Я вошел в свою комнатку и заперся, словно боясь, что меня потревожат. Но такая опасность мне не угрожала; на веселом празднике до меня никому не было дела: как и я, все были заняты своими заботами, желаниями и надеждами.
Я бросился в кресло и стал думать о Софи.
Подобно тому как г-н Друэ приобщил меня к духовной жизни и мое воображение с первого же дня унеслось в неведомые дали, Софи приоткрыла мир чувств, до сих пор дремавших в моей душе, и я — мое сердце впервые забилось как-то странно — стал грезить о будущем, хотя до сей минуты не думал о нем.
Будущее рисовалось мне так: спокойный счастливый дом, где весь день хлопочет хорошая хозяйка; прогулки по вечерам, в лучах заходящего солнца, по берегам рек Эр или Бьесм с Софи, опирающейся на мою руку так же, как это было весь сегодняшний вечер; отдых под купами листвы, когда распевают дрозды и малиновки; наконец, жизнь вдвоем — до сих пор я понятия о ней не имел и никогда о ней не задумывался, а сейчас вступал в нее робким шагом, но полный желаний.
Тогда я спросил себя, что мешает мне осуществить свою мечту и почему я не принял предложение метра Жербо; мне сразу же вспомнилось то, что произошло днем, и то расположение, с каким Софи относится к прекрасным господам; я сравнил ее возраст и свой: по отношению к Софи я был ребенком и приходил в отчаяние, что мне хотя бы не на пять-шесть лет больше.
На рассвете пробили сбор. Ночь люди провели на площади и на улицах, танцуя и распивая вино; я вышел из комнаты и на цыпочках пробрался к двери в комнату Софи. Мне хотелось, чтобы через эту дверь до нее донеслись все мои прощальные слова и все мои пожелания счастья.
Я подобрался к двери совсем тихо, едва слыша шорох собственных шагов; вот почему я очень удивился, когда дверь приоткрылась и в образовавшуюся щель просунулась рука.
По рукаву, из которого выскользнула ладонь, легко было заметить, что Софи, как и я, не ложилась или прилегла одетой. Я схватил ее руку и поцеловал.
Ладонь ускользнула, оставив в моей руке записку; после чего дверь тут же захлопнулась.
Я не мог поверить во все это; подойдя к окну, я при белесом утреннем свете прочел:
«У меня нет друга, Рене, будьте им. Я так несчастна!»
Прижав записку к сердцу и протянув руку в сторону комнаты, я поклялся в верности дружбе, предложенной мне столь таинственным образом. Потом, поскольку из комнаты Софи не доносилось ни звука, спустился вниз, взял ружье и бросил последний взгляд на окно, выходившее на улицу.
Чуть отдернутая занавеска позволяла видеть часть лица Софи; девушка дружески кивнула мне, сопроводив свой жест печальной улыбкой, и занавеска задернулась. Сколь ни мимолетным было это видение, мне показалось, что у Софи покраснели глаза и, значит, она плакала. В этом не было ничего удивительного. Разве в записке не говорилось, что она несчастна? Возможно, эту тайну прояснит будущее.
Я быстро зашагал к площади, чувствуя, что если не сделаю над собой невероятного усилия, то не смогу оторваться от этого дома.
Гвардейцы из Клермона, Илета и Сент-Мену, наконец, все, кому было по пути, построились в один отряд.
На прощание мы выпили, в последний раз подали друг другу руку и расстались с жителями Варенна.
Папаша Жербо проводил нас до самого верха улицы Монахинь и снова повторил свои предложения, сделанные мне уже дважды.
Я вернулся в хижину папаши Дешарма и впервые в жизни нашел свой дом пустынным, а свою комнату — унылой.
На другой день возобновилась моя привычная жизнь; хотя я вкладывал в нее прежнее упорство и желание учиться не ослабело, я чувствовал в сердце неведомую доселе пустоту, и ее не могли заполнить мои занятия.
XIII. БРАТСТВО
Я рассказал о своей жизни до встречи с Софи. Теперь все продолжалось обычным образом, только в моем сердце появилось какое-то смутное чувство.
События в Париже развивались, но ко мне прямого отношения они не имели. Слухи о них долетали до нас словно слабое эхо отдаленного грома.
