Тем временем, над головами танцоров и зрителей порхали
гигантские бабочки, барабаня хрупкими крыльями о стенки
бумажных фонариков; южный ветер, подобный дыханию друга,
пронизывал парк, принося ароматы тысяч ночных цветов и
кустарников. Молодые люди, встречаясь здесь, робко, с
непривычной церемонностью здоровались и затем, недолго послушав
музыку и обменявшись несколькими неловкими фразами, словно по
уговору убредали подальше от толпы, от кричащего блеска --
подальше, в благоухание укромных уголков, где свет становился
смутен.
-- Ну, что скажете? -- спросил Кит у поглощенной звуками
госпожи Стейнлин. -- Это музыка? Если так, я начинаю понимать
ее законы. Они телесны. По-моему, я ощущаю, как она
воздействует на нижнюю часть моей груди. Быть может, именно
здесь у людей музыкальных располагается слух. Слажите же,
госпожа Стейнлин, музыка это или не музыка?
-- Это тайна, -- сказал слушавший с чрезвычайным интересом
епископ.
-- Затрудняюсь вам объяснить. Тема сложная, а у вас
сегодня так много гостей. Вы будете у меня на пикнике после
праздника Святой Евлалии? Будете? Ну, вот там и поговорим, -- и
взор ее с материнской заботливостью устремился вдоль одной из
тропинок туда, где озаренный луной и восхитительно безразличный
к цыганам и всему остальному на свете плясал, поражая зрителей
смелостью своих балетных приемов, ее молодой друг Петр
Красножабкин.
-- Будем считать, что вы мне пообещали, -- сказал Кит. --
А, граф Каловеглиа! Как я рад, что вы все же пришли. Я не
решился бы пригласить вас на столь суетное сборище, если бы не
думал, что эти танцы могут вас заинтересовать.
-- Еще бы, еще бы! -- ответил старый аристократ, задумчиво
прихлебывая шампанское из огромного кубка, который держал в
руке. -- Они навевают грезы о Востоке, увидеть который судьба
мне так и не позволила. А какая безупречная скульптурная
группа! В их позах есть что-то архаическое, ориентальное,
кажется, будто их переполняет печаль и тайна уже ушедшей жизни
-- той, что представляется нам столь далекой.
-- Таких цыган, как у меня, -- сказал Кит, -- больше ни у
кого не встретишь.
-- Я думаю, они нас презирают! Эта суровая сдержанность в
поступи танцоров, этот дрожащий аккомпанемент, который упрямо
цепляется за одну ноту -- какая примитивность, какое
пренебрежение к умствованию! Словно страстный влюбленный
стучится, требуя, чтобы мы впустили его в свое сердце. И он
побеждает. Он разрушает преграды, прибегая к старейшему и
надежнейшему из средств, какие есть у влюбленных -- к
неизменному однообразию повторных усилий. Влюбленный, который
пускается в рассуждения, уже не влюбленный.
-- Как это верно, -- заметила госпожа Стейнлин.
-- Неизменное однообразие, -- повторил граф. -- Оно же
присутствует в их изобразительном искусстве. Мы осуждаем Восток
за холодное преклонение перед геометрическим узором, за чисто
стилистическое украшательство, за бесконечные повторения,
противоположные нашему многообразию, нашей любви к
растительным, человеческим и иным природным мотивам. Но именно
такими простыми средствами они достигают цели --
непосредственности обращения к зрителю. Их живопись, подобно их
музыке, воздействует прямо на чувства, не искажаясь и не
возмущаясь никакой промежуточной средой. Цвет играет отведенную
ему роль; угрюмое, пульсирующее звучание этих инструментов --
пылающие тона их ковров и гобеленов. К слову, о цыганах, вы не
знаете, когда прибудет наш друг, ван Коппен?
-- Коппен? Весьма современный номад, для которого весь мир
-- кочевье. Нет, пока не знаю. Со дня на день появится.
Именно в эти дни ван Коппен весьма интересовал графа
Каловеглиа. Существовало дельце, которое им нужно было
обговорить, и граф всей душой надеялся, что миллионер и на этот
раз не воздержится от ежегодного посещения Непенте.
-- Приятно будет вновь повидаться с ним, -- небрежно
обронил он.
