Значит, вы будете только моей. Ну же, теперь… О, как вы добры, Олимпия! Теперь скажите, надо ли мне согласиться стать послом, чтобы мы уехали вместе? Какое счастье! Или вам дорог ваш Париж, дорогая, прекрасная моя, и вы доставите мне радость, позволив принести вам в жертву все, отказаться от должности и впасть ради вас в немилость?
— Господин граф, — после минутного колебания отвечала Олимпия, взвешивая каждое слово, так как очень хорошо сознавала всю их тяжесть, — не принимайте должности, это будет благороднее с вашей стороны, и защищайте свою жену, которая носит ваше имя.
— Но тогда как же вы? — воскликнул Майи, изумленный таким ответом. — Вы, на которую обрушатся все притязания короля?
— О, я буду вполне защищена, — отважно заявила Олимпия.
— Защищены? Каким образом?
— Да, господин де Майи, женщина, которая любит, никогда не достанется никому, кроме своего избранника.
Граф переменился в лице.
Он знал Олимпию и не чувствовал себя любимым настолько, чтобы ждать от нее таких нежных уверений.
— Олимпия, Олимпия, вы влюблены в кого-то? — вскрикнул он, стараясь уловить на ее губах хоть тень улыбки, которую он и сам горестно пытался изобразить.
— Да, сударь, люблю и связана обещанием.
— Каким обещанием?
— Выйти замуж.
— Но с каких пор?
— Вот уже два часа.
— Олимпия! — вскричал Майи. — Что вы такое говорите?
— Я сказала, господин граф, что сегодня вечером выхожу замуж за человека, которого люблю.
Граф побледнел и едва не лишился сознания. Он задыхался.
— И кто же этот человек, которого вы, Олимпия, смогли полюбить так, что я об этом не знал?
— Вы ошибаетесь, сударь, вы знали, что я люблю его.
— Но, кроме меня, Олимпия, вы любили только одного человека, и это был…
Граф остановился на полуслове: дверь гримерной открылась и на пороге появился Баньер, полный нетерпения, весь сияющий, преображенный.
Майи отшатнулся, словно увидел привидение.
LXXXVIII. МАЙИ РЕШАЕТСЯ СТАТЬ ПОСЛОМ
Олимпия протянула руку, указывая на Баньера, который, увидев г-на де Майи, замер в дверях.
— Человек, которого я люблю, — сказала она, — вот он; тот самый, кого вы хотели назвать, — господин Баньер. Я думала, что больше не люблю его, потому что считала себя обманутой. Но он не изменил мне: у меня есть доказательство тому. Я все еще его люблю, простите меня за это, господин граф.
Глубокое изумление Баньера, безмерное немое отчаяние Майи, бледность Олимпии, дышащей гордой отвагой, — все это вместе являло собой картину, отнюдь не лишенную интереса.
Олимпия в свою очередь встала и, подойдя к графу, взяла его за руку.
— Вы благородный и храбрый дворянин, господин граф, — сказала она. — Таких людей, как вы, не обманывают! Господь мне свидетель, что я предпочла бы страдать сама, чем заставить мучиться вас. Но, увы, я не вольна в собственных чувствах, а следовательно, и то, что я причиняю боль другим, зависит не от меня. Мне выпала злая судьба выбирать одно из двух: быть с вами подлой или жестокой. Я уверена, что вы и сами предпочли бы второе, ибо это честно. Я отдаю себя на вашу милость, господин граф: себя и того, кто мне дорог; вы достаточно могущественны, чтобы сломать нас обоих, как тростинки. Поступайте же так, как подскажет вам сердце, и если вы не заставите меня благословлять вас, будьте уверены, что я вас никогда не прокляну, что бы ни случилось.
Граф все еще не поднимал головы.
Баньер, побледнев еще сильнее, чем несчастный страдалец, ибо он-то знал, какие муки граф должен испытывать в эти мгновения, из деликатности отошел в сторону и смотрел издали на эту жестокую женщину, каждое слово которой несло смерть или возвращало к жизни.
— Вы меня сделали богатой, господин граф, — продолжала она. — Не подумайте, что я ради ничтожной позы оставлю здесь все драгоценности и все золото, которые вы мне дали; нет, вы слишком большой вельможа, чтобы я ушла из вашего дома нищей. Поверьте: если бы я вновь не обрела Баньера, я бы никогда и не подумала об иной участи, нежели остаться под вашим кровом, рядом с вами; но наши три судьбы были предрешены. Приказывайте же, я повинуюсь, но прежде, смиренно молю вас, простите мне то подобие жестокости, на которое я была принуждена пойти, чтобы оставаться правдивой. Ах, господин граф! Подумайте только, ведь если бы я умолчала о том, что высказала вам сейчас, я бы не стоила и тени той скорби, которая омрачила ваши черты после этих моих слов.