К примеру, мы узнали об отказе дворянства в ночь на 4 августа от своих прав, об упразднении десятины, о провозглашении религиозной свободы, об оргии гвардейцев, об оскорблении национальной кокарды, о днях 5 и 6 октября, о возвращении в Париж короля и королевы, о заговорах при дворе, о суде над Безанвалем и Фаврасом, о выпуске Национальным собранием «Красной книги».
Публикация «Красной книги» 1 апреля 1790 года имела такой громкий отклик в провинции, что мы не можем здесь не сказать об этом несколько слов.
Мы видели, как, убегая за границу, через наши места проехали г-да де Конде, отец и сын, г-н де Водрёй и г-н де Брольи. Дворянство последовало этому примеру, бросая короля и королеву на произвол их злосчастной судьбы и выдвигая при этом такой предлог: они бегут лишь для того, чтобы поднять другие страны на борьбу, а вернувшись, избавить своих монархов от опасности.
Итак, откуда, по их мнению, королю и королеве угрожала опасность? Из Франции. Откуда могло придти спасение? Из-за границы.
Поэтому чужеземец был другом, а француз стал врагом.
Да разве могло быть иначе? В жилах королей Франции текло так мало французской крови, что их симпатии просто неизбежно должны были быть отданы загранице. К примеру, Людовик XVI, сын саксонской принцессы (от нее он унаследовал нерешительный характер и грузную полноту), по отцу — сыну польки — был французом лишь наполовину; Людовик XVI женился на Марии Антуанетте, происходившей из Австрии и Лотарингии. Отсюда следовало, что в человеке, занимавшем трон Франции, текло три четверти чужеземной крови и лишь четверть французской. В итоге оказалось, что настоящей семьей короля французский народ не был — его семьей были курфюрст Саксонский, император Австрии, король Неаполя, король Сардинии и король Испании; именно к ним отправлялись эмигранты просить помощь для борьбы против Франции. До выхода «Красной книги» люди говорили, будто король не знает об этих антифранцузских интригах или, по крайней мере, не способен им помешать.
Но «Красная книга» разоблачила эти происки.
Король, принесший 4 февраля присягу Конституции, не только состоял в прямой переписке с эмигрантами, но и оплачивал своих гвардейцев в Трире, свои большую и малую конюшни, которыми управлял принц де Ламбеск, тот самый, кто, атакуя 12 июля в саду Тюильри восставших, растоптал конем человека и саблей ранил старика.
Все продолжалось как в Версале: король располагал содействием заграницы; в Париже шили мундиры для телохранителей и отправляли в Трир; в Англии покупали лошадей для офицеров гвардии, а единственное возражение Людовика XVI против этих расходов, им же оплачиваемых, заключалось в том, что он советовал, по крайней мере, закупать лошадей во Франции.
* * *
Графу д'Артуа, принцу де Конде, наконец, всем эмигрантам выплачивались огромные пенсии. Никто не мог сказать, куда делись шестьдесят миллионов. «Красная книга» указала, на что ушли эти деньги.
После этого те сомнения, что еще оставались в народе и среди мыслящих людей, исчезли. Все узнали, кто враг.
Врагом была не только заграница, но и эмигранты; союзником врага был король, содержавший эмиграцию.
В этот момент Национальное собрание нанесло сильный удар и объявило о распродаже церковных имуществ на общую сумму в четыреста миллионов франков. Город Париж купил этих имуществ на двести миллионов.
Все мэрии последовали примеру столицы. Они оптом скупали имущество церковников, чтобы перепродавать затем частным лицам. Мэрии, в самом деле, решительно делали то, чего не посмели бы сделать частные лица, — они экспроприировали духовенство.
В ту эпоху произошло чудо — его не встретишь в истории ни одной страны, даже нашей. Чудом этим была стихийная самоорганизация Франции; Национальное собрание играло роль только «секретаря»: Франция совершала поступки, Собрание регистрировало их.
То, что чувствовали люди, уже не было некоей смутной любовью к свободе, разлитой в воздухе 1789 года; нет, это была исчезающая тень, рассеивающийся туман, какой-то инстинкт, заменяющий разум и ведущий великий народ к признанию, благословению, упрочению своих прав.
Прежде чем упразднили деление старой Франции на провинции, их границы уже были уничтожены. Бретонцев, провансальцев, эльзасцев, пикардийцев больше не осталось — они стали французами.
