Уверяли, будто проповедовал он в Малой Азии;
будто умер молодым человеком в своем монастыре; будто стал
отшельником, фальшивомонетчиком, епископом (Никомедийским),
евнухом, политическим деятелем. Ему приписываются два тома
проповедей, написанных на дурном византийском. Эти и прочие
вульгарные вымыслы мы отметаем, как недостоверные. Даже само
имя его вызвало споры, хотя происхождение оного от греческого
слова "dodeka", обозначающего "двенадцать" и отсылающего к
двенадцати кусочкам, на которые -- из суеверных побуждений --
было разделено его тело, настолько самоочевидно, насколько это
вообще возможно. Тем не менее достойный молодой каноник
непентинской церкви, Джиачинто Меллино, написавший впоследствии
житие Святой Евлалии, местной покровительницы мореплавателей
(ее память празднуют через двенадцать дней после памяти Святого
Додекануса), счел возможным в своем во всех иных отношениях
достойном памфлете осмеять традиционное толкование этого имени
и предложить альтернативную этимологию. Он утверждает, будто
исповедавшие языческую веру обитатели острова, желая разделить
блага, даруемые христианством, уже достигшим материка, но еще
не затронувшим их одинокого скального острова, направили
епископу грамоту, содержавшую всего два слова: "Do dekanus":
дай дьякона! Грамматика хромает, заявляет он, по причине
имевшихся у островитян не более чем зачаточных познаний в
латыни: до этого времени они успели освоить только личное
местоимение первого лица единственного числа плюс повелительное
наклонение, -- так он говорит, предъявляя следом неопровержимые
аргументы в пользу того, что разговорным языком непентинцев той
поры был греческий. Обманчивая логичность его рассуждений
побудила нескольких ученых отказаться от более почтенной и
основательной интерпретации. Касательно имени Додекануса
существуют и иные домыслы, все в той или иной степени
фантастические...
Если бы кроталофобы не пожрали миссионера Додекануса, мы
наверняка никогда не услышали бы о монсиньоре Перрелли, весьма
ученом и добросовестном историке Непенте. Именно это предание,
как он выразительно нам рассказывает, воспламенило в нем,
прибывшем на Непенте без особой цели, желание побольше узнать
об острове. Люди, которые подобно непентинцам лелеют в сердцах
своих легенды столь редкостной красоты, заслуживают, решил он,
"пристального и скрупулезнейшего изучения". А дальше пошло одно
к одному, как это всегда происходит при изучении какой-либо
местной особенности, и вскоре он уже собирал другие легенды,
сведения о традициях, истории, статистике земледелия, природных
продуктах и тому подобном. Итогом его трудов стали
прославленные "Непентинские древности".
Эта образцовая в своем роде книга написана на латыни.
Бывшая, по всей видимости, единственным его сочинением, она
выдержала несколько изданий; последнее -- далеко не лучшее в
типографском отношении -- вышло в 1709 году. Так что о
кроталофобах, обеспечивших канонизацию Додекануса методом,
навряд ли похвальным с точки зрения порядочных людей, можно все
же сказать, что они сделали для мира доброе дело, если,
конечно, создание литературного шедевра, подобного
"Древностям", в чем они косвенным образом повинны, заслуживает
причисления к категории добрых дел.
Очень жаль, что мы обладаем такими скудными сведениями о
жизни самого монсиньора Перрелли. О себе он сообщает до
обидного мало. Мы знаем, что родился он на материке, а на
остров приехал еще молодым человеком, страдая от ревматического
недомогания; что недомогание удалось излечить с помощью
целебных источников, которые он же в конце концов и описал в
одном из наиболее радостных разделов своего труда, и которые
приобрели повсеместную славу благодаря классическим опытам,
поставленным его современником, Добрым Герцогом Альфредом, --
государем, кстати сказать, который, судя по всему, был не
весьма ласков к нашему ученому мужу. Вот, собственно, и все,
что мы о нем знаем. Чрезвычайно кропотливые исследования,
предпринятые мистером Эймзом, не смогли добавить ни крохи
сведений к тому, что нам известно об историке острова Непенте.