Граф выпрямился.
Потом, проведя оледеневшей ладонью по лбу, он сказал:
— Хорошо, сударыня, вы и в самом деле честная женщина во всех смыслах этого слова, и я, отдавая должное вашему прямодушию, чистосердечно подтверждаю, что сегодня вы причинили мне одну из самых больших горестей, какие мне довелось испытать за все мою жизнь.
Затем, обращаясь к Баньеру, неподвижному, затаившему дыхание, ибо такая глубина великодушия, на которое он чувствовал себя неспособным, переворачивала ему душу, граф произнес:
— Я слишком неподдельно удручен, чтобы принести господину Баньеру мои поздравления по поводу выпавшего ему счастья. Единственное пожелание, на которое у меня достанет сил, сударыня, и я верю, что это пожелание, столь искреннее с моей стороны, будет услышано Провидением, — это чтобы он сделал вас счастливой настолько, насколько вы того заслуживаете, чтобы он дал вам не меньше радости, чем хотел бы дать я, если бы на мою беду он не явился сюда, чтобы помешать мне в этом.
Сказав это, г-н де Майи как нельзя более почтительно поклонился Олимпии, растерянно сделал несколько шагов по ее гримерной, будто искал и не мог найти дорогу, и наконец вышел, оставив Олимпию и Баньера погруженными, при всем своем счастье, в такую печаль, глубже которой они никогда не испытывали.
Олимпия закрыла лицо руками, и было видно, как слезы скатывались между ее пальцами и капали на крышку стола, на которую она опиралась локтями.
Баньер, мрачный, неподвижный, онемевший, не пытался ее утешить; он чувствовал, как велика была та любовь, которой она только что пренебрегла; он постигал всю меру благородства этой души, которую только что беспощадно принесли в жертву их страсти.
А между тем мало-помалу театр пустел, и любовники остались одни в тишине, в потемках.
Господин де Майи продолжал свой путь, его шаг стал увереннее. Горе было так велико, так безутешно, что придало новую силу всему его телу.
Но духовно он был совершенно сломлен.
Под колоннадой театра граф заметил человека, сидевшего на скамье: прислонившись спиной к статуе, он преспокойно, без малейшего нетерпения покачивал одной ногой, заставляя ее приплясывать вокруг другой — неподвижной.
Шагах в двадцати от этого человека, глаза которого закрывала низко надвинутая шляпа, стояли в ожидании, обнажив головы, два лакея в ливреях дома Ришелье.
Майи не хотел быть замеченным и решил быстро пройти мимо этого человека.
Но, едва они поравнялись, тот встал.
— Э! — вскричал он. — Майи!
Граф порывисто обернулся: ему показалось, что он узнал этот голос.
— Господин де Ришелье? — сказал он.
— Добрый вечер, Майи.
— Добрый вечер.
— Как дела?
— Хорошо.
— Я тебя жду!
— Меня?
— Без сомнения; ты же видишь, все разъехались, зд е с ь больше никого нет, кроме нас с тобой.
На слове «здесь» он сделал многозначительное ударение. Граф остановился, не отвечая ни слова.
— Так что ж, мой бедный Майи, — заговорил Ришелье, — я ведь спросил тебя, как идут дела.
— А я тебе ответил, что хорошо.
Ришелье покачал головой.
— Ну да, все прекрасно, — повторил граф, — и в бенности я восхищен тем, что встретил здесь тебя.
— Ах, вот как!
— Ты мне окажешь услугу.
— Охотно, дорогой друг.
— Ты постараешься помочь мне уладить это дело.
— Какое дело?
— Да, знаю, задача трудная. Но если ты один раз сит завязать…
— Что такое?
— … то и затянуть второй узел тебе, вероятно, по силам.
— Какой еще узел?
— Э, черт возьми, да в этой венской истории.
— А! Очень хорошо.
— Сам видишь.
— Я как раз для этого тебя и ждал.
— Стало быть, это осуществимо?
— Вполне.
— А король?
— Какой король?
— Людовик Пятнадцатый.
— Ты о чем?
— Он не слишком взбешен?
— Взбешен? Чем?
— Моим отказом.
— Король даже понятия не имеет, что ты отказывался.
— Он этого не знает?
— Теперь ты поймешь, мой дорогой, друг я тебе или не друг.
— Да.
— Так вот, если мы друзья, не мое дело навлекать на тебя немилость.
— Ах, герцог! Какая доброта! — заметил Майи с усмешкой, горечь которой он тщетно пытался скрыть.
