорит, что больше не любит, — значит, вправду разлюбила.
Он снова опустился на пол, погрузившись в полную прострацию. Это слово в нашем современном языке истолковывается слишком пошло: человек якобы склонился перед судьбой. Те же, кто его придумал, имели в виду, что оно означает окончательную раздавленность, когда в человеке все убито.
Олимпия приблизилась к несчастному и, видя, что он впал в состояние, близкое к потере рассудка, протянула ему руку; он не заметил этого.
Она вложила ему в ладонь принесенный с собой кошелек, набитый золотом; он, казалось, оставил и это без внимания.
Тогда она начала отступать к двери, и он даже пальцем не пошевельнул, чтобы остановить ее.
Страшная тяжесть легла ей на сердце; не отрывая взгляда от бедного юноши, Олимпия вместе с тем чувствовала, что долг призывает ее покинуть его, ведь она дала обещание другому.
Одно лишь слово Баньера, слеза, вздох или хотя бы движение пробудили бы в ней, может быть, последний порыв чувства, память сердца, но этот человек уже не подавал признаков жизни и не просил к себе внимания.
Тюремные двери открылись перед ней, и она стремительно, подобно молнии, вышла из них, охваченная страхом, до сих пор ни разу не изведанным: ее страшило, что узник вот-вот опомнится, что стоит ей скрыться из виду, как ее настигнет вопль несчастного, взывающего к утраченной любимой, колотя в несокрушимую дверь, и это, возможно, подорвет в ней мужество и поколеблет решимость.
Но нет! Она не услышала ни единого звука, кроме шороха бумаги, которой Баньер подтверждал свою готовность вступить в драгуны и которая всеми своими углами боролась с плотным шелком платья.
XXXVI. КАК БАНЬЕР ПОСТУПИЛ В ДРАГУНСКИЙ ПОЛК ГОСПОДИНА ДЕ МАЙИ
Оставленный Олимпией, Баньер провел ночь своего лионского ареста в темнице: он корчился на соломе, вертелся с боку на бок и бился лбом об стены.
Существуют муки, описанием которых никогда не соблазнится и самое изощренное перо, поскольку ему известно, что любая выразительность имеет свои пределы, а страдание их не ведает.
Под утро Баньер, истерзанный, разбитый, окровавленный, впал в род забытья, напоминающего сон не больше, чем смерть может походить на отдых.
Часов около восьми сквозь туман, окутавший его дух и помутивший его разум, ему померещилось, будто двери темницы отворяются и к нему подходят несколько человек.
Вслед за тем ощущение уже вполне материальное помогло ему выйти из состояния оцепенелости.
Он почувствовал, что его энергично пытаются разбудить, открыл глаза, обвел камеру тусклым взглядом и ценой почти мучительного усилия различил то, что происходило вокруг.
Над ним склонились два драгуна и изо всех сил трясли его, пытаясь вывести из состояния оцепенелости, между тем как стоявший перед ним капрал, видя тщетность их трудов, при каждой новой напрасной встряске давал приказ расталкивать спящего сильнее, и все это тем же тоном и с тем же хладнокровием, как он мог бы командовать на войсковых маневрах.
Эти толчки показались Баньеру настолько неприятными, что он сделал над собой второе столь же решительное усилие: вместе с сознанием он вновь обрел голос и сумел пробормотать:
— Чего вы от меня хотите?
— Капрал, — закричали драгуны, — он заговорил!
— Ну да, — отозвался капрал, — но я ничего не разобрал из того, что он там бубнит.
— Мы тоже, — признались драгуны, — Эй, друг! — и они вновь потрясли Баньера. — Повторите-ка, будьте добры, что вы сейчас сказали, а то начальник ни слова не понял, да и мы тоже.
— Я спрашиваю, чего вы от меня хотите? — угасающим голосом повторил Баньер.
— Капрал, — доложили солдаты, — он спрашивает, чего мы от него хотим.
— Слышу, черт возьми! — проворчал капрал. — Я не глухой.
Потом, обернувшись к Баньеру, он сказал:
— Чего мы хотим, приятель? Прежде всего мы хотим поставить вас на ноги, если это возможно, и отвести в казарму, затем напялить на вас мундир вроде нашего, потом научить взбираться на лошадь, а затем — управляться с саблей и карабином, чтобы сделать из вас пригожего драгуна.