Мы не можем сказать, когда и где он умер. Под конец, он
по-видимому стал считать себя местным жителем. Обилие
включенных в книгу сведений позволяет предположить, что он
провел на острове долгое время. Мы можем предположить также,
исходя из его титула, что он принадлежал к числу служителей
церкви: в те времена то был самый верный способ выдвинуться для
одаренного молодого человека.
Окинув написанные им страницы поверхностным взглядом,
легко прийти к заключению, что он не обладал так называемым
священническим складом ума. Читая же между строк, быстро
обнаруживаешь в нем не столько священника, сколько
политического мыслителя и философа, исследователя удивительных
свойств человечества и природы -- проницательного,
дальновидного, разборчивого. Он, например, говорит, что
приведенная нами легенда о видениях и мученичестве Святого
Додекануса, которую он первым освободил от разного рода
наслоение, чрезвычайно ему нравится. Чем же? Своим церковным
привкуса? Ничуть: он усматривает в ней "истиность и символ. Эта
история имеет всеобщий характер, она содержит типические, так
сказать, черты жизни любого великого человека, его деяний и
получаемого им воздаяния". Введение в "Древности", излагающее
принципы, коими руководствуется историк, могло быть написано не
три столетия назад, а вчера -- или даже завтра, настолько
современна его интонация. Вслушаемся в эти весомые слова:
"Живописанию характеров и событий надлежит принимать форму
беседы между людьми благородными, ведомой в легком тоне
хорошего общества. Сочинитель, решившийся обратиться к толпе,
учиняет это себе же во вред, ибо уничтожает самую сущность
достойного слога -- его прямоту. Невозможно быть прямым с
людьми низкого звания. В слушателе своем должно предполагать
таковую образованность и духовную близость, что ты, не
колеблясь, возьмешь оного или оную за руку и введешь в круг
своих личных друзей. Если сие приложимо к литературе какого
угодно рода, то к истории приложимо стократ.
История имеет дело с лицами и положениями не
воображаемыми, но подлинными. Вследствие сего она требует
сочетания качеств, кои для поэта или сочинителя романов не
являются необходимыми -- непредвзятости суждения и живейшей
приязни. Поэт может быть вдохновенным неучем, сочинитель
романов -- нимало не вдохновенным борзописцем. Ни при каких
обстоятельствах нельзя обвинять их в обмане читающей публики
или в причинении ей иного вреда, сколь бы несообразными с
установлениями нравственности ни были их усилия. Они пишут либо
хорошо, либо плохо -- этим все и исчерпывается. Историк же, не
сумевший исполнить своего долга, обманывает читателя и
причиняет вред людям, уже почившим. Человек, обремененный
грузом подобной ответственности, и аудитории заслуживает более
нежели избранной -- аудитории равных ему, умудренных опытом
людей. Не след обращаться к хаму с доверительными речами...
Греки изобрели Музу Истории; им доставало смелости открыто
высказывать собственные суждения. Книги Бытия, этой древней
препоны, не существовало для них. Она, однако, воздвигнута
перед историком современным; она понуждает его непрестанно
спорить с собственной честностью. Если историку дорога его
шкура, он обязан примеряться к существующим ныне догмам и
воздерживаться от исполненных истины выводов и замечаний.
Выбор, предоставленный ему, невелик: он может стать хронистом
либо сочинителем баллад -- занятия устарелые и пустые.
Неотвратимая участь всякого, кто препоясывается поучать род
человеческий состоит в том, что его самого приходится изучать,
как некую древность, как пример, служащий остережением
потомкам! Клио низвергли с ее пьедестала. Это светозарное
существо, примерив свои интересы к интересам теократии,
обратилось в служанку увядшей и вздорной хозяйки, в продажную
девку. Так сему и быть, покуда род человеческий не обрящет
новую нравственность, отвечающую нуждам современности. Вливать
молодое вино в старые мехи и бесполезно, и опасно..."