— Ох, не смейся, Майи, этот герцог де Ришелье лучше, чем ты о нем думаешь, и ему пришлось потрудиться, чтобы сохранить твое доброе согласие с королем.
— Тогда можешь мне поверить, что моя благодарность столь же велика, как твои заслуги.
— Следовательно, она огромна, и ее хватит, чтобы удовлетворить мои требования. Стало быть, ты решился?
— Да, я хочу уехать из Франции.
— Ты совершенно прав.
— Я хочу отправиться на край света.
— Остановись в Вене, удовольствуйся этим; Вена достаточно далеко, сам увидишь.
— О, то горе, что я ношу с собой, — вздохнул Майи, прижимая руку к груди, — оно, уж будь покоен, герцог, не отстанет от меня и там.
— Твоя правда, горе обычно галопом скачет вслед, это я знаю, хотя сам не испытывал ничего серьезнее огорчений. Бедняга Майи!
— Да, посочувствуй мне.
— Почему бы и нет, если ты впрямь достоин жалости.
— Ты в этом сомневаешься?
— Полно! Не станешь же ты меня уверять, будто сожалеешь о своей жене?
— Я ни о чем не сожалею.
— Да нет, ты горюешь об Олимпии; но что ты хочешь, мой любезный граф, эти чертовы театральные дамы, стоит им набраться закулисных замашек, становятся совершенно неукротимыми. Ах! Женщина, когда уж от рук отбилась, стоит десятка мужчин; но эта, мой бедный друг, тебя славно провела.
— Ах, тебе и это известно?
— Как будто я могу чего-нибудь не знать! Но с ней уж, по крайней мере, ты мог бы рассчитаться.
— Мстить Олимпии?
— Если не хочешь мстить женщине, можешь хоть с мужчиной расправиться.
— С мужчиной?
— Ну да, он ведь как будто был завербован в Лионе в твой драгунский полк? Разве он не является чем-то вроде дезертира?
— Ах! — воскликнул Майи, поднося руку ко лбу. — Ты меня наводишь на мысль… Несчастный!
Потом, вновь обратившись к Ришелье, он сказал:
— Ну же, герцог, покончим с этим скорее. По твоим словам, ты меня ждал?
— Да, и я здесь оказался очень кстати.
— Почему? Ну, не будем медлить!
— Потому что не успел ты получить рану, как я принес лекарство.
— Объяснись.
— Ты хочешь отправиться в Вену?
— Да.
— Ты принимаешь должность посла?
— Да.
— Что ж, мой дорогой, а вот и твой аттестат.
И герцог вытащил из кармана ту самую бумагу, которую он недавно уже предлагал графу, а тот отверг ее.
— Как? — с удивлением воскликнул Майи. — Ты сохранил этот аттестат?
— Я был настолько уверен, что ты придешь требовать его обратно, — со смехом сказал Ришелье, — что ни на миг не расставался с ним с тех пор, как мы виделись в последний раз.
— Так дай его мне.
— Вот он.
— Благодарю! Я уезжаю.
— И, право же, вовремя.
Эти слова заставили Майи, который уже успел вновь погрузиться в свои мрачные мысли, резко вскинуть голову.
Но потом, как будто решив, что нет смысла подвергать себя новому удару, быть может еще более кошмарному, чем предыдущие, он отвесил герцогу поклон и продолжил свой путь.
Ришелье, который на всем протяжении этой сцены продолжал сидеть, потянулся, уронив руки и с хрустом вытянув свои изящные ноги, обтянутые шелковыми чулками.
— Черт возьми! — пробормотал он. — Вот кому везет. Он разом избавляется от двух ужасных женщин. Отныне этого молодца все будут обожать. Когда он не умел любить, его любили, а когда он любил, им пренебрегали. Мне жаль ту первую, на которую теперь падет его выбор: он ее с ума сведет. Вот так, — заключил он философски, — счастье одних всегда становится источником бедствий для других, и наоборот.
Затем Ришелье подозвал своих лакеев и велел подать карету.
Садясь в нее, герцог заметил, как из боковой двери вышла Олимпия под руку с молодым человеком.
Было полпервого ночи.
С минуту герцог взглядом следил за ними, потом сказал себе: «Проклятье! Я упустил случай. Надо было попытать силы, проверить, устояла бы эта дама против Ришелье. Вот было бы сражение! Но теперь уже слишком поздно».
Лакей подошел к дверце кареты.
— Ну, что еще? — спросил Ришелье.
— Господин герцог не давали никаких приказаний.
— А, и правда! Поезжайте прямо домой.
Но почти тотчас он передумал и жестом удержал лакея.