Марсово поле станет горой Табор Франции, преображенной под июльским солнцем. 29 ноября 1789 года Баланс явил образец первой федерации, и все подхватили пример пылкой провинции Дофине, нашего авангарда, выдвинутого против заклятого врага Франции — короля из Савойской династии.
Повсюду, словно во времена древности, всем руководят старцы (их происхождение — аристократическое или простонародное — значения не имеет): их право — возраст, их венец — седины.
Руан создает федерацию и посылает в Андели за старым — восьмидесяти пяти лет — рыцарем Мальтийского ордена, чтобы тот возглавил ее. В Сент-Андьоле клятву на верность федерации приносят два старца: одному девяносто три года, другому — девяносто четыре; один аристократ, другой плебей; один полковник, другой пахарь. Они обнимают друг друга перед алтарем, а зрители — шестьдесят тысяч человек — тоже обнимаются и кричат:
— Нет больше дворянства и народа, теперь мы все — французы!
Более того, — это неслыханно! — возле Алеса, в Сен-Жан-дю-Гаре, в одиннадцати льё от Нима, на земле, три века орошаемой то кровью протестантов, то кровью католиков, кюре и пастор заключают друг друга в объятия перед алтарем, протестанты приглашают католиков на проповедь, католики зовут протестантов в церковь — братаются уже религии, не только народы.
Сердца расширяются, но чувства все равно переполняют их через край.
Еще совсем недавно эгоизм ограничивал человека, преданность не выходила за рамки семьи; но вот эта преданность переносится на родину, с нее — на человечество.
В Лон-лё-Сонье какой-то гражданин — имя этого великодушного человека осталось неизвестно — провозгласил тост:
— За всех людей, даже за наших врагов! Поклянемся любить и защищать их!
Раскройте анналы монархии, от Хлодвига до Людовика XVI, и посмотрите, явит ли она вам нечто подобное тому, что написано на первой странице книги народа!
Потом из всех провинциальных, оторванных друг от друга федераций доносится громкий призыв:
— В Париж! В Париж! В Париж!
Услышав этот зов, исторгнутый из недр Франции, задрожали и роялисты и якобинцы. Якобинцы говорили:
— Король, с его улыбкой, королева, с ее ослепительно-белыми зубами, очаруют этот легковерный народ, что придет к нам из провинции, отвоюют его у нас и развратят, ослабят гражданский дух, пробудят прежнее преклонение перед монархией, наконец, остановят революцию.
Роялисты утверждали:
— Привести народ в Париж, центр волнений, уже возбужденный до крайности, — означает подливать масло в огонь. Кто знает, что последует из этой грандиозной схватки, какая искра вспыхнет от соприкосновения двухсот пятидесяти тысяч душ, собравшихся из всех уголков Франции!
Однако импульс был дан, и ничто не могло остановить начавшееся движение.
Франция не знала себя и хотела, обнаружив могучую волю, которой никто не в силах был противостоять, познать самое себя.
Коммуна Парижа потребовала от Национального собрания устроить праздник Федерации.
Национальное собрание, вынужденное дать согласие, назначило его на 14 июля, первую годовщину взятия Бастилии.
Известие об этом разослали во все провинции королевства; однако, по-прежнему опасаясь огромного скопления людей и желая поставить перед народом возможно больше преград, все расходы возложили на местные власти.
Весь наш департамент устроил складчину. У меня было довольно много денег — четыреста ливров, плод моего труда, все мои сбережения.
Папаша Дешарм предложил мне свой кожаный мешочек с деньгами, но я, поблагодарив, не взял. В последнее время мой дядя явно стал сдавать: всю жизнь бедняга служил принцам и теперь очень сожалел о них. Его терзало великое сомнение — он хотел знать, есть ли у Франции право делать то, что она творит.
Дядю выбрали делегатом на праздник Федерации, но он отказался, сказав:
— Я слишком стар, вместо меня поедет Рене.
Потом у него был долгий разговор с г-ном Друэ и он передал ему какие-то бумаги; тот тщательно спрятал их в портфель и увез в Сент-Мену.
Перед его отъездом у двери нашего домика остановилась двуколка. К своему изумлению, я увидел в ней Софи и ее отца.
С радостным криком я бросился к двери, но тотчас замер как вкопанный. Что скажет папаша Жербо? Что подумает Софи? Папаша Жербо улыбнулся.
Софи подошла ко мне.
— Ну, что же вы не целуетесь? — спросил он.