— Сделать из меня пригожего драгуна, — повторил Баньер, пытаясь осознать упорно ускользавший от него смысл этой фразы.
— По крайней мере настолько, насколько это будет возможно, — прибавил капрал, который при виде разбитой, окровавленной физиономии Баньера, по-видимому, составил себе не слишком выгодное представление о внешности нового их товарища, а если так, был вовсе не склонен, по любимой в армии поговорке, обещать Баньеру больше масла, чем тот сможет намазать на свой бутерброд.
— А! Ну да, — пробормотал Баньер, — да, верно. Я этой ночью завербовался в драгунский полк де Майи.
И он со вздохом добавил:
— Я об этом забыл.
— Э, черт побери! — нахмурился капрал. — Похоже, приятель, память у вас коротка. Поберегитесь: для военной службы это не годится, в уставе на этот счет есть один пунктик. Мой вам совет хорошенько о нем подумать.
Баньер не отвечал: он вновь погрузился в то мрачное забытье, из которого был на мгновение выведен двумя драгунами многократными и все усиливающимися встрясками; по всей вероятности, он не понял ни слова из того, что сейчас сказал капрал.
И это было совсем не к добру.
Тем не менее стоило узнику встать на ноги, как он пошел; стоило ему пойти, как он оказался за воротами тюрьмы; стоило ему очутиться за воротами, как он вдохнул свежий воздух; стоило же ему вдохнуть свежий воздух — ив голове у него мало-помалу прояснилось.
Итак, он драгун.
Зато он больше не иезуит.
Его ведут в казарму.
Однако у них нет никаких причин запретить ему увольнения.
И он выйдет из нее, из этой казармы, причем сделает это даже не со дня на день, а с часу на час.
Вероятно, он выйдет оттуда еще сегодня, до наступления ночи, и тогда он отправится к Каталонке, так или иначе заставит ее возвратить ему кольцо; затем он пойдет к Олимпии и, как бы она ни упрямилась, докажет ей свою невиновность.
Впрочем, если ему не удастся ее убедить, он у ее ног просто пустит себе пулю в лоб, и этим будет сказано все.
Этот маленький план, решительно и бесповоротно сложившись в уме Баньера, придал крепость его ногам и упругость — рукам.
На миг у него мелькнула даже мысль использовать эту упругость, чтобы руками оттолкнуть двух солдат, шагающих по обе стороны от него, а там, положившись на крепость ног, пуститься в лабиринт улочек, где преследовать беглеца — немыслимое дело. Но он сообразил, что его приметы тотчас будут объявлены и его не преминут схватить прежде, чем он нанесет задуманные им визиты Каталонке и Олимпии.
Куда лучше сначала осуществить эти оба визита, а уж после действовать, сообразуясь с обстоятельствами.
Итак, Баньер потряс головой, чтобы изгнать из нее эти планы, безумные в своей преждевременности, и продолжал путь в казарму, придав лицу более спокойное выражение.
Он прибыл туда почти что с улыбкой.
Часы пробили девять утра, когда он вошел в казарму.
Казарма располагалась в глубине большого прямоугольного двора, служившего для воинских учений полка.
В то время, когда Баньер входил во двор, полк упражнялся в приемах пешего боя.
Помнится, мы уже упоминали о том, что драгуны пользуются привилегией принадлежать одновременно и к кавалерии и к пехоте.
Перед лицом неприятеля, под огнем, каждый конный драгун являет собою часть кавалерии, но как только его лошадь убита, он мгновенно превращается в пехотинца, отбрасывает саблю и хватается за ружье.
Итак, полк отрабатывал приемы пешего боя.
Два драгуна и капрал привели Баньера в кладовые. Поскольку для того, чтобы быть зачисленным в драгуны, требовалось не менее пяти футов четырех дюймов и не более пяти футов шести дюймов росту, обмундирование, сшитое по этим меркам, никогда не бывало ни слишком длинным, ни слишком коротким.
Разве что подчас ему случалось оказываться излишне просторным или чересчур тесным.
