— Но почему люди, столь разные по рождению и поведению, вероятно, совсем противоположных мнений собрались здесь? — спросил я Дюпле.
— Еще не настал день наказания и воздаяния за заслуги, — мрачным тоном ответил Дюпле. — В тот день Бог познает своих!
Взяв меня под руку и увлекая из зала, он сказал:
— Приезжай через год, и ты все будешь понимать яснее. Станет меньше плюмажей, эполет, золотого шитья, будет больше людей.
XVIII. ЧЕРЕЗ ПАРИЖ
Господин Дюпле ненадолго оставил меня одного у двери, чтобы встретить жену, мадемуазель Корнелию, мадемуазель Эстеллу и обоих подмастерьев, потом вернулся за мной, и мы оказались в полном сборе.
Я хотел отправиться на улицу Гранж-Бательер, где остановился г-н Друэ, назначивший мне встречу в гостинице «Почтовая», но метр Дюпле так настойчиво просил меня переночевать у него, что я не мог ему отказать.
Решили, что я буду спать в комнате Фелисьена, где мне поставят кровать; завтра, на рассвете, меня отпустят к г-ну Друэ, но лишь после того, как подстригут под Тита.
Поскольку этой операции пришлось бы неизбежно подвергнуться, я, войдя в дом, попросил ножницы и вложил их в руки мадемуазель Корнелии, и она, словно Далила, взялась остричь современного Самсона.
Стрижка сопровождалась веселым смехом девушек: Эстелла держала свечу, Корнелия орудовала ножницами.
Лишь один человек был мрачен: Эрда, мой сосед по комнате. Я отлично понимал, что он влюблен в Корнелию и ревнует ее ко мне; это было глупо, но ведь глупость — первое условие истинной ревности.
Когда стрижка закончилась, мне подали зеркало — все хотели убедиться, доволен ли я происшедшей переменой. Взглянув на себя, я расхохотался: меня не просто остригли, а почти обрили. Эта шалость, сделавшая меня слегка нелепым, казалось, примирила Фелисьена с Корнелией, и, поскольку вошедшая служанка объявила, что постель приготовлена, мой юный собрат, перестав на меня дуться, предложил мне проследовать вместе с ним в его комнату.
Войдя в комнату, я сразу заметил пару фехтовальных масок и две пары рапир. Фелисьен, увидев, что я не без любопытства смотрю на эти украшения, весьма непривычные для жилища подмастерья столяра, с усмешкой спросил:
— Знаете ли вы, для чего служат эти штуки?
— Да.
— И умеете баловаться ими?
— Пока еще плохо, — ответил я, — но, позанимавшись несколько месяцев в зале, смогу фехтовать не хуже других.
— Завтра, если желаете, сможем попробовать, — предложил он.
— Сомневаюсь, что мне это удастся, — возразил я. — Боюсь, что господин Друэ беспокоится и с утра начнет меня искать. Я хотел бы попасть в гостиницу «Почтовая», пока он не ушел.
— Не угодно ли сию минуту? — спросил он.
— Что вы! — возразил я. — Мы же выколем друг другу глаза. Впрочем, время у нас есть; я не уеду из Парижа, не нанеся благодарственного визита метру Дюпле, и тогда буду счастлив послужить вам противником, если это сможет хоть немного вас позабавить.
Мои уклончивые ответы, вероятно, убедили Фелисьена, что я не решаюсь помериться с ним силами. Он начал повествовать о своих фехтовальных подвигах, и рассказ его еще продолжался, когда я, сломленный усталостью, заснул.
По привычке я проснулся на рассвете. Я встал, стараясь не шуметь, оделся, не разбудив Фелисьена, и, выйдя из комнаты, спустился во двор. В доме метра Дюпле все еще спали, однако ворота в аллею были открыты, и я смог выбраться на улицу, не потеряв времени.
На колокольне церкви Успения пробило половина пятого. Я не ориентировался в Париже, куда пришел накануне вечером; завтрашнее торжество привлекло в город так много народу, что улицы уже заполнили прохожие.
Я спрашивал у них дорогу. Большинство из тех, к кому я обращался, знали город не лучше меня, будучи тоже приезжими; наконец, когда я пришел на Вандомскую площадь, мне показали вдалеке бульвары. Теперь оставалось лишь идти прямо. И я отыскал улицу Гранж-Бательер.