— Если мадемуазель позволит, я буду счастлив, — ответил я.
— Вот еще! Пусть она не позволяет, зато я разрешаю, — усмехнулся метр Жербо.
— Но я ничуть не против, — согласилась Софи, подставляя мне свое личико.
Я поцеловал ее, прижав к сердцу.
— Ну и ну, прыткий он у вас парень, папаша Дешарм! — обратился метр Жербо к моему дяде, появившемуся из своей комнаты.
— Что поделаешь, господин Жербо? Возраст берет свое. Яблоня цветет ранней весной, бук распускает почки в мае; Рене ведь скоро шестнадцать с половиной. В его годы у меня уже любовница была.
Я покраснел до ушей. У меня, к сожалению, пока была только любовь, но любовницы еще не было.
— И куда это вы собрались, метр Жербо? — спросил мой дядя. — Я же не поверю, что вы утруждаете себя ради того, чтобы оказать мне честь своим визитом.
— Вы правы, мой старый друг, хотя я всегда рад видеть вас. Нет, я еду в Сент-Мену, чтобы уладить кое-какие мелкие дела. Меня избрали делегатом на праздник Федерации, но я не знаю, сколько дней мы пробудем в столице.
— Жаль, что в вашей двуколке нет третьего места! — посетовал мой дядя. — У меня тоже есть дело в Сент-Мену, и я попросил бы вас взять меня с собой. Ноги у меня сдают, сосед, ноги! А вы знаете, что когда в моем возрасте сдают ноги, то и тело не заставит себя ждать. Поэтому надо принимать меры предосторожности против несчастных случаев.
— Хорошо! — сказал г-н Жербо. — Все можно устроить. По-моему, Софи не слишком рвется в Сент-Мену. Так ведь, Софи?
— Я еду туда, чтобы быть с вами, отец, — ответила девушка.
— Вот и прекрасно, оставайся тут с Рене. Вы будете гулять по лесу, как влюбленная парочка, а мы, старики, займемся своими делами. Будь Рене прекрасным господином, я бы ему не доверял; но Рене — славный малый, хороший работник, честный человек, и я могу доверить ему свое дитя так же, как доверил бы свой кошелек.
Я ликующим взглядом посмотрел на мадемуазель Софи, но она оставалась равнодушной — ни грустной, ни радостной. Казалось, она была совершенно согласна с отцом в том, что ее безбоязненно можно оставить наедине со мной.
Метр Жербо и папаша Дешарм сели в двуколку и укатили в сторону деревни Илет.
XIV. ПОД СЕНЬЮ ВЫСОКИХ ДЕРЕВЬЕВ
Несколько минут я смотрел вслед двуколке. Я не решался перевести взгляд на девушку: мне казалось, что сейчас, когда мы остались вдвоем, от выражения ее лица зависит блаженство или мука моей жизни.
Наконец, я решился. На губах Софи блуждала улыбка, но можно было бы сказать, что улыбаются только ее губы, а лицо скрыто вуалью печали. Я предложил ей руку; она оперлась на нее.
— Чего вы желаете? — спросил я. — Остаться здесь или пойти на прогулку, как предлагал метр Жербо?
— Отведите меня в тень ваших высоких деревьев, господин Рене. У себя в комнатке, в Варение, я задыхаюсь. Для меня праздник — подышать свежим воздухом и побыть на природе.
— Странно, мадемуазель Софи, мне казалось, что вы, наоборот, предпочитаете город деревне, — возразил я.
— Мне все безразлично, Рене, я просто живу.
И она тяжело вздохнула. Разговор снова прервался. Я украдкой взглянул на Софи: она показалось мне усталой и страдающей.
— Я нахожу, что вы побледнели, — заметил я. — Хотя вы и отдаете предпочтение городу, по-моему, деревня пойдет вам на пользу.
Она пожала плечами, потом, чтобы не молчать, сказала:
— Может быть.
Я повернулся лицом к нашему крохотному домику, заросшему плющом и вьюнками, утопающему в цветах, затененному огромной купой каштанов и буков.
Отсюда он, наполовину в тени, наполовину озаренный солнцем, выглядел прелестно. На подоконнике сладко спал кот; перед дверью резвились две собаки; в клетке заливисто распевала славка-черноголовка. Это была сельская жизнь в своем самом идиллическом воплощении.
