— В Брюнуа.
— Для мужчины или женщины?
— Для мужчины.
— От чего он умер?
— От голода.
Людовик XV продолжил охоту, приехал ночевать в Трианон и отужинал в Оленьем парке…
Итак, стон народа, подавляемый два столетия, прозвучал тем громче, что 1788 год был неурожайным: зимой стояли холода, весной начался голод; но даже умирающие терпеливо ждали, вздыхая:
— Генеральные штаты!
Мы собрались в мэрии Сент-Мену, чтобы составить наши наказы. Хороший почерк обеспечил мне место секретаря.
Затем приступили к выборам. Господин Друэ, Гийом и Бийо имели на них огромное влияние.
Господин де Дампьер баллотировался вместе с бедным деревенским священником; победил последний.
Одно событие опрокинуло все расчеты: г-н Неккер предоставил третьему сословию право иметь столько представителей, сколько их имели дворянство и духовенство, вместе взятые; но он надеялся, стремясь повлиять на выборы в городах (предчувствуя, что победят сторонники народа), на выборы в сельских местностях (там господствовали дворяне и знатное духовенство, собственники двух третей земли), где победа должна остаться за аристократами.
Какая ошибка! Шесть миллионов человек приняли участие в голосовании и назвали выборщиков-патриотов. Вследствие этого открытие Генеральных штатов, которое должно было состояться 27 апреля, перенесли на 4 мая.
Двор боялся и, сколько мог, оттягивал этот миг борьбы со страной. Взоры всей Франции были устремлены на Париж. Каждый час приносил нечто неожиданное.
Вскоре мы узнали следующее.
Двадцать девятого апреля был разграблен склад бумажного фабриканта Ревельона.
Пятого мая открылись Генеральные штаты. Во время шествия в Версаль короля приветствовали рукоплесканиями, королеву освистали.
Восьмого мая представители трех сословий разделились на две фракции: одну составила буржуазия, в другую вошли духовенство и дворянство.
Восемнадцатого июня представители третьего сословия объявили себя Национальным собранием.
Двадцать первого июня зал заседаний по приказу короля был закрыт.
Двадцать второго июня депутаты третьего сословия принесли клятву в зале для игры в мяч.
Эта клятва означала, что третье сословие объявило войну дворянству и духовенству; это была первая угроза монархии со стороны народа.
В этот момент наступило некое странное затишье; маленькие события замерли, если можно так выразиться, в ожидании события большого. Атмосфера в стране походила на грозовую, мрачную и тяжелую погоду, напоминала беспокойное видение, тяжелый сон, удушающий и лихорадочный кошмар.
Двенадцатого июля г-н Друэ не выдержал и уехал в Париж. В тот день отправили в отставку Неккера; в тот же день Камилл Демулен, выйдя из кафе Фуа, со шпагой в одной руке и с пистолетом в другой, вскочил на стол, призвал толпу к оружию и нацепил себе на шляпу зеленый лист.
До 15 июля мы не имели никаких известий о г-не Друэ.
Утром 15 июля г-да де Дампьер и де Мальми приехали на охоту, пригласив нескольких друзей из Клермона и Варенна, в том числе некоего шевалье де Куртемона, с кем мы еще встретимся.
Ясно, что охота было не главное; их цель заключалась в том, чтобы под любым предлогом собраться и обменяться парижскими новостями.
Господин де Дампьер располагал известиями из столицы за 13 июля. Париж был в огне. Двор находился в Версале под охраной немецких полков; ими командовал Безанваль, подчинявшийся старому маршалу де Брольи.
Театры не работали; отставка Неккера словно повергла общество в траур. Люди забрали из кабинета восковых фигур его бюст и бюст герцога Орлеанского, покрыли черным крепом и таскали их по Парижу. Процессия, вооружившись палками, шпагами, пистолетами и топорами, проследовала по улицам Сен-Мартен и Сент-Оноре, выйдя на Вандомскую площадь.
Здесь толпу ждал отряд солдат. Солдаты открыли огонь и рассеяли народ; они разбили бюст герцога и министра, убив при этом одного солдата французской гвардии, оказывавшего сопротивление.
Однако этим дело не ограничилось.