Каптенармус прошелся вокруг Баньера и с самонадеянным видом заявил:
— С этим молодцом все ясно, считайте, что мерку с него я уже снял. Дайте ему умыться да подровняйте волосы, потом ведите сюда. А я уж займусь остальным.
Баньер вышел во двор, ополоснулся под рукомойником и предоставил свою голову ножницам, за пять минут остригшим его кудри сообразно уставным требованиям.
Затем он отправился примерять мундир.
Когда он его надел, все признали, что из него в самом деле, как позволил себе выразиться капрал, получился весьма пригожий драгун.
Баньер, сколь бы ни были серьезны занимающие его мысли, все же не преминул бросить взгляд на осколок зеркала, приставленный к стене и служивший полковым щеголям для придания окончательного блеска своему туалету.
Сколько лионских красавиц утратили душевное спокойствие по вине этого осколка зеркального стекла!
Вот и Баньер, в свою очередь взглянув в него, к немалому своему удовлетворению нашел, что мундир отнюдь его не портит, и это открытие внушило ему тайную надежду, что, пленив некогда сердце Олимпии в облачении иезуита, он имеет немало шансов завоевать его вновь в наряде драгуна.
Только проклятая мысль о г-не де Майи, застряв в глубине сознания, непрестанно отравляла все мечты Баньера.
Конечно, в доказательство того, что она ему более не принадлежит, Олимпия призналась Баньеру, что возвратилась к своему прежнему любовнику.
Но ведь она это сказала в гневе, быть может просто желая воздать той же монетой за боль, которую сам Баньер ей причинил?
Впрочем, как он и говорил ей, Баньер, подобно каждому истинно любящему мужчине, ослабел духом и был готов во имя любви пожертвовать всем, даже честью.
Недурно! Если Олимпия в самом деле совершила то, что она сказала, Баньер, сумев доказать, что никогда ее не обманывал, окажется ее судьей, ибо он предстанет невинным, она же — виновной, и тогда… что ж, тогда он простит.
Он совсем было погрузился в эти исполненные милосердия замыслы, но тут капрал-наставник сунул ему в руки ружье и затолкал его в шеренгу новобранцев, которые осваивали дюжину ружейных приемов.
Баньер провел час между командами «На плечо!» и «На караул!», после чего ему было объявлено, что до полудня он волен делать все, что ему заблагорассудится.
А в полдень ему надлежит вернуться, дабы приступить к занятиям верховой ездой.
У своего капрала Баньер осведомился, можно ли ему смело выходить в город, не боясь иезуитов.
Капрал отвечал ему, что под защитой мундира его величества он вправе ровным счетом ничего не опасаться и ходить где вздумается, хоть под самыми окнами своего коллегиума, причем делать людям в черных ризах самые что ни на есть дерзкие и презрительные жесты.
Баньер не заставил повторять себе это дважды: он отсалютовал своему начальнику и с саблей у пояса, в шлеме, слегка сдвинутом на одно ухо, пересек двор, направился к наружным воротам и начал с того, что тщательно рассмотрел их, на всякий случай запоминая топографию всего увиденного.
XXXVII. КАК БАНЬЕР, ЯВИВШИСЬ С ВИЗИТОМ К КАТАЛОНКЕ, ЗАСТАЛ ТАМ ПАРИКМАХЕРШУ И ЧТО ЗА ЭТИМ ПОСЛЕДОВАЛО
Однако, как нам известно, Баньер отправился в путь не только затем, чтобы всего лишь исследовать расположение ворот казармы.
Баньер вышел за них с намерением прежде всего навестить Каталонку, отобрать у нее свой рубин и выяснить, каким образом этот перстень попал к ней.
С самого утра, Баньер, как мы уже успели заметить, был крайне раздражен и весьма расположен к скрытности; первой его мыслью было рискнуть всем, лишь бы вырваться на свободу и сбросить с души груз этого страшного происшествия, внесшего в его жизнь чудовищное волнение, которым он был охвачен; но он уже все обдумал и испытывал нетерпение на протяжении двух последних часов, отданных заботам о своем туалете и воинским упражнениям.
Все это, как нетрудно понять, только усилило его яростную жажду разделаться с причиной стольких невзгод.