— Посмотрите сюда, мадемуазель Софи, — остановившись, предложил я, приглашая ее поближе, чтобы она увидела эту дышащую покоем уютную сельскую картину.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48
Я бросился в кресло и стал думать о Софи.
Подобно тому как г-н Друэ приобщил меня к духовной жизни и мое воображение с первого же дня унеслось в неведомые дали, Софи приоткрыла мир чувств, до сих пор дремавших в моей душе, и я — мое сердце впервые забилось как-то странно — стал грезить о будущем, хотя до сей минуты не думал о нем.
Будущее рисовалось мне так: спокойный счастливый дом, где весь день хлопочет хорошая хозяйка; прогулки по вечерам, в лучах заходящего солнца, по берегам рек Эр или Бьесм с Софи, опирающейся на мою руку так же, как это было весь сегодняшний вечер; отдых под купами листвы, когда распевают дрозды и малиновки; наконец, жизнь вдвоем — до сих пор я понятия о ней не имел и никогда о ней не задумывался, а сейчас вступал в нее робким шагом, но полный желаний.
Тогда я спросил себя, что мешает мне осуществить свою мечту и почему я не принял предложение метра Жербо; мне сразу же вспомнилось то, что произошло днем, и то расположение, с каким Софи относится к прекрасным господам; я сравнил ее возраст и свой: по отношению к Софи я был ребенком и приходил в отчаяние, что мне хотя бы не на пять-шесть лет больше.
На рассвете пробили сбор. Ночь люди провели на площади и на улицах, танцуя и распивая вино; я вышел из комнаты и на цыпочках пробрался к двери в комнату Софи. Мне хотелось, чтобы через эту дверь до нее донеслись все мои прощальные слова и все мои пожелания счастья.
Я подобрался к двери совсем тихо, едва слыша шорох собственных шагов; вот почему я очень удивился, когда дверь приоткрылась и в образовавшуюся щель просунулась рука.
По рукаву, из которого выскользнула ладонь, легко было заметить, что Софи, как и я, не ложилась или прилегла одетой. Я схватил ее руку и поцеловал.
Ладонь ускользнула, оставив в моей руке записку; после чего дверь тут же захлопнулась.
Я не мог поверить во все это; подойдя к окну, я при белесом утреннем свете прочел:
«У меня нет друга, Рене, будьте им. Я так несчастна!»
Прижав записку к сердцу и протянув руку в сторону комнаты, я поклялся в верности дружбе, предложенной мне столь таинственным образом. Потом, поскольку из комнаты Софи не доносилось ни звука, спустился вниз, взял ружье и бросил последний взгляд на окно, выходившее на улицу.
Чуть отдернутая занавеска позволяла видеть часть лица Софи; девушка дружески кивнула мне, сопроводив свой жест печальной улыбкой, и занавеска задернулась. Сколь ни мимолетным было это видение, мне показалось, что у Софи покраснели глаза и, значит, она плакала. В этом не было ничего удивительного. Разве в записке не говорилось, что она несчастна? Возможно, эту тайну прояснит будущее.
Я быстро зашагал к площади, чувствуя, что если не сделаю над собой невероятного усилия, то не смогу оторваться от этого дома.
Гвардейцы из Клермона, Илета и Сент-Мену, наконец, все, кому было по пути, построились в один отряд.
На прощание мы выпили, в последний раз подали друг другу руку и расстались с жителями Варенна.
Папаша Жербо проводил нас до самого верха улицы Монахинь и снова повторил свои предложения, сделанные мне уже дважды.
Я вернулся в хижину папаши Дешарма и впервые в жизни нашел свой дом пустынным, а свою комнату — унылой.
На другой день возобновилась моя привычная жизнь; хотя я вкладывал в нее прежнее упорство и желание учиться не ослабело, я чувствовал в сердце неведомую доселе пустоту, и ее не могли заполнить мои занятия.
XIII. БРАТСТВО
Я рассказал о своей жизни до встречи с Софи. Теперь все продолжалось обычным образом, только в моем сердце появилось какое-то смутное чувство.
События в Париже развивались, но ко мне прямого отношения они не имели. Слухи о них долетали до нас словно слабое эхо отдаленного грома.
К примеру, мы узнали об отказе дворянства в ночь на 4 августа от своих прав, об упразднении десятины, о провозглашении религиозной свободы, об оргии гвардейцев, об оскорблении национальной кокарды, о днях 5 и 6 октября, о возвращении в Париж короля и королевы, о заговорах при дворе, о суде над Безанвалем и Фаврасом, о выпуске Национальным собранием «Красной книги».