По сказанному он и поступает. Творение монсиньора Перрелли
это прежде всего человеческий документ, показывающий нам
умудренную, свободную от предрассудков личность. Действительно,
приняв во внимание тогдашнюю религиозную ситуацию, понимаешь
рискованность некоторых его теологических выкладок, доходящую
до того, что мистер Эймз нередко задавался вопросом -- не по
этой ли причине нам ничего не известно о жизни монсиньора
Перрелли и обстоятельствах его кончины. Мистер Эймз считал
возможным, что монсиньор мог попасть в лапы Инквизиции и
сгинуть в них навсегда. Это предположение объясняло, почему
первое издание "Древностей" является чрезвычайной редкостью, а
второе и третье вышли, соответственно, в Амстердаме и Бале.
По счастью, книга содержит на своих девятистах страницах
все, что способно заинтересовать современного исследователя
истории и хозяйственной жизни Непенте. Она и поныне является
кладезем исторических сведений, хотя некоторые крупные разделы
ее неизбежным образом устарели. Вернуть "Древности" в
современный научный обиход, выпустив пересмотренное и
расширенное издание, снабженное примечаниями, приложениями и
многочисленными иллюстрациями -- вот в чем состояло
честолюбивое устремление, единственное честолюбивое устремление
мистера Эрнеста Эймза, бакалавра искусств...
Было бы неправдой сказать про этого джентльмена, будто он
бежал из Англии на Непенте, потому что подделал завещание
собственной матери; потому что был арестован, когда шарил по
карманам некой дамы на станции Тоттнем-Корт-Роуд; потому что
отказался оплачивать содержание семи своих рожденных вне брака
детей; потому что оказался замешанным в громкий,
беспрецедентных масштабов скандал, упоминание о характере коего
в приличном обществе невозможно; потому что его схватили за
руку при попытке перетравить носорогов в Зоопарке; потому что
он направил примасу Англии по меньшей мере неуважительное
письмо, начинавшееся словами "Мой добрый олух" -- или по
какой-то иной подобной причине; и что теперь он остается на
острове, поскольку не может найти дурака, который одолжит ему
десять фунтов на обратный билет.
Поначалу он приехал сюда из соображений экономии, а
оставался поначалу оттого, что если бы он умер на обратном
пути, у него в кармане не набралось бы медяков, достаточных для
оплаты расходов на похороны. Ныне, разрешив проблему
существования на восемьдесят пять фунтов в год, он жил на
острове совсем по иной причине: он писал комментарий к
"Древностям" Перрелли, подслащивая этим занятием горечь
добровольного изгнания.
Это был высохший, почти изможденный человек с яркими
глазами и короткими усиками, одевавшийся скромно, изящный,
собранный, благовоспитанный, со сдержанными манерами. Жил он
уединенно, в домике о двух комнатах, стоявшем где-то среди
виноградников.
Он прекрасно знал классическую литературу, хотя никогда не
питал особой приязни к греческому языку. Он считал его
"легковесным", нервным и чувственным, открывавшим слишком много
перспектив, психологических и социальных, среди которых его
уравновешенный разум не мог расположиться с достаточным
удобством. Одни частицы чего стоят -- есть нечто двусмысленное,
нечто почти неприличное в их веселой податливости, в
готовности, с которой они позволяют употреблять себя
неподобающим образом. То ли дело латынь! Уже в приготовительной
школе, где он был известен как зубрила чистой воды, Эймза
охватила нездоровая страсть к этому языку; он полюбил его
холодные лапидарные конструкции, и пока прочие мальчики играли
в футбол или крокет, этот тощий парнишка, один-одинешенек,
упоенно возился с записной книжкой, терзая чувствительный
английский попытками перевода неподатливых и бесцветных
латинских периодов или составляя, даже без помощи "Gradus'а(2)",
никчемные словесные мозаики, известные под названием латинских
стихов.
-- Интересная штука, ничуть не хуже алгебры, -- говорил он
с таким видом, словно давал хорошую рекомендацию.