«О-хо-хо! — вздохнул он про себя. — Кажется, я делаю глупость. В сущности, Майи настолько растерян, что, чего доброго, может сейчас явиться к своей жене, попросить у нее прощения и увезти ее в Вену, а Пекиньи тем временем направит внимание короля на Олимпию. Чума на его голову! Было бы неосмотрительно оставить милую графиню вовсе без присмотра».
— В особняк Майи! — сказал он. — Да поживее.
Карета г-на де Ришелье и без его приказов ездила быстро.
А уж после того как прозвучал приказ, кони рванулись в галоп.
Пять минут спустя они остановились перед воротами особняка Майи.
Ришелье ошибался: граф и в мыслях не имел похищать свою жену.
Он писал письмо к Олимпии.
LXXXIX. БРАКОСОЧЕТАНИЕ
Как мы уже сказали, Олимпия покинула театр об руку с Баньером, пока г-н де Ришелье разговаривал под колоннадой с Майи.
У ворот они оба сели в фиакр: парикмахерша успела найти его для них.
Это Баньеру пришла на ум такая предосторожность. Сразу после объяснения с Олимпией, которое обернулось как нельзя лучше, он начал действовать, ибо принадлежал к тем, кто при необходимости способен обуздывать и ход событий, и необъезженных лошадей.
Возница фиакра заблаговременно получил нужные указания. Он повез их прямо к церкви Нотр— Дам-де-Лорет, расположенной возле почтовой станции Поршерон.
Однако между Нотр— Дам-де-Лорет 1730 года и 1851 года была немалая разница.
Эта маленькая церковь, находившаяся в ведении собора святого Евстафия, выходила фасадом на узкую площадь, образованную пересечением дороги на Монмартр, Поршеронской улицы и улицы Нотр— Дам-де-Лорет.
Когда любовники начинали свое паломничество, ночь, уже пройдя половину пути, набросила самое плотное из своих черных покрывал на кладбище святого Евстафия, что раскинулось в нескольких шагах от церкви, и всю прилегающую обширную местность между бульваром и Монмартром.
Улица Нотр— Дам-де-Лорет, ныне одна из самых очаровательных в столице, в ту пору не была еще застроена, да и дорога на Монмартр не была вымощена.
К тому же, поскольку городские власти не посчитали нужным поставить в этом квартале фонари, он являл собой пустырь, окутанный тьмой.
Кроме журчания грязной воды в большой сточной канаве да шелеста камыша и кустов ольхи на болоте, ни один звук не примешивался к скрипу колес фиакра, который насилу тащился по ухабистой, круто забирающей вверх дороге.
Слабый отблеск луны, что-то вроде заблудившегося лучика, проскользнувшего меж двух туч, серебрил маленькую паперть церквушки, озарял то и дело меркнущим сиянием облака, блуждающие по небу, и фасады двух жалких домишек, словно брошенных кем-то справа и слева от нее.
И все же за стеклом одного из окон дома священника, на первом этаже, горел свет — то было бледное пламя свечи, и в этом тусклом освещении Олимпия различила силуэт человека: он стоял за оконной шторой и ждал.
Фиакр остановился, дверца отворилась. Баньер первым спрыгнул на землю, принял Олимпию в свои объятия, поневоле затрепетал, ощутив на своем лице тепло ее дыхания, и повлек ее за собой, спеша постучаться в маленькую дверь под освещенным окошком домика.
Эта дверь тотчас открылась.
Человек, ждавший их, был Шанмеле.
Он впустил приехавших влюбленных, закрыл за ними дверь и по закрытому переходу провел их к алтарю маленькой церкви.
Там они вдруг оказались на свету.
Алтарь сиял, украшенный шестью большими зажженными свечами, а цветы, расставленные повсюду в вазах, придавали церкви праздничный вид.
По знаку Шанмеле Баньер с Олимпией сели на скамью против алтаря.
Бывший комедиант с минуту молча смотрел на эту молодую прекрасную женщину, бледную и трепещущую перед лицом Господа, представшую перед ним, надеясь оправдать свое сердце и томясь сожалениями о своих ошибках.
В странной фигуре Шанмеле было в этот миг нечто поэтическое, исполненное глубокого чувства, даже торжественное.
Олимпия и Баньер смотрели на него с ласковой улыбкой, но и не без почтительности.