Публикация «Красной книги» 1 апреля 1790 года имела такой громкий отклик в провинции, что мы не можем здесь не сказать об этом несколько слов.
Мы видели, как, убегая за границу, через наши места проехали г-да де Конде, отец и сын, г-н де Водрёй и г-н де Брольи. Дворянство последовало этому примеру, бросая короля и королеву на произвол их злосчастной судьбы и выдвигая при этом такой предлог: они бегут лишь для того, чтобы поднять другие страны на борьбу, а вернувшись, избавить своих монархов от опасности.
Итак, откуда, по их мнению, королю и королеве угрожала опасность? Из Франции. Откуда могло придти спасение? Из-за границы.
Поэтому чужеземец был другом, а француз стал врагом.
Да разве могло быть иначе? В жилах королей Франции текло так мало французской крови, что их симпатии просто неизбежно должны были быть отданы загранице. К примеру, Людовик XVI, сын саксонской принцессы (от нее он унаследовал нерешительный характер и грузную полноту), по отцу — сыну польки — был французом лишь наполовину; Людовик XVI женился на Марии Антуанетте, происходившей из Австрии и Лотарингии. Отсюда следовало, что в человеке, занимавшем трон Франции, текло три четверти чужеземной крови и лишь четверть французской. В итоге оказалось, что настоящей семьей короля французский народ не был — его семьей были курфюрст Саксонский, император Австрии, король Неаполя, король Сардинии и король Испании; именно к ним отправлялись эмигранты просить помощь для борьбы против Франции. До выхода «Красной книги» люди говорили, будто король не знает об этих антифранцузских интригах или, по крайней мере, не способен им помешать.
Но «Красная книга» разоблачила эти происки.
Король, принесший 4 февраля присягу Конституции, не только состоял в прямой переписке с эмигрантами, но и оплачивал своих гвардейцев в Трире, свои большую и малую конюшни, которыми управлял принц де Ламбеск, тот самый, кто, атакуя 12 июля в саду Тюильри восставших, растоптал конем человека и саблей ранил старика.
Все продолжалось как в Версале: король располагал содействием заграницы; в Париже шили мундиры для телохранителей и отправляли в Трир; в Англии покупали лошадей для офицеров гвардии, а единственное возражение Людовика XVI против этих расходов, им же оплачиваемых, заключалось в том, что он советовал, по крайней мере, закупать лошадей во Франции.
* * *
Графу д'Артуа, принцу де Конде, наконец, всем эмигрантам выплачивались огромные пенсии. Никто не мог сказать, куда делись шестьдесят миллионов. «Красная книга» указала, на что ушли эти деньги.
После этого те сомнения, что еще оставались в народе и среди мыслящих людей, исчезли. Все узнали, кто враг.
Врагом была не только заграница, но и эмигранты; союзником врага был король, содержавший эмиграцию.
В этот момент Национальное собрание нанесло сильный удар и объявило о распродаже церковных имуществ на общую сумму в четыреста миллионов франков. Город Париж купил этих имуществ на двести миллионов.
Все мэрии последовали примеру столицы. Они оптом скупали имущество церковников, чтобы перепродавать затем частным лицам. Мэрии, в самом деле, решительно делали то, чего не посмели бы сделать частные лица, — они экспроприировали духовенство.
В ту эпоху произошло чудо — его не встретишь в истории ни одной страны, даже нашей. Чудом этим была стихийная самоорганизация Франции; Национальное собрание играло роль только «секретаря»: Франция совершала поступки, Собрание регистрировало их.
То, что чувствовали люди, уже не было некоей смутной любовью к свободе, разлитой в воздухе 1789 года; нет, это была исчезающая тень, рассеивающийся туман, какой-то инстинкт, заменяющий разум и ведущий великий народ к признанию, благословению, упрочению своих прав.
Прежде чем упразднили деление старой Франции на провинции, их границы уже были уничтожены. Бретонцев, провансальцев, эльзасцев, пикардийцев больше не осталось — они стали французами.
Марсово поле станет горой Табор Франции, преображенной под июльским солнцем. 29 ноября 1789 года Баланс явил образец первой федерации, и все подхватили пример пылкой провинции Дофине, нашего авангарда, выдвинутого против заклятого врага Франции — короля из Савойской династии.