Добрый классный наставник качал головой и обеспокоенно
спрашивал, хорошо ли он себя чувствует, не терзают ли его
какие-либо тайные тревоги.
-- О нет, сэр, -- со странным смешком отвечал он в
подобных случаях. -- Спасибо, сэр. Но прошу вас, сэр! Не могли
бы вы сказать мне действительно ли pecunia(3) происходит от
pecus(4)? Потому что Адамс-младший (еще один зубрила) утверждает,
что это не так.
Позже, обучаясь в университете, он прибегал к английскому
из соображений удобства, -- чтобы преподавателям и главам
колледжей легче было его понимать. Но думал он на латыни и сны
видел латинские.
Такой человек, появившись на Непенте без гроша в кармане,
мог протянуть один, от силы два бездеятельных месяца, а затем
перебрался бы в Клуб и сгинул там к чертям собачьим. Все та же
латынь его и спасла. Он принялся за изучение первых местных
авторов, часто писавших на этом языке. Его как раз начало
подташнивать от иезуитской гладкости и сахариновых уподоблений
таких писателей, как Джианнеттасио, когда в руки ему попали
"Древности". Испытанное им ощущение походило на то, какое
оставляет глоток густого южного вина после курса лечения
ячменным отваром. Это была достойная чтения, сочная,
мускулистая, образная, элегантная, мужественная латынь. Гибкая
и одновременно сжатая. Латынь как раз по его вкусу: призывный
крик, донесшийся через века!
Синтаксис и грамматика "Древностей" настолько околдовали
мистера Эймза, что он успел прочесть их три раза, прежде чем
сообразил, что автор, умеющий строить такие красочные,
пламенные предложения, еще и описывает нечто. Да, он пытается
поделиться чем-то, представляющим незаурядный интерес. И
джентльмен, клянусь Юпитером! Столь непохожий на тех, с кем
приходится сталкиваться ныне. У него оригинальное видение мира
-- гуманистическое. Весьма гуманистическое. Это странное
простодушие, эти причудливые богохульства, эти пряные дворцовые
анекдоты, как бы рассказываемые между делом в курительной
патрицианского клуба -- редкостный старикан! Мистер Эймз отдал
бы что угодно, лишь бы свести с ним знакомство.
С этого времени мистер Эрнест Эймз стал другим человеком.
Его замороженный классической премудростью разум расцвел под
благотворным воздействием ренессансного мудреца. Настала пора
второго отрочества -- на этот раз настоящего, полного восторгов
и приключений на извилистых тропках цветущего сада учености.
Монсиньор Перрелли вобрал его в себя. И он вобрал в себя
монсиньора Перрелли. Пометки на полях породили примечания,
примечания -- приложения. Мистер Эймз обрел жизненную цель. Он
станет комментатором "Древностей".
В разделе, посвященном жизни Святого Додекануса, итальянец
выказал более чем обыкновенную эрудицию и проницательность. Он
с таким старанием просеял исторические свидетельства, что перу
комментатора осталось лишь вывести несколько слов ему в
похвалу. Но имелись два незначительных раздела, к которым
англичанин, о чем он весьма сожалел, мог, а вернее обязан был
кое-что добавить.
Множество раз мистер Эймз проклинал день, в который он,
роясь в архивах материка, наткнулся на неизданную хронику отца
Капоччио, доминиканского монаха, обладавшего вольным и даже
распущенным образом мыслей, ненавистника Непенте и, судя по
всему, личного врага обожествляемого мистером Эймзом монсиньора
Перрелли. Рукопись -- во всяком случае, большая ее часть -- не
годилась для печати, она не годилась даже для того, чтобы до
нее дотрагивался порядочный человек. Впрочем, мистер Эймз счел
своим долгом махнуть рукой на соображения деликатного свойства.