— Сударыня, — обратился Шанмеле к Олимпии, — человек, который здесь присутствует, — и он указал на Баньера, — любит вас настолько, что готов погубить ради вас и свою душу, и всего себя. Увы! Как бы неопытен я ни был в качестве пастыря, я ведаю, сколь опустошительны бури, которые страсти могут производить в сердце человеческом. Мне также известно, как важно сохранить для Господа если не все свое сердце и все помыслы, что было бы трудно, то, по крайней мере, как можно большую часть и того и другого.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108
— Господин граф, — после минутного колебания отвечала Олимпия, взвешивая каждое слово, так как очень хорошо сознавала всю их тяжесть, — не принимайте должности, это будет благороднее с вашей стороны, и защищайте свою жену, которая носит ваше имя.
— Но тогда как же вы? — воскликнул Майи, изумленный таким ответом. — Вы, на которую обрушатся все притязания короля?
— О, я буду вполне защищена, — отважно заявила Олимпия.
— Защищены? Каким образом?
— Да, господин де Майи, женщина, которая любит, никогда не достанется никому, кроме своего избранника.
Граф переменился в лице.
Он знал Олимпию и не чувствовал себя любимым настолько, чтобы ждать от нее таких нежных уверений.
— Олимпия, Олимпия, вы влюблены в кого-то? — вскрикнул он, стараясь уловить на ее губах хоть тень улыбки, которую он и сам горестно пытался изобразить.
— Да, сударь, люблю и связана обещанием.
— Каким обещанием?
— Выйти замуж.
— Но с каких пор?
— Вот уже два часа.
— Олимпия! — вскричал Майи. — Что вы такое говорите?
— Я сказала, господин граф, что сегодня вечером выхожу замуж за человека, которого люблю.
Граф побледнел и едва не лишился сознания. Он задыхался.
— И кто же этот человек, которого вы, Олимпия, смогли полюбить так, что я об этом не знал?
— Вы ошибаетесь, сударь, вы знали, что я люблю его.
— Но, кроме меня, Олимпия, вы любили только одного человека, и это был…
Граф остановился на полуслове: дверь гримерной открылась и на пороге появился Баньер, полный нетерпения, весь сияющий, преображенный.
Майи отшатнулся, словно увидел привидение.
LXXXVIII. МАЙИ РЕШАЕТСЯ СТАТЬ ПОСЛОМ
Олимпия протянула руку, указывая на Баньера, который, увидев г-на де Майи, замер в дверях.
— Человек, которого я люблю, — сказала она, — вот он; тот самый, кого вы хотели назвать, — господин Баньер. Я думала, что больше не люблю его, потому что считала себя обманутой. Но он не изменил мне: у меня есть доказательство тому. Я все еще его люблю, простите меня за это, господин граф.
Глубокое изумление Баньера, безмерное немое отчаяние Майи, бледность Олимпии, дышащей гордой отвагой, — все это вместе являло собой картину, отнюдь не лишенную интереса.
Олимпия в свою очередь встала и, подойдя к графу, взяла его за руку.
— Вы благородный и храбрый дворянин, господин граф, — сказала она. — Таких людей, как вы, не обманывают! Господь мне свидетель, что я предпочла бы страдать сама, чем заставить мучиться вас. Но, увы, я не вольна в собственных чувствах, а следовательно, и то, что я причиняю боль другим, зависит не от меня. Мне выпала злая судьба выбирать одно из двух: быть с вами подлой или жестокой. Я уверена, что вы и сами предпочли бы второе, ибо это честно. Я отдаю себя на вашу милость, господин граф: себя и того, кто мне дорог; вы достаточно могущественны, чтобы сломать нас обоих, как тростинки. Поступайте же так, как подскажет вам сердце, и если вы не заставите меня благословлять вас, будьте уверены, что я вас никогда не прокляну, что бы ни случилось.
Граф все еще не поднимал головы.
Баньер, побледнев еще сильнее, чем несчастный страдалец, ибо он-то знал, какие муки граф должен испытывать в эти мгновения, из деликатности отошел в сторону и смотрел издали на эту жестокую женщину, каждое слово которой несло смерть или возвращало к жизни.
— Вы меня сделали богатой, господин граф, — продолжала она. — Не подумайте, что я ради ничтожной позы оставлю здесь все драгоценности и все золото, которые вы мне дали; нет, вы слишком большой вельможа, чтобы я ушла из вашего дома нищей. Поверьте: если бы я вновь не обрела Баньера, я бы никогда и не подумала об иной участи, нежели остаться под вашим кровом, рядом с вами; но наши три судьбы были предрешены. Приказывайте же, я повинуюсь, но прежде, смиренно молю вас, простите мне то подобие жестокости, на которое я была принуждена пойти, чтобы оставаться правдивой. Ах, господин граф! Подумайте только, ведь если бы я умолчала о том, что высказала вам сейчас, я бы не стоила и тени той скорби, которая омрачила ваши черты после этих моих слов.