Повсюду, словно во времена древности, всем руководят старцы (их происхождение — аристократическое или простонародное — значения не имеет): их право — возраст, их венец — седины.
Руан создает федерацию и посылает в Андели за старым — восьмидесяти пяти лет — рыцарем Мальтийского ордена, чтобы тот возглавил ее. В Сент-Андьоле клятву на верность федерации приносят два старца: одному девяносто три года, другому — девяносто четыре; один аристократ, другой плебей; один полковник, другой пахарь. Они обнимают друг друга перед алтарем, а зрители — шестьдесят тысяч человек — тоже обнимаются и кричат:
— Нет больше дворянства и народа, теперь мы все — французы!
Более того, — это неслыханно! — возле Алеса, в Сен-Жан-дю-Гаре, в одиннадцати льё от Нима, на земле, три века орошаемой то кровью протестантов, то кровью католиков, кюре и пастор заключают друг друга в объятия перед алтарем, протестанты приглашают католиков на проповедь, католики зовут протестантов в церковь — братаются уже религии, не только народы.
Сердца расширяются, но чувства все равно переполняют их через край.
Еще совсем недавно эгоизм ограничивал человека, преданность не выходила за рамки семьи; но вот эта преданность переносится на родину, с нее — на человечество.
В Лон-лё-Сонье какой-то гражданин — имя этого великодушного человека осталось неизвестно — провозгласил тост:
— За всех людей, даже за наших врагов! Поклянемся любить и защищать их!
Раскройте анналы монархии, от Хлодвига до Людовика XVI, и посмотрите, явит ли она вам нечто подобное тому, что написано на первой странице книги народа!
Потом из всех провинциальных, оторванных друг от друга федераций доносится громкий призыв:
— В Париж! В Париж! В Париж!
Услышав этот зов, исторгнутый из недр Франции, задрожали и роялисты и якобинцы. Якобинцы говорили:
— Король, с его улыбкой, королева, с ее ослепительно-белыми зубами, очаруют этот легковерный народ, что придет к нам из провинции, отвоюют его у нас и развратят, ослабят гражданский дух, пробудят прежнее преклонение перед монархией, наконец, остановят революцию.
Роялисты утверждали:
— Привести народ в Париж, центр волнений, уже возбужденный до крайности, — означает подливать масло в огонь. Кто знает, что последует из этой грандиозной схватки, какая искра вспыхнет от соприкосновения двухсот пятидесяти тысяч душ, собравшихся из всех уголков Франции!
Однако импульс был дан, и ничто не могло остановить начавшееся движение.
Франция не знала себя и хотела, обнаружив могучую волю, которой никто не в силах был противостоять, познать самое себя.
Коммуна Парижа потребовала от Национального собрания устроить праздник Федерации.
Национальное собрание, вынужденное дать согласие, назначило его на 14 июля, первую годовщину взятия Бастилии.
Известие об этом разослали во все провинции королевства; однако, по-прежнему опасаясь огромного скопления людей и желая поставить перед народом возможно больше преград, все расходы возложили на местные власти.
Весь наш департамент устроил складчину. У меня было довольно много денег — четыреста ливров, плод моего труда, все мои сбережения.
Папаша Дешарм предложил мне свой кожаный мешочек с деньгами, но я, поблагодарив, не взял. В последнее время мой дядя явно стал сдавать: всю жизнь бедняга служил принцам и теперь очень сожалел о них. Его терзало великое сомнение — он хотел знать, есть ли у Франции право делать то, что она творит.
Дядю выбрали делегатом на праздник Федерации, но он отказался, сказав:
— Я слишком стар, вместо меня поедет Рене.
Потом у него был долгий разговор с г-ном Друэ и он передал ему какие-то бумаги; тот тщательно спрятал их в портфель и увез в Сент-Мену.
Перед его отъездом у двери нашего домика остановилась двуколка. К своему изумлению, я увидел в ней Софи и ее отца.
С радостным криком я бросился к двери, но тотчас замер как вкопанный. Что скажет папаша Жербо? Что подумает Софи? Папаша Жербо улыбнулся.
Софи подошла ко мне.
— Ну, что же вы не целуетесь? — спросил он.
— Если мадемуазель позволит, я буду счастлив, — ответил я.
— Вот еще! Пусть она не позволяет, зато я разрешаю, — усмехнулся метр Жербо.