В качестве комментатора он нырнул бы головою вперед в Авгиевы
конюшни, если бы существовало хоть подобие надежды вынырнуть
наружу с микроскопическим комментарием, проливающим свет на
что-либо.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54
будто умер молодым человеком в своем монастыре; будто стал
отшельником, фальшивомонетчиком, епископом (Никомедийским),
евнухом, политическим деятелем. Ему приписываются два тома
проповедей, написанных на дурном византийском. Эти и прочие
вульгарные вымыслы мы отметаем, как недостоверные. Даже само
имя его вызвало споры, хотя происхождение оного от греческого
слова "dodeka", обозначающего "двенадцать" и отсылающего к
двенадцати кусочкам, на которые -- из суеверных побуждений --
было разделено его тело, настолько самоочевидно, насколько это
вообще возможно. Тем не менее достойный молодой каноник
непентинской церкви, Джиачинто Меллино, написавший впоследствии
житие Святой Евлалии, местной покровительницы мореплавателей
(ее память празднуют через двенадцать дней после памяти Святого
Додекануса), счел возможным в своем во всех иных отношениях
достойном памфлете осмеять традиционное толкование этого имени
и предложить альтернативную этимологию. Он утверждает, будто
исповедавшие языческую веру обитатели острова, желая разделить
блага, даруемые христианством, уже достигшим материка, но еще
не затронувшим их одинокого скального острова, направили
епископу грамоту, содержавшую всего два слова: "Do dekanus":
дай дьякона! Грамматика хромает, заявляет он, по причине
имевшихся у островитян не более чем зачаточных познаний в
латыни: до этого времени они успели освоить только личное
местоимение первого лица единственного числа плюс повелительное
наклонение, -- так он говорит, предъявляя следом неопровержимые
аргументы в пользу того, что разговорным языком непентинцев той
поры был греческий. Обманчивая логичность его рассуждений
побудила нескольких ученых отказаться от более почтенной и
основательной интерпретации. Касательно имени Додекануса
существуют и иные домыслы, все в той или иной степени
фантастические...
Если бы кроталофобы не пожрали миссионера Додекануса, мы
наверняка никогда не услышали бы о монсиньоре Перрелли, весьма
ученом и добросовестном историке Непенте. Именно это предание,
как он выразительно нам рассказывает, воспламенило в нем,
прибывшем на Непенте без особой цели, желание побольше узнать
об острове. Люди, которые подобно непентинцам лелеют в сердцах
своих легенды столь редкостной красоты, заслуживают, решил он,
"пристального и скрупулезнейшего изучения". А дальше пошло одно
к одному, как это всегда происходит при изучении какой-либо
местной особенности, и вскоре он уже собирал другие легенды,
сведения о традициях, истории, статистике земледелия, природных
продуктах и тому подобном. Итогом его трудов стали
прославленные "Непентинские древности".
Эта образцовая в своем роде книга написана на латыни.
Бывшая, по всей видимости, единственным его сочинением, она
выдержала несколько изданий; последнее -- далеко не лучшее в
типографском отношении -- вышло в 1709 году. Так что о
кроталофобах, обеспечивших канонизацию Додекануса методом,
навряд ли похвальным с точки зрения порядочных людей, можно все
же сказать, что они сделали для мира доброе дело, если,
конечно, создание литературного шедевра, подобного
"Древностям", в чем они косвенным образом повинны, заслуживает
причисления к категории добрых дел.
Очень жаль, что мы обладаем такими скудными сведениями о
жизни самого монсиньора Перрелли. О себе он сообщает до
обидного мало. Мы знаем, что родился он на материке, а на
остров приехал еще молодым человеком, страдая от ревматического
недомогания; что недомогание удалось излечить с помощью
целебных источников, которые он же в конце концов и описал в
одном из наиболее радостных разделов своего труда, и которые
приобрели повсеместную славу благодаря классическим опытам,
поставленным его современником, Добрым Герцогом Альфредом, --
государем, кстати сказать, который, судя по всему, был не
весьма ласков к нашему ученому мужу. Вот, собственно, и все,
что мы о нем знаем. Чрезвычайно кропотливые исследования,
предпринятые мистером Эймзом, не смогли добавить ни крохи
сведений к тому, что нам известно об историке острова Непенте.