Именно поэтому, едва лишь Баньер вышел из казармы и завернул за угол, он тотчас поспешил в направлении главного городского театра, близ которого жила Каталонка.
Однако, как бы наш герой ни спешил, он все-таки задержался, чтобы заглянуть к оружейнику и приобрести пистолет, порох и пули.
Покупка обошлась ему в два луидора, взятых из той сотни, что была в кошельке, переданном Олимпией, — даре, которым молодой человек воздержался пренебречь в рассуждении той пользы, какую он предполагал из него извлечь.
Купленный пистолет, вычищенный и заряженный, Баньер сунул в карман и возобновил свои путь к дому Каталонки.
Пистолет не был для него лишь орудием угрозы, простым средством устрашения — о нет, чем ближе подступал миг встречи с этой женщиной, тем яростнее Баньер, стискивая зубы и бледнея, набирался решимости вырвать у нее доказательства своей невиновности, а в случае отказа — размозжить ей голову.
Стучась в дверь Каталонки, он питал именно такое намерение, и это не придавало его чертам выражения нежной любезности.
Открыть ему вышла парикмахерша.
Коль скоро он предполагал, что это создание несомненно замешано во всем происшедшем, Баньер отнюдь не огорчился, что случай, идя навстречу его желаниям, послал ему не одну, а обеих интересующих его особ.
При виде его парикмахерша отпрянула шага на два назад, что позволило Баньеру беспрепятственно переступить порог дома.
Войдя, он запер за собой дверь на все засовы.
— Боже милосердный! — вскричала парикмахерша. — Что нужно от нас этому драгуну?
Баньер сообразил, что нельзя прежде времени пугать дичь, и, вымучив улыбку, спросил:
— Что такое? Вы, милейшая, не узнаете меня?
— Ах! Бог мой! Это ж господин Баньер! — воскликнула парикмахерша. — Ну и ну, надо же, а я вас и не признала.
— Как? Вы не узнаете своих друзей? — промолвил Баньер, стараясь придать своему голосу всю возможную приторность.
— И потом, у вас был такой свирепый вид…
— Все дело в мундире, это он придает мне подобный вид. Но скажи-ка мне кое-что, любезнейшая.
— Что, господин Баньер?
— Каталонка… она дома?
— Гм… ну да! Ах, она так обрадуется!
— Чему же это?
— Да вашему приходу. Она всегда была к вам неравнодушна, красавчик вы бесчувственный.
— Ну вот еще, милочка, — пожал он плечами. — Ты просто насмехаешься надо мной, Агата.
— Нет, честное слово! Впрочем, — прибавила она с бесстыдной улыбкой, — вы можете убедиться в этом, и не позднее, чем тотчас.
— Что ж! Может быть, отправимся с ней повидаться, парикмахерша души моей? Только ты уж меня проводи.
— Но вы же и сами знаете, где ее искать! Она в своем будуаре.
С тех пор как Каталонка вступила в связь с аббатом д'Уараком, у нее появился будуар.
— Неважно! Проводи меня все-таки, — отвечал Баньер. Парикмахерша не усмотрела в этом ничего опасного;
она стала подниматься по ступеням плохо освещенной лестницы впереди Баньера, следовавшего за ней по пятам.
Внезапно коридор наполнился светом. Это парикмахерша распахнула дверь будуара, сквозь которую Баньер увидел Каталонку, сладострастно раскинувшуюся на софе — предмете мебели, нескромности которого Кребийон-сын был обязан своей известностью.
— Вы только послушайте, сударыня, — сказала парикмахерша, — ведь это господин Баньер.
Баньер, войдя следом за ней, запер дверь будуара на ключ так же, как только что запер внешнюю дверь на засовы.
— Господин Баньер? Где? — спросила Каталонка, которая, как ранее парикмахерша, не сразу узнала своего гостя в его новом наряде.
— Да вот же он, в солдатском мундире. Смотрите, как он ему к лицу; только, по-моему, в этой одежде у него ужасно грозный вид.
В это мгновение Баньер закончил свою операцию с замком и, для большей безопасности засунув ключ от дверей будуара к себе в карман, повернулся к Каталонке.
Бледность его лица была теперь уже не простой, а мертвенной.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108