— Но я ничуть не против, — согласилась Софи, подставляя мне свое личико.
Я поцеловал ее, прижав к сердцу.
— Ну и ну, прыткий он у вас парень, папаша Дешарм! — обратился метр Жербо к моему дяде, появившемуся из своей комнаты.
— Что поделаешь, господин Жербо? Возраст берет свое. Яблоня цветет ранней весной, бук распускает почки в мае; Рене ведь скоро шестнадцать с половиной. В его годы у меня уже любовница была.
Я покраснел до ушей. У меня, к сожалению, пока была только любовь, но любовницы еще не было.
— И куда это вы собрались, метр Жербо? — спросил мой дядя. — Я же не поверю, что вы утруждаете себя ради того, чтобы оказать мне честь своим визитом.
— Вы правы, мой старый друг, хотя я всегда рад видеть вас. Нет, я еду в Сент-Мену, чтобы уладить кое-какие мелкие дела. Меня избрали делегатом на праздник Федерации, но я не знаю, сколько дней мы пробудем в столице.
— Жаль, что в вашей двуколке нет третьего места! — посетовал мой дядя. — У меня тоже есть дело в Сент-Мену, и я попросил бы вас взять меня с собой. Ноги у меня сдают, сосед, ноги! А вы знаете, что когда в моем возрасте сдают ноги, то и тело не заставит себя ждать. Поэтому надо принимать меры предосторожности против несчастных случаев.
— Хорошо! — сказал г-н Жербо. — Все можно устроить. По-моему, Софи не слишком рвется в Сент-Мену. Так ведь, Софи?
— Я еду туда, чтобы быть с вами, отец, — ответила девушка.
— Вот и прекрасно, оставайся тут с Рене. Вы будете гулять по лесу, как влюбленная парочка, а мы, старики, займемся своими делами. Будь Рене прекрасным господином, я бы ему не доверял; но Рене — славный малый, хороший работник, честный человек, и я могу доверить ему свое дитя так же, как доверил бы свой кошелек.
Я ликующим взглядом посмотрел на мадемуазель Софи, но она оставалась равнодушной — ни грустной, ни радостной. Казалось, она была совершенно согласна с отцом в том, что ее безбоязненно можно оставить наедине со мной.
Метр Жербо и папаша Дешарм сели в двуколку и укатили в сторону деревни Илет.
XIV. ПОД СЕНЬЮ ВЫСОКИХ ДЕРЕВЬЕВ
Несколько минут я смотрел вслед двуколке. Я не решался перевести взгляд на девушку: мне казалось, что сейчас, когда мы остались вдвоем, от выражения ее лица зависит блаженство или мука моей жизни.
Наконец, я решился. На губах Софи блуждала улыбка, но можно было бы сказать, что улыбаются только ее губы, а лицо скрыто вуалью печали. Я предложил ей руку; она оперлась на нее.
— Чего вы желаете? — спросил я. — Остаться здесь или пойти на прогулку, как предлагал метр Жербо?
— Отведите меня в тень ваших высоких деревьев, господин Рене. У себя в комнатке, в Варение, я задыхаюсь. Для меня праздник — подышать свежим воздухом и побыть на природе.
— Странно, мадемуазель Софи, мне казалось, что вы, наоборот, предпочитаете город деревне, — возразил я.
— Мне все безразлично, Рене, я просто живу.
И она тяжело вздохнула. Разговор снова прервался. Я украдкой взглянул на Софи: она показалось мне усталой и страдающей.
— Я нахожу, что вы побледнели, — заметил я. — Хотя вы и отдаете предпочтение городу, по-моему, деревня пойдет вам на пользу.
Она пожала плечами, потом, чтобы не молчать, сказала:
— Может быть.
Я повернулся лицом к нашему крохотному домику, заросшему плющом и вьюнками, утопающему в цветах, затененному огромной купой каштанов и буков.
Отсюда он, наполовину в тени, наполовину озаренный солнцем, выглядел прелестно. На подоконнике сладко спал кот; перед дверью резвились две собаки; в клетке заливисто распевала славка-черноголовка. Это была сельская жизнь в своем самом идиллическом воплощении.
— Посмотрите сюда, мадемуазель Софи, — остановившись, предложил я, приглашая ее поближе, чтобы она увидела эту дышащую покоем уютную сельскую картину.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48