Мы не можем сказать, когда и где он умер. Под конец, он
по-видимому стал считать себя местным жителем. Обилие
включенных в книгу сведений позволяет предположить, что он
провел на острове долгое время. Мы можем предположить также,
исходя из его титула, что он принадлежал к числу служителей
церкви: в те времена то был самый верный способ выдвинуться для
одаренного молодого человека.
Окинув написанные им страницы поверхностным взглядом,
легко прийти к заключению, что он не обладал так называемым
священническим складом ума. Читая же между строк, быстро
обнаруживаешь в нем не столько священника, сколько
политического мыслителя и философа, исследователя удивительных
свойств человечества и природы -- проницательного,
дальновидного, разборчивого. Он, например, говорит, что
приведенная нами легенда о видениях и мученичестве Святого
Додекануса, которую он первым освободил от разного рода
наслоение, чрезвычайно ему нравится. Чем же? Своим церковным
привкуса? Ничуть: он усматривает в ней "истиность и символ. Эта
история имеет всеобщий характер, она содержит типические, так
сказать, черты жизни любого великого человека, его деяний и
получаемого им воздаяния". Введение в "Древности", излагающее
принципы, коими руководствуется историк, могло быть написано не
три столетия назад, а вчера -- или даже завтра, настолько
современна его интонация. Вслушаемся в эти весомые слова:
"Живописанию характеров и событий надлежит принимать форму
беседы между людьми благородными, ведомой в легком тоне
хорошего общества. Сочинитель, решившийся обратиться к толпе,
учиняет это себе же во вред, ибо уничтожает самую сущность
достойного слога -- его прямоту. Невозможно быть прямым с
людьми низкого звания. В слушателе своем должно предполагать
таковую образованность и духовную близость, что ты, не
колеблясь, возьмешь оного или оную за руку и введешь в круг
своих личных друзей. Если сие приложимо к литературе какого
угодно рода, то к истории приложимо стократ.
История имеет дело с лицами и положениями не
воображаемыми, но подлинными. Вследствие сего она требует
сочетания качеств, кои для поэта или сочинителя романов не
являются необходимыми -- непредвзятости суждения и живейшей
приязни. Поэт может быть вдохновенным неучем, сочинитель
романов -- нимало не вдохновенным борзописцем. Ни при каких
обстоятельствах нельзя обвинять их в обмане читающей публики
или в причинении ей иного вреда, сколь бы несообразными с
установлениями нравственности ни были их усилия. Они пишут либо
хорошо, либо плохо -- этим все и исчерпывается. Историк же, не
сумевший исполнить своего долга, обманывает читателя и
причиняет вред людям, уже почившим. Человек, обремененный
грузом подобной ответственности, и аудитории заслуживает более
нежели избранной -- аудитории равных ему, умудренных опытом
людей. Не след обращаться к хаму с доверительными речами...
Греки изобрели Музу Истории; им доставало смелости открыто
высказывать собственные суждения. Книги Бытия, этой древней
препоны, не существовало для них. Она, однако, воздвигнута
перед историком современным; она понуждает его непрестанно
спорить с собственной честностью. Если историку дорога его
шкура, он обязан примеряться к существующим ныне догмам и
воздерживаться от исполненных истины выводов и замечаний.
Выбор, предоставленный ему, невелик: он может стать хронистом
либо сочинителем баллад -- занятия устарелые и пустые.
Неотвратимая участь всякого, кто препоясывается поучать род
человеческий состоит в том, что его самого приходится изучать,
как некую древность, как пример, служащий остережением
потомкам! Клио низвергли с ее пьедестала. Это светозарное
существо, примерив свои интересы к интересам теократии,
обратилось в служанку увядшей и вздорной хозяйки, в продажную
девку. Так сему и быть, покуда род человеческий не обрящет
новую нравственность, отвечающую нуждам современности. Вливать
молодое вино в старые мехи и бесполезно, и опасно..."