Граф выпрямился.
Потом, проведя оледеневшей ладонью по лбу, он сказал:
— Хорошо, сударыня, вы и в самом деле честная женщина во всех смыслах этого слова, и я, отдавая должное вашему прямодушию, чистосердечно подтверждаю, что сегодня вы причинили мне одну из самых больших горестей, какие мне довелось испытать за все мою жизнь.
Затем, обращаясь к Баньеру, неподвижному, затаившему дыхание, ибо такая глубина великодушия, на которое он чувствовал себя неспособным, переворачивала ему душу, граф произнес:
— Я слишком неподдельно удручен, чтобы принести господину Баньеру мои поздравления по поводу выпавшего ему счастья. Единственное пожелание, на которое у меня достанет сил, сударыня, и я верю, что это пожелание, столь искреннее с моей стороны, будет услышано Провидением, — это чтобы он сделал вас счастливой настолько, насколько вы того заслуживаете, чтобы он дал вам не меньше радости, чем хотел бы дать я, если бы на мою беду он не явился сюда, чтобы помешать мне в этом.
Сказав это, г-н де Майи как нельзя более почтительно поклонился Олимпии, растерянно сделал несколько шагов по ее гримерной, будто искал и не мог найти дорогу, и наконец вышел, оставив Олимпию и Баньера погруженными, при всем своем счастье, в такую печаль, глубже которой они никогда не испытывали.
Олимпия закрыла лицо руками, и было видно, как слезы скатывались между ее пальцами и капали на крышку стола, на которую она опиралась локтями.
Баньер, мрачный, неподвижный, онемевший, не пытался ее утешить; он чувствовал, как велика была та любовь, которой она только что пренебрегла; он постигал всю меру благородства этой души, которую только что беспощадно принесли в жертву их страсти.
А между тем мало-помалу театр пустел, и любовники остались одни в тишине, в потемках.
Господин де Майи продолжал свой путь, его шаг стал увереннее. Горе было так велико, так безутешно, что придало новую силу всему его телу.
Но духовно он был совершенно сломлен.
Под колоннадой театра граф заметил человека, сидевшего на скамье: прислонившись спиной к статуе, он преспокойно, без малейшего нетерпения покачивал одной ногой, заставляя ее приплясывать вокруг другой — неподвижной.
Шагах в двадцати от этого человека, глаза которого закрывала низко надвинутая шляпа, стояли в ожидании, обнажив головы, два лакея в ливреях дома Ришелье.
Майи не хотел быть замеченным и решил быстро пройти мимо этого человека.
Но, едва они поравнялись, тот встал.
— Э! — вскричал он. — Майи!
Граф порывисто обернулся: ему показалось, что он узнал этот голос.
— Господин де Ришелье? — сказал он.
— Добрый вечер, Майи.
— Добрый вечер.
— Как дела?
— Хорошо.
— Я тебя жду!
— Меня?
— Без сомнения; ты же видишь, все разъехались, зд е с ь больше никого нет, кроме нас с тобой.
На слове «здесь» он сделал многозначительное ударение. Граф остановился, не отвечая ни слова.
— Так что ж, мой бедный Майи, — заговорил Ришелье, — я ведь спросил тебя, как идут дела.
— А я тебе ответил, что хорошо.
Ришелье покачал головой.
— Ну да, все прекрасно, — повторил граф, — и в бенности я восхищен тем, что встретил здесь тебя.
— Ах, вот как!
— Ты мне окажешь услугу.
— Охотно, дорогой друг.
— Ты постараешься помочь мне уладить это дело.
— Какое дело?
— Да, знаю, задача трудная. Но если ты один раз сит завязать…
— Что такое?
— … то и затянуть второй узел тебе, вероятно, по силам.
— Какой еще узел?
— Э, черт возьми, да в этой венской истории.
— А! Очень хорошо.
— Сам видишь.
— Я как раз для этого тебя и ждал.
— Стало быть, это осуществимо?
— Вполне.
— А король?
— Какой король?
— Людовик Пятнадцатый.
— Ты о чем?
— Он не слишком взбешен?
— Взбешен? Чем?
— Моим отказом.
— Король даже понятия не имеет, что ты отказывался.
— Он этого не знает?
— Теперь ты поймешь, мой дорогой, друг я тебе или не друг.
— Да.
— Так вот, если мы друзья, не мое дело навлекать на тебя немилость.
— Ах, герцог! Какая доброта! — заметил Майи с усмешкой, горечь которой он тщетно пытался скрыть.
— Ох, не смейся, Майи, этот герцог де Ришелье лучше, чем ты о нем думаешь, и ему пришлось потрудиться, чтобы сохранить твое доброе согласие с королем.