Через десять минут я вошел в гостиницу «Почтовая» и, к своей великой радости, узнал, что г-н Друэ еще не ушел. Подбежав к его комнате, я осторожно приоткрыл дверь: он не только проснулся, но уже оделся.
— Ну вот, черт побери, явился! — сказал он, несколько минут глядя на меня и не узнавая из-за моей новой прически. — Где ты шлялся, бродяга? Ты заставил меня сильно волноваться. Кажется, ты, как лис, попал в капкан и оставил там свой хвост.
— Но ведь вы сами, по-моему, не совсем равнодушны к моде, — возразил я.
— Да, но, в отличие от тебя, не отношусь к ней с таким восторгом. Значит, малыш, ты имел неосторожность пройти через Новый мост?
Не зная, чем занимаются на Новом мосту, я не понял шутки г-на Друэ.
Зато я рассказал ему обо всем, что со мной случилось: как я встретил на Марсовом поле столярных дел мастера, ярого патриота, поклонника г-на Робеспьера, как он сводил меня в Якобинский клуб, где я видел не только г-на Робеспьера, но и Мирабо, герцога Шартрского, Шарля де Ламета, г-на де Сийери, Шодерло де Лакло, но и певцов, поэтов, художников: Давида, Шенье, Тальма и даже г-на де Лагарпа, друга Вольтера.
— Тьфу ты! — воскликнул он. — Ты начинаешь недурно, с герцогов, маркизов и графов. Сударь завоевывает известность среди аристократии. Ну что ж, тем хуже для тебя! Сегодня вечером я сведу тебя с простыми людьми.
— Значит, мы проведем вечер вместе?! — радостно вскричал я.
— Да, я поведу тебя в клуб Кордельеров. Там ты не встретишь герцогов, принцев, маркизов, зато увидишь трех граждан, впечатлениями о которых поделишься со мной: гражданина Марата, гражданина Дантона и гражданина Камилла Демулена. А до этого походим по Парижу. Может быть, в столице не будет подобного праздника лет сто.
— Больше всего, господин Друэ, мне хотелось бы увидеть Бастилию.
— Ты хочешь сказать место, где она стояла?
— Да.
— Хорошо. Позавтракаем мы в городе.
— Пойдемте, господин Друэ, скорее!
Господин Друэ превосходно знал Париж, поскольку он здесь учился и потом приезжал сюда десятки раз. Он показал мне здание Оперы, построенное за сорок два дня; особняк Фуллона, пустовавший после гибели хозяина; домик автора «Свадьбы Фигаро», именем которого назвали бульвар; фабрику Ревельона, еще носившую следы пожара; наконец, в центре площади, ровной, словно пол танцевального зала, он показал мне некое подобие храма из листвы, украшенного цветочными гирляндами; это сооружение увенчивало большое трехцветное знамя, на белой полосе которого можно было прочесть начертанные крупными буквами слова:
ЗДЕСЬ БЫЛА БАСТИЛИЯ!
Огромное скопление людей — наверное, тысяч пятьдесят-шестьдесят — усеивало площадь, переливаясь в соседние улицы.
Все, кто не нашел или не хотел искать жилья, разбили здесь бивак, а над бульварами были натянуты полотнища, защищавшие паломников от возможного дождя.
Я жаждал видеть исторические места, а потому попросил провести меня к ратуше. Мы пошли по улице Сент-Антуан; г-н Друэ показал мне крыльцо, где растерзали де Лонэ, фонарь, на котором повесили Фуллона, угол набережной, где убили Флесселя.
Потом мы спустились вдоль реки к Новому мосту. Когда я увидел мост, заполненный стригальщиками и собаками — собак тоже стригли под Тита, — до меня дошел смысл шутки г-на Друэ. Мы прошли через Пале-Рояль и позавтракали в знаменитом кафе Фуа, где Камилл Демулен нацепил зеленую кокарду.
Повсюду — на бульварах, на площади Бастилии, на улице Сент-Антуан, на Гревской площади, на набережных и мостах, в парках — толпился народ, но главное — везде царили веселье, радость, братство. Незнакомые люди обнимались, кричали: «Да здравствует король!» — и становились друзьями; провозглашали: «Да здравствует нация!» — и становились братьями.
После завтрака мы прошли вверх, на площадь Карусель. Она была забита народом. Господин де Лафайет проводил здесь смотр трех батальонов национальной гвардии из провинции.
Я привстал на цыпочки, чтобы разглядеть этого в высшей степени популярного человека. Толпа кричала: «Да здравствует Лафайет!»