По сказанному он и поступает. Творение монсиньора Перрелли
это прежде всего человеческий документ, показывающий нам
умудренную, свободную от предрассудков личность. Действительно,
приняв во внимание тогдашнюю религиозную ситуацию, понимаешь
рискованность некоторых его теологических выкладок, доходящую
до того, что мистер Эймз нередко задавался вопросом -- не по
этой ли причине нам ничего не известно о жизни монсиньора
Перрелли и обстоятельствах его кончины. Мистер Эймз считал
возможным, что монсиньор мог попасть в лапы Инквизиции и
сгинуть в них навсегда. Это предположение объясняло, почему
первое издание "Древностей" является чрезвычайной редкостью, а
второе и третье вышли, соответственно, в Амстердаме и Бале.
По счастью, книга содержит на своих девятистах страницах
все, что способно заинтересовать современного исследователя
истории и хозяйственной жизни Непенте. Она и поныне является
кладезем исторических сведений, хотя некоторые крупные разделы
ее неизбежным образом устарели. Вернуть "Древности" в
современный научный обиход, выпустив пересмотренное и
расширенное издание, снабженное примечаниями, приложениями и
многочисленными иллюстрациями -- вот в чем состояло
честолюбивое устремление, единственное честолюбивое устремление
мистера Эрнеста Эймза, бакалавра искусств...
Было бы неправдой сказать про этого джентльмена, будто он
бежал из Англии на Непенте, потому что подделал завещание
собственной матери; потому что был арестован, когда шарил по
карманам некой дамы на станции Тоттнем-Корт-Роуд; потому что
отказался оплачивать содержание семи своих рожденных вне брака
детей; потому что оказался замешанным в громкий,
беспрецедентных масштабов скандал, упоминание о характере коего
в приличном обществе невозможно; потому что его схватили за
руку при попытке перетравить носорогов в Зоопарке; потому что
он направил примасу Англии по меньшей мере неуважительное
письмо, начинавшееся словами "Мой добрый олух" -- или по
какой-то иной подобной причине; и что теперь он остается на
острове, поскольку не может найти дурака, который одолжит ему
десять фунтов на обратный билет.
Поначалу он приехал сюда из соображений экономии, а
оставался поначалу оттого, что если бы он умер на обратном
пути, у него в кармане не набралось бы медяков, достаточных для
оплаты расходов на похороны. Ныне, разрешив проблему
существования на восемьдесят пять фунтов в год, он жил на
острове совсем по иной причине: он писал комментарий к
"Древностям" Перрелли, подслащивая этим занятием горечь
добровольного изгнания.
Это был высохший, почти изможденный человек с яркими
глазами и короткими усиками, одевавшийся скромно, изящный,
собранный, благовоспитанный, со сдержанными манерами. Жил он
уединенно, в домике о двух комнатах, стоявшем где-то среди
виноградников.
Он прекрасно знал классическую литературу, хотя никогда не
питал особой приязни к греческому языку. Он считал его
"легковесным", нервным и чувственным, открывавшим слишком много
перспектив, психологических и социальных, среди которых его
уравновешенный разум не мог расположиться с достаточным
удобством. Одни частицы чего стоят -- есть нечто двусмысленное,
нечто почти неприличное в их веселой податливости, в
готовности, с которой они позволяют употреблять себя
неподобающим образом. То ли дело латынь! Уже в приготовительной
школе, где он был известен как зубрила чистой воды, Эймза
охватила нездоровая страсть к этому языку; он полюбил его
холодные лапидарные конструкции, и пока прочие мальчики играли
в футбол или крокет, этот тощий парнишка, один-одинешенек,
упоенно возился с записной книжкой, терзая чувствительный
английский попытками перевода неподатливых и бесцветных
латинских периодов или составляя, даже без помощи "Gradus'а(2)",
никчемные словесные мозаики, известные под названием латинских
стихов.
-- Интересная штука, ничуть не хуже алгебры, -- говорил он
с таким видом, словно давал хорошую рекомендацию.