— Тогда можешь мне поверить, что моя благодарность столь же велика, как твои заслуги.
— Следовательно, она огромна, и ее хватит, чтобы удовлетворить мои требования. Стало быть, ты решился?
— Да, я хочу уехать из Франции.
— Ты совершенно прав.
— Я хочу отправиться на край света.
— Остановись в Вене, удовольствуйся этим; Вена достаточно далеко, сам увидишь.
— О, то горе, что я ношу с собой, — вздохнул Майи, прижимая руку к груди, — оно, уж будь покоен, герцог, не отстанет от меня и там.
— Твоя правда, горе обычно галопом скачет вслед, это я знаю, хотя сам не испытывал ничего серьезнее огорчений. Бедняга Майи!
— Да, посочувствуй мне.
— Почему бы и нет, если ты впрямь достоин жалости.
— Ты в этом сомневаешься?
— Полно! Не станешь же ты меня уверять, будто сожалеешь о своей жене?
— Я ни о чем не сожалею.
— Да нет, ты горюешь об Олимпии; но что ты хочешь, мой любезный граф, эти чертовы театральные дамы, стоит им набраться закулисных замашек, становятся совершенно неукротимыми. Ах! Женщина, когда уж от рук отбилась, стоит десятка мужчин; но эта, мой бедный друг, тебя славно провела.
— Ах, тебе и это известно?
— Как будто я могу чего-нибудь не знать! Но с ней уж, по крайней мере, ты мог бы рассчитаться.
— Мстить Олимпии?
— Если не хочешь мстить женщине, можешь хоть с мужчиной расправиться.
— С мужчиной?
— Ну да, он ведь как будто был завербован в Лионе в твой драгунский полк? Разве он не является чем-то вроде дезертира?
— Ах! — воскликнул Майи, поднося руку ко лбу. — Ты меня наводишь на мысль… Несчастный!
Потом, вновь обратившись к Ришелье, он сказал:
— Ну же, герцог, покончим с этим скорее. По твоим словам, ты меня ждал?
— Да, и я здесь оказался очень кстати.
— Почему? Ну, не будем медлить!
— Потому что не успел ты получить рану, как я принес лекарство.
— Объяснись.
— Ты хочешь отправиться в Вену?
— Да.
— Ты принимаешь должность посла?
— Да.
— Что ж, мой дорогой, а вот и твой аттестат.
И герцог вытащил из кармана ту самую бумагу, которую он недавно уже предлагал графу, а тот отверг ее.
— Как? — с удивлением воскликнул Майи. — Ты сохранил этот аттестат?
— Я был настолько уверен, что ты придешь требовать его обратно, — со смехом сказал Ришелье, — что ни на миг не расставался с ним с тех пор, как мы виделись в последний раз.
— Так дай его мне.
— Вот он.
— Благодарю! Я уезжаю.
— И, право же, вовремя.
Эти слова заставили Майи, который уже успел вновь погрузиться в свои мрачные мысли, резко вскинуть голову.
Но потом, как будто решив, что нет смысла подвергать себя новому удару, быть может еще более кошмарному, чем предыдущие, он отвесил герцогу поклон и продолжил свой путь.
Ришелье, который на всем протяжении этой сцены продолжал сидеть, потянулся, уронив руки и с хрустом вытянув свои изящные ноги, обтянутые шелковыми чулками.
— Черт возьми! — пробормотал он. — Вот кому везет. Он разом избавляется от двух ужасных женщин. Отныне этого молодца все будут обожать. Когда он не умел любить, его любили, а когда он любил, им пренебрегали. Мне жаль ту первую, на которую теперь падет его выбор: он ее с ума сведет. Вот так, — заключил он философски, — счастье одних всегда становится источником бедствий для других, и наоборот.
Затем Ришелье подозвал своих лакеев и велел подать карету.
Садясь в нее, герцог заметил, как из боковой двери вышла Олимпия под руку с молодым человеком.
Было полпервого ночи.
С минуту герцог взглядом следил за ними, потом сказал себе: «Проклятье! Я упустил случай. Надо было попытать силы, проверить, устояла бы эта дама против Ришелье. Вот было бы сражение! Но теперь уже слишком поздно».
Лакей подошел к дверце кареты.
— Ну, что еще? — спросил Ришелье.
— Господин герцог не давали никаких приказаний.
— А, и правда! Поезжайте прямо домой.
Но почти тотчас он передумал и жестом удержал лакея.