Господин Безанваль поставил на Елисейских полях швейцарцев и батарею из четырех пушек. Толпа хлынула в Тюильри: немец, принц де Ламбеск, во главе своих драгунов атаковал безобидных людей и верхом на коне первым въехал в сад Тюильри. Путь ему преградила баррикада из стульев; из-за этого укрытия в принца швыряли камни и бутылки. Драгуны открыли стрельбу. В этот момент принц заметил, что группа угрожающе настроенных парижан закрывает решетчатые ворота Тюильри, стремясь не выпустить его; он отдал приказ отходить и при отступлении раздавил одного человека копытами своего коня, а какого-то старика ранил ударом сабли.
После этого народ бросился в оружейные лавки и разграбил их.
На стенах Бастилии в боевой позиции стояли пушки; в тюрьму прислали подкрепление из швейцарцев.
Но охотники ничего больше не знали ни о ночи с 13 на 14 июля, ни о дне 14 июля.
Господин де Дампьер приказал, чтобы, если днем придут новые известия, присылали их к моему дяде.
В четыре часа охота закончилась, и мы вернулись домой. Нас ждал пышный обед, приготовленный, как обычно, приехавшим вместе с охотниками поваром. Сотрапезники, явно озабоченные, сели за стол. Разговор свелся к ряду предположений; все проклинали Национальное собрание, г-на Сиейеса, г-на Мирабо, г-на Байи, не понимая, чем можно объяснить отвагу и дерзость этих людей; охотники мечтали оказаться на месте г-на де Брезе, г-на Безанваля, г-на де Ламбеска и заявляли, что поступили бы более жестко, что, с их точки зрения, король был слишком мягок, королева слишком добра, ведь они не приказали швейцарцам заколоть штыками этих трех негодяев.
В шесть часов вечера слуга графа де Дампьера доставил депешу.
Она была датирована утром 14 июля.
В ночь с 13-го на 14-е народ взломал решетчатые ворота Дома инвалидов и захватил тридцать тысяч ружей.
Ударами молотов он разбил ворота Арсенала и выкатил на Ратушную площадь семь или восемь бочек пороха. На рассвете порох роздали народу: каждому, кто имел ружье, пороху досталось на пятьдесят выстрелов.
Двор призвал все иностранные полки, какими располагал. Королевский хорватский полк стоял в Шарантоне, полки Рейнаха и Дисбаха — в Севре, Нассау — в Версале, Салис-Самаде — в Исси, гусары Бершени — в Военной школе. Шатовьё, Эстергази, Ромер тоже находились вблизи Парижа. Господин де Лонэ (он знал о своей непопулярности, и по этой причине на него можно было положиться) обязался защищать Бастилию до последнего, пообещав, что скорее взорвет заодно с собой половину Парижа, чем сдаст крепость.
В этих новостях, как считали сотрапезники, была одна хорошая сторона — они позволяли надеяться, что в столице окажут отчаянное сопротивление народу.
Да и кто такой был этот народ, угрожавший им? Толпа изголодавшихся, необученных и неорганизованных людей: ее остановит первый пушечный выстрел, она разбежится при первой атаке кавалерии; разве этот сброд, эти мужланы смогут устоять против солдат, привычных к стрельбе, презирающих смерть?
Поэтому, прочитав адресованную ему депешу, граф де Дампьер попросил гостей наполнить бокалы и, подняв свой, провозгласил:
— За победу короля и истребление мятежников! Поддержите меня, господа!
— За победу короля и истребление мятежников! — хором подхватили гости. Но не успели они поднести бокалы к губам, как со стороны раскаленной от жары пыльной дороги на Париж послышался громкий топот коня, скачущего галопом.
Радостно размахивая шляпой, украшенной трехцветной кокардой, всадник вихрем промчался мимо, крикнув дрожащим от восторга голосом г-ну де Дампьеру и его друзьям несколько слов, не менее страшных для них, чем начертанные огненными буквами слова, что Валтасар прочел на стене своего дворца:
— Бастилия пала! Да здравствует нация!
Этим всадником был г-н Жан Батист Друэ, во весь опор примчавшийся из столицы и спешивший сообщить друзьям в Варение о победе народа над монархией.
Новость эта — он возвещал ее во всех городах и деревнях, через которые проезжал, — озаряла дорогу, словно огненный след.
Это был неистовый крик радости, вырвавшийся из глубин души Франции в день, когда пала Бастилия.
Среди книг, что в то время давал мне г-н Друэ, была одна — я отлично ее помню, — озаглавленная «Записки Ленге». Говоря о Бастилии, автор написал запомнившуюся мне фразу: «Она подавляла улицу Сент-Антуан!»