Мы пролезли сквозь решетчатую ограду Тюильри, прошли через калитку с часами и спустились на разводной мост. Нас, словно магнитом, притягивало Марсово поле. Там по-прежнему кипела работа: сто тысяч работников разравнивали землю, создавая долину между двумя холмами. Работа двигалась как по мановению волшебной палочки — за неделю был проделан гигантский труд. Середину площади уже полностью расчистили и воздвигли там алтарь отечества; перед Военной школой высились трибуны, где должны были сидеть король и депутаты Национального собрания.
У деревянного моста, переброшенного через Сену перед холмом Шайо, заканчивали постройку триумфальной арки. Невозможно было не поддаться всеобщему порыву. Хотя наши руки вряд ли смогли сделать многое, мы, схватив заступы и тачку, с криком «Да здравствует нация!» тоже взялись за дело.
Только в шесть вечера мы разогнули спины; нас терзал голод. Искать ресторан было излишне: разве не было здесь, под открытым небом, булочников, торговцев жареным мясом и картофелем, зеленщиц с их фруктами, импровизированных кафе, где подавали кофе и спиртное? Каждый платил, если хотел и сколько хотел. Правда, хотя подобное доверие и трогало сердца, каждый, конечно, заплатил бы дороже, если бы ему подали счет.
В восемь вечера мы, покинув Марсово поле, по бульвару Инвалидов и улице Плюме направились в Клуб кордельеров.
Сегодня, когда изменилось все — внешний вид и названия, — наверное, будет небезынтересно для поколения, которое этого не видело, но хотело бы видеть, оживить перед его глазами не только людей, но и памятники, не только актеров той великой драмы, но и театры, где эти актеры играли свои роли.
Я уже пытался рассказать, что представляли собой якобинцы, теперь постараюсь поведать, кем были кордельеры; читатель также заглянет в эти два логова, откуда сверкали молнии, сначала поразившие монархию, а затем испепелившие титанов, что метали эти молнии.
Когда-то святой Людовик, этот великий поборник справедливости, король-монах и крестоносец-мученик, кто вершил правый суд под дубом, но умер от чумы и был сожжен на костре, приговорил одного из своих знатных вельмож, сира де Куси, к штрафу и на полученные деньги построил церковь и школу кордельеров.
Как возникло это название? Если верить знатокам этимологии, во время крестового похода Людовика Святого в Египет был сформирован полк монахов, решительно отбивший в Дамьетте нападение неверных.
— Кто эти храбрые люди? — спросил король. Поскольку на монахах были грубошерстные рясы, перехваченные на поясе веревкой, королю ответили:
— Люди, препоясанные веревками, государь.
Это название осталось за ними. Святой Людовик стал монахом ордена и, вернувшись во Францию, построил для него, как мы уже знаем, школу и церковь.
Почему ветер революции всегда веет под этими мрачными аркадами? Почему в 1300 году здесь спорили о вечности Евангелия? Почему во время пленения короля Иоанна прево Парижа Этьенн Марсель, объявивший себя диктатором, призывал здесь к войне против королевского двора и учредил народный клуб, предшественник клуба восемнадцатого века? Почему кордельеры из всех членов второстепенных монашеских орденов, основанных святым Франциском, всегда оставались самыми республиканскими и самыми бескомпромиссными в своей бедности, за три века до Бабёфа и Прудона мечтая об уничтожении собственности?
Если вы пожелаете сегодня, то есть почти в середине девятнадцатого века, отыскать эти своды, что слышали громовой голос Дантона, но все-таки устояли, то искать их надо напротив Медицинской школы, в глубине темного двора; их преобразовали в музей хирургии и анатомический театр.
Тринадцатого июля 1790 года это был Везувий, мечущий из кратера пламя, угрожающий поглотить Неаполь и изменить весь мир. В наши дни это всего лишь сольфатара, то есть горстка потухшей серы, облачко рассеивающегося дыма.
XIX. КЛУБ КОРДЕЛЬЕРОВ
Мы, я и г-н Друэ — он был моим Вергилием, — спустились в логово кордельеров.
Зал был низким, неуютным, его плохо освещали коптящие лампы. Пелена, сотканная из чада ламп и дыхания людей, висела над головами и, казалось, сдавливала грудь.