Добрый классный наставник качал головой и обеспокоенно
спрашивал, хорошо ли он себя чувствует, не терзают ли его
какие-либо тайные тревоги.
-- О нет, сэр, -- со странным смешком отвечал он в
подобных случаях. -- Спасибо, сэр. Но прошу вас, сэр! Не могли
бы вы сказать мне действительно ли pecunia(3) происходит от
pecus(4)? Потому что Адамс-младший (еще один зубрила) утверждает,
что это не так.
Позже, обучаясь в университете, он прибегал к английскому
из соображений удобства, -- чтобы преподавателям и главам
колледжей легче было его понимать. Но думал он на латыни и сны
видел латинские.
Такой человек, появившись на Непенте без гроша в кармане,
мог протянуть один, от силы два бездеятельных месяца, а затем
перебрался бы в Клуб и сгинул там к чертям собачьим. Все та же
латынь его и спасла. Он принялся за изучение первых местных
авторов, часто писавших на этом языке. Его как раз начало
подташнивать от иезуитской гладкости и сахариновых уподоблений
таких писателей, как Джианнеттасио, когда в руки ему попали
"Древности". Испытанное им ощущение походило на то, какое
оставляет глоток густого южного вина после курса лечения
ячменным отваром. Это была достойная чтения, сочная,
мускулистая, образная, элегантная, мужественная латынь. Гибкая
и одновременно сжатая. Латынь как раз по его вкусу: призывный
крик, донесшийся через века!
Синтаксис и грамматика "Древностей" настолько околдовали
мистера Эймза, что он успел прочесть их три раза, прежде чем
сообразил, что автор, умеющий строить такие красочные,
пламенные предложения, еще и описывает нечто. Да, он пытается
поделиться чем-то, представляющим незаурядный интерес. И
джентльмен, клянусь Юпитером! Столь непохожий на тех, с кем
приходится сталкиваться ныне. У него оригинальное видение мира
-- гуманистическое. Весьма гуманистическое. Это странное
простодушие, эти причудливые богохульства, эти пряные дворцовые
анекдоты, как бы рассказываемые между делом в курительной
патрицианского клуба -- редкостный старикан! Мистер Эймз отдал
бы что угодно, лишь бы свести с ним знакомство.
С этого времени мистер Эрнест Эймз стал другим человеком.
Его замороженный классической премудростью разум расцвел под
благотворным воздействием ренессансного мудреца. Настала пора
второго отрочества -- на этот раз настоящего, полного восторгов
и приключений на извилистых тропках цветущего сада учености.
Монсиньор Перрелли вобрал его в себя. И он вобрал в себя
монсиньора Перрелли. Пометки на полях породили примечания,
примечания -- приложения. Мистер Эймз обрел жизненную цель. Он
станет комментатором "Древностей".
В разделе, посвященном жизни Святого Додекануса, итальянец
выказал более чем обыкновенную эрудицию и проницательность. Он
с таким старанием просеял исторические свидетельства, что перу
комментатора осталось лишь вывести несколько слов ему в
похвалу. Но имелись два незначительных раздела, к которым
англичанин, о чем он весьма сожалел, мог, а вернее обязан был
кое-что добавить.
Множество раз мистер Эймз проклинал день, в который он,
роясь в архивах материка, наткнулся на неизданную хронику отца
Капоччио, доминиканского монаха, обладавшего вольным и даже
распущенным образом мыслей, ненавистника Непенте и, судя по
всему, личного врага обожествляемого мистером Эймзом монсиньора
Перрелли. Рукопись -- во всяком случае, большая ее часть -- не
годилась для печати, она не годилась даже для того, чтобы до
нее дотрагивался порядочный человек. Впрочем, мистер Эймз счел
своим долгом махнуть рукой на соображения деликатного свойства.
В качестве комментатора он нырнул бы головою вперед в Авгиевы
конюшни, если бы существовало хоть подобие надежды вынырнуть
наружу с микроскопическим комментарием, проливающим свет на
что-либо.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54