«О-хо-хо! — вздохнул он про себя. — Кажется, я делаю глупость. В сущности, Майи настолько растерян, что, чего доброго, может сейчас явиться к своей жене, попросить у нее прощения и увезти ее в Вену, а Пекиньи тем временем направит внимание короля на Олимпию. Чума на его голову! Было бы неосмотрительно оставить милую графиню вовсе без присмотра».
— В особняк Майи! — сказал он. — Да поживее.
Карета г-на де Ришелье и без его приказов ездила быстро.
А уж после того как прозвучал приказ, кони рванулись в галоп.
Пять минут спустя они остановились перед воротами особняка Майи.
Ришелье ошибался: граф и в мыслях не имел похищать свою жену.
Он писал письмо к Олимпии.
LXXXIX. БРАКОСОЧЕТАНИЕ
Как мы уже сказали, Олимпия покинула театр об руку с Баньером, пока г-н де Ришелье разговаривал под колоннадой с Майи.
У ворот они оба сели в фиакр: парикмахерша успела найти его для них.
Это Баньеру пришла на ум такая предосторожность. Сразу после объяснения с Олимпией, которое обернулось как нельзя лучше, он начал действовать, ибо принадлежал к тем, кто при необходимости способен обуздывать и ход событий, и необъезженных лошадей.
Возница фиакра заблаговременно получил нужные указания. Он повез их прямо к церкви Нотр— Дам-де-Лорет, расположенной возле почтовой станции Поршерон.
Однако между Нотр— Дам-де-Лорет 1730 года и 1851 года была немалая разница.
Эта маленькая церковь, находившаяся в ведении собора святого Евстафия, выходила фасадом на узкую площадь, образованную пересечением дороги на Монмартр, Поршеронской улицы и улицы Нотр— Дам-де-Лорет.
Когда любовники начинали свое паломничество, ночь, уже пройдя половину пути, набросила самое плотное из своих черных покрывал на кладбище святого Евстафия, что раскинулось в нескольких шагах от церкви, и всю прилегающую обширную местность между бульваром и Монмартром.
Улица Нотр— Дам-де-Лорет, ныне одна из самых очаровательных в столице, в ту пору не была еще застроена, да и дорога на Монмартр не была вымощена.
К тому же, поскольку городские власти не посчитали нужным поставить в этом квартале фонари, он являл собой пустырь, окутанный тьмой.
Кроме журчания грязной воды в большой сточной канаве да шелеста камыша и кустов ольхи на болоте, ни один звук не примешивался к скрипу колес фиакра, который насилу тащился по ухабистой, круто забирающей вверх дороге.
Слабый отблеск луны, что-то вроде заблудившегося лучика, проскользнувшего меж двух туч, серебрил маленькую паперть церквушки, озарял то и дело меркнущим сиянием облака, блуждающие по небу, и фасады двух жалких домишек, словно брошенных кем-то справа и слева от нее.
И все же за стеклом одного из окон дома священника, на первом этаже, горел свет — то было бледное пламя свечи, и в этом тусклом освещении Олимпия различила силуэт человека: он стоял за оконной шторой и ждал.
Фиакр остановился, дверца отворилась. Баньер первым спрыгнул на землю, принял Олимпию в свои объятия, поневоле затрепетал, ощутив на своем лице тепло ее дыхания, и повлек ее за собой, спеша постучаться в маленькую дверь под освещенным окошком домика.
Эта дверь тотчас открылась.
Человек, ждавший их, был Шанмеле.
Он впустил приехавших влюбленных, закрыл за ними дверь и по закрытому переходу провел их к алтарю маленькой церкви.
Там они вдруг оказались на свету.
Алтарь сиял, украшенный шестью большими зажженными свечами, а цветы, расставленные повсюду в вазах, придавали церкви праздничный вид.
По знаку Шанмеле Баньер с Олимпией сели на скамью против алтаря.
Бывший комедиант с минуту молча смотрел на эту молодую прекрасную женщину, бледную и трепещущую перед лицом Господа, представшую перед ним, надеясь оправдать свое сердце и томясь сожалениями о своих ошибках.
В странной фигуре Шанмеле было в этот миг нечто поэтическое, исполненное глубокого чувства, даже торжественное.
Олимпия и Баньер смотрели на него с ласковой улыбкой, но и не без почтительности.
— Сударыня, — обратился Шанмеле к Олимпии, — человек, который здесь присутствует, — и он указал на Баньера, — любит вас настолько, что готов погубить ради вас и свою душу, и всего себя. Увы! Как бы неопытен я ни был в качестве пастыря, я ведаю, сколь опустошительны бури, которые страсти могут производить в сердце человеческом. Мне также известно, как важно сохранить для Господа если не все свое сердце и все помыслы, что было бы трудно, то, по крайней мере, как можно большую часть и того и другого.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108