Весь мир слышал о Бастилии, этой крепости, давшей свое имя другим тюрьмам.
«Бастилия» и «тирания» были словами, которые могли найти себе место в словаре синонимов.
По всей Франции люди целовались, передавая друг другу святую весть. Господин де Сегюр, наш посол в России — этой классической стране самовластья, — рассказывает, что видел, как два московских дворянина, плача от радости, обнимались и восклицали, подобно г-ну Друэ:
— Бастилия пала!
Но одна странность доказывала, сколь велика была ненависть к этим камням, соучастникам королевских преступлений: ведь это народ, которому никогда до Бастилии не было никакого дела — она была построена для дворян, но в случае необходимости служила тюрьмой для философов, — именно народ взял ее штурмом, разрушил, развеял по ветру, если так можно выразиться.
Может создаться впечатление, будто народ боялся, как бы Бастилия, вросшая корнями в землю, не выросла бы снова.
Уже стариком, я, кто в шестнадцать лет танцевал на развалинах Бастилии, прочитал прекрасную книгу о Революции. Ее написал Мишле.
Там рассказывается, как однажды в Версале, когда у г-жи де Помпадур находился Кенэ, врач Людовика XV, в комнату неожиданно вошел король, которого тот никак не ожидал в эту минуту. Кенэ побледнел, задрожал с ног до головы и поспешил уйти не столько из учтивости, сколько из страха. В коридоре он встретил г-жу дю Оссе.
— Бог мой! В чем дело? — воскликнула остроумная камеристка. — На вас лица нет, дорогой господин Кенэ!
— Вы спрашиваете, в чем дело, мадемуазель? В том, что в ту минуту, когда я совсем его не ждал, к маркизе вошел король.
— Поэтому вы так бледны и испуганы?
— Да, ибо каждый раз, увидев короля, я думаю: вот человек, кто, если ему придет каприз, может приказать отрубить мне голову и никто не вправе будет помешать этому, ни у кого даже подобная мысль не возникнет.
— Помилуйте! Король так добр! — возразила г-жа дю Оссе.
Но читатели согласятся, что для гражданина очень ненадежная гарантия, если каприз отрубить ему голову придет такому доброму королю.
В начале своего правления Калигула и Нерон тоже были такими добрыми. Подписывая свой первый приговор, Нерон произнес величественные слова: «Я хотел бы не уметь писать!»
Вот почему Сенека тогда успокаивал встревоженных людей и, подобно г-же дю Оссе, восклицал: «Император такой добрый!» Но этот такой добрый император отравил брата, выпустил кишки матери, задушил жену, убил любовницу, ударив ее ногой в живот, и заставил своего учителя Сенеку, чтобы он вскрыл вены.
Вы можете возразить: «Он обезумел».
Я отвечу: «Разве король Франции не может обезуметь, как и римский император?»
Вероятно, король был слишком добр для того, чтобы приказать без причины отрубить голову знакомому ему человеку; вместе с тем, этот добряк не отказывал в выдаче приказа о заточении без суда и следствия отцу, что хотел посадить в тюрьму сына; жене, что просила посадить мужа; католику, что добивался заключения протестанта.
Только г-н де Сен-Флорантен выдал 50 000 таких приказов о заточении в Бастилию. Не подумайте, что я ошибаюсь на три нуля, два или даже один и хочу сказать 50, 500 или 5 000. Нет, ошибки нет, именно 50 000! Но и при этом короле, таком добром, что он не приказал отрубить голову Кенэ, и при его сыне, еще более добром, один человек, то есть создание, подверженное ошибкам и страстям, распоряжается свободой — бесценным даром, которым Бог наделил человека, — отправляя пятьдесят тысяч своих ближних в Бастилию.
Я всегда содрогался, подобно г-ну Кенэ, думая об этом кошмаре и о том, что комендантом Бастилии был сын де Ла Врийера, внук де Шатонёфа; эти трое, так же как монархи по божественному праву наследуют трон, сменяли ДРУГ друга во главе тюремного ведомства: Бастилия была их семейной вотчиной.
В Венеции были свинцовые кровли и колодцы; в Бастилии имелись карцеры, откуда заключенные выходили, если вообще выходили, без носа и ушей: их отгрызали крысы.
Но из Бастилии редко выходили на свободу. Попав в страшную крепость, человек, за кем захлопывалась тюремная дверь, оказывался не мертвецом, а — это гораздо ужаснее! — навеки забытым. Ваш лучший друг, ваш брат, ваш сын не смели о вас вспоминать, страшась, как бы их тоже не отправили в Бастилию.