Здесь не было членских билетов: войти мог любой. Общество было в высшей степени простонародное; шум стоял такой, что легко было оглохнуть; люди не продвигались вперед, боясь, как бы их не придавили. Однако через несколько минут нам с г-ном Друэ, поскольку мы были молоды и сильны, удалось протиснуться поглубже в зал.
Потребовалось время, чтобы наши глаза привыкли к этому задымленному воздуху; наконец, словно сквозь сумеречный туман, мы начали различать предметы.
— Кстати, посмотри-ка, — сказал г-н Друэ, когда стало возможно что-то разглядеть.
— Куда, господин Жан Батист?
— Вот туда, между двумя канделябрами, на человека в кресле председателя.
— Вижу, господин Друэ! — вздрогнув, ответил я.
— Ну, что скажешь? — спросил он.
— Скажу, что вы показываете мне не человека.
— Кого же?
— Чудовище.
— Хорошо! Посмотри внимательнее и в конце концов привыкнешь к этому лицу, каким бы «хаотичным» оно ни казалось.
Эпитет «хаотичный» действительно великолепно характеризовал это лицо, чудовищно обезображенное оспой и казавшееся лицом еще не доделанного природой человеческого существа, которое могло бы возникнуть в тот период образования земли, когда Бог пытался сотворить мастодонтов и Калибанов; это изуродованное, испещренное рытвинами оспы лицо как бы представляло собой некую первую, тягостную и мучительную пробу природы: оно было несовершенно, но грозно, незаконченно, но энергично. Оно могло бы показаться корой застывшей лавы, еще покрытой шлаком последнего извержения вулкана. Эти маленькие глаза-щелки, метавшие, однако, факелы пламени, были двумя кратерами, откуда извергались раскаленные потоки грязи и огня; они жили в центре угрожающей и грубой глыбы, нечистой, но громадной массы плоти и крови, исполненной жизненной силы. Это было некое подобие демона хаоса, который при сотворении нового мира возникает среди руин мира старого. Но это было нечто еще более грозное и величественное, это был дух Революции, непостижимый монстр с помутненным разумом, невежественный и роковой; он напоминал какой-то неотвязный кошмар, страшный сон, от которого нельзя пробудиться.
Короче, это был Дантон.
Он схватил колокольчик и затряс им с какой-то неистовой яростью; казалось, он вкладывал ее во все, что делал. Мгновенно установилась тишина.
Рот циклопа искривился, и посреди безмолвия голос, способный перекричать любой шум, произнес:
— Слово предоставляется Марату.
Скажем несколько слов о том, кем был тогда Марат.
Марат родился в 1744 году в Невшателе. Следовательно, ему исполнилось сорок шесть лет. Его мать, женщина очень нервная и весьма романтичная, притязающая на то, чтобы сделать своего сына вторым Руссо. Она преуспела в одном: Марат, не обладая гением женевского философа, не уступал ему в гордыне. Отец Марата, трудолюбивый и просвещенный протестантский пастор, занялся научным образованием сына; он беспорядочно загромоздил его мозг всем, что знал сам, превратив в некое подобие словаря, но словаря, лишенного методы, классификации и полного ошибок.
Дед Марата был сардинец и звался Мара (к этому имени буква «т» прибавлена или отцом Марата, или самим сыном). Марат преподавал французский язык в Англии и сносно владел английским; кроме того, он знал физику и химию, но очень поверхностно; 1789 год застал его ветеринаром в конюшнях графа д'Артуа.
Четырнадцатого июля, в день взятия Бастилии, Марат оказался на Новом мосту и едва не попал под копыта взвода гусар. Именем народа Марат приказал гусарам сложить оружие. По крайней мере, так утверждает он. Но не надо ему верить: Марат не был храбрецом. Даже в такой час он весь день прятался, чтобы бежать, говоря его словами, от подручных Лафайета и Байи, которые, по всей вероятности, о нем даже не вспоминали. Из дома в тот день он вышел вечером, словно ночной зверь: его желтые, как у совы, прозрачные, довольно спокойные, а главное, довольно мутные, бегающие глаза, казалось, лучше видели в темноте, чем при дневном свете. Он всегда жил, перебираясь из подвала в подвал, смотря на Божий свет только из-под земли, через отдушину своей мастерской; он без конца писал, сочинял, заимствуя для своих слов у стен собственного подземелья их пепельно-серый цвет и сырость. Его лицо представляло собой лишь наружную стену больного тела и одержимого зловещими видениями ума. Марата вечно грызла зависть, распаляемая гордыней. Сегодня он преследовал всех людей:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48