В Бастилии люди переставали быть людьми, становясь номерами. Если узник заболевал, его исповедовали иезуиты; если умирал — они же хоронили его под вымышленным именем. Когда попытались узнать имя Железной маски, оказалось, что его звали Марчиали.
Нет, король не рубил голов: для этого он был слишком добр — он просто забывал о людях.
Вместо того чтобы умереть в одну минуту, в Бастилии агонизировали тридцать лет.
При Людовике XVI режим во всех тюрьмах смягчился, а в Бастилии, наоборот, ужесточился; при других королях в тюрьме забили окна, решетки и засовы стали вдвое крепче, ну а при Людовике XVI уничтожили сад и место прогулок вокруг башен. Конечно, их уничтожал не лично Людовик XVI, но он позволил это сделать, что абсолютно то же самое.
Поэтому обратите внимание на одно очень странное противоречие! В царствование Людовика XVI, когда Бастилия процветает и туда каждый день отправляют заключенных, вместе с тем увенчивают лаврами г-жу Легро, награждая ее премией добродетели за то, что она добилась освобождения Латюда.
Но, спрашивается, какой же премии должны быть удостоены Людовик XV и г-жа де Помпадур, засадившие Латюда в Бастилию?
Позорного столба истории!
Увы, месть народов поздно настигает монархов, если вообще настигает.
Мы уже писали, что не Людовик XVI лишил узников сада и места прогулок вокруг башен. Это сделал пресловутый, всеми ненавидимый де Лонэ, обещавший взорвать Бастилию.
В Бастилии все должности — от коменданта до простых надзирателей — покупались; все места, кроме камер узников, были доходными.
Комендант Бастилии получал шестьдесят тысяч ливров жалованья. А де Лонэ воровством добывал себе сто двадцать тысяч ливров в год, отбирая у заключенных дрова, чтобы отапливать свое жилище, и лишая их пищи, чтобы самому неплохо кормиться. Де Лонэ имел право беспошлинно ввозить в год сто бочек вина. Он продавал свое право трактирщику; тот выплачивал коменданту половину стоимости вина и поставлял в тюрьму вместо приличного вина жалкое пойло.
Господин де Лонэ имел любовниц, но был слишком скуп, чтобы им платить. Он приводил их к своим богатым заключенным; те с ними расплачивались, и сам он, офицер короля, кавалер ордена Святого Людовика, безвозмездно пользовался услугами дам.
Мы упоминали о саде в Бастилии, отнятом у заключенных. Это была горсточка земли, насыпанной на бастионе. Какой-то торговец цветами платил де Лонэ за эту землю сто франков в год, и за сто франков в год этот мерзавец лишал узников глотка свежего воздуха, что был для них жизнью, отнимал крохи дневного света, что еще отделял их от могильной тьмы.
Этот человек, кому тюрьма заменяла сердце, прекрасно чувствовал, что взятия Бастилии ему не пережить. Он заложил в подземелье, расположенное в центре крепости, сто тридцать пять бочек с порохом. При взрыве взлетевшая на воздух Бастилия сотрясла бы Париж, город был бы погребен под ее обломками. Де Лонэ поднес зажженный факел к запальному труту; служитель-инвалид схватил его за руку, два унтер-офицера направили на него штыки; де Лонэ схватил нож, но его вырвали у коменданта из рук.
Тогда он потребовал, чтобы его выпустили из Бастилии с воинскими почестями, но получил категорический отказ.
— По крайней мере, пусть гарантируют мне жизнь, — настаивал он.
Двое из победителей Бастилии, Юлен и Эли, от имени осаждавших крепость дали слово.
Юлен, богатырь ростом и силой, был часовщик из Женевы. Вероятно, его руки были слишком грубы для того, чтобы возиться со множеством крохотных деталей, составляющих часовой механизм; он пошел в услужение, продвинулся там и стал у маркиза де Конфлана слугой в охотничьей ливрее, ездившим на запятках кареты. Когда он получил эту должность, его облачили в какую-то причудливую, но великолепную венгерку; народ принимал его за генерала или, по крайней мере, за высшего офицера. Но под ливреей билось благородное сердце; Юлен стал, как мы знаем, одним из тех, кто взял Бастилию.
Эли был офицер, выслужившийся из рядовых.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48