Тут ему на глаза попался одиноко бредущий под деревьями
Денис. Приметив его уныние, граф приблизился к юноше и
отеческим тоном произнес:
-- Мистер Денис, не соблаговолите ли вы оказать услугу
живущему в уединении старику? Не навестите ли меня, как вы
обещали? Дочь моя уехала и не вернется до середины лета. Я был
бы рад познакомить вас с нею. Ныне же я чувствую себя несколько
одиноким. К тому же у меня есть несколько древностей, которые
могут показаться вам интересными.
Пока немного смущенный Денис пытался выдавить несколько
подходящих к случаю слов, в разговор внезапно вступил епископ,
спросивший:
-- А где же мисс Мидоуз? Она так и не спустилась сегодня в
город?
-- Конечно спустилась, -- сказал Кит. -- Разве ее здесь
нет? Что бы это значило? Ваша кузина, Херд, мой близкий друг,
хотя я ее уж дней шесть как не видел. Тут определенно что-то не
так. Ребенок, полагаю.
-- Один раз я ее уже упустил, -- сказал Херд. -- Придется
написать, назначить свидание, или снова подняться в горы. А
кстати, граф -- вы помните наш разговор? Так вот, я придумал
довод против вашей средиземноморской теории, обойти который вам
ни за что не удастся. Сирокко. Сирокко вам не изменить. А
терпеть его всю жизнь ваши Избранные не согласятся.
-- Полагаю, мы сможем изменить и сирокко, -- задумчиво
ответил граф. -- Во всяком случае, сможем его усмирить. Я не
очень хорошо знаю историю, вам лучше расспросить мистера
Эймза...
-- Который сейчас сидит дома, -- вклинился Кит, -- в
обнимку со своим старым Перрелли.
-- Что было, то может быть снова, -- тоном пророка
продолжал старик. -- Я сомневаюсь, что в прежние дни сирокко
был столь же докучлив, как ныне, -- древние, обладавшие до
нелепого чувствительной кожей, верно, жаловались бы на него
много чаще. Подозреваю, что во многом повинно истребление лесов
северной Африки. Французы пытаются теперь оживить опустошенные
Исламом цветущие земли. О, да! Я взираю на необходимость
обуздания сирокко без горестных предчувствий, ведь обуздали же
мы другую чуму Средиземноморья -- малярию.
Кит заметил:
-- Петроний, сколько я помню, называет северный ветер
любовником Тирренских вод. В наши дни он навряд ли прибегнул бы
к подобному выражению, -- разве что говоря не о торжестве его,
а о неистовстве. Я одно время помышлял о переводе Петрония. Но
обнаружил в его книге несколько мест, совершенно непристойных.
Не думаю, что публике следует давать подобное чтение. А жаль,
Петроний мне нравится -- я имею в виду поэтические пассажи,
которые заставляют меня пожалеть, что я родился не во времена
Римской Империи. Люди расходятся, -- прибавил он. -- Я уже
попрощался примерно с пятьюдесятью. Скоро можно будет и выпить.
-- Так значит, и вы, подобно многим из нас, родились не в
то время и не в том месте, -- рассмеялся епископ.
Граф Каловеглиа сказал:
-- Вопрос вовремя ли появился на свет тот или иной человек
-- это вопрос чисто академический; по этой причине для меня его
не существует, и по этой же причине он дорог вашему, Кит,
метафизическому сердцу. Разумеется, мы произносим
соответствующую фразу. Но дай мы себе труд задуматься, мы бы от
нее отказались. В чем состоит истина? Истина в том, что
человек, о котором мы говорим, родился в самое для него
подходящее время, что именно тогда в нем всего сильнее
нуждались те, с чьими обычаями и устремлениями он пребывал в
столь явном несогласии. Ни один из великих не рождался ни
слишком рано, ни слишком поздно. Когда мы говорим, что та или
иная знаменитость появилась на свет раньше времени, мы неявным
образом подтверждаем, что именно этот человек и никакой другой
и был необходим именно в этот миг. Разве Джордано Бруно или
Эдгар По родились не вовремя? Ведь ясно же, что ни одно
поколение людей не испытывало в них столь настоятельной нужды,
сколь их собственное. Не вовремя рождаются лишь дураки. Хотя и
это несправедливо, нет, даже дураки -- нет. Потому что -- как
бы мы без них обошлись?
Улыбка графа стала вкрадчивой, как будто в голову ему
пришла некая не лишенная приятности мысль.
-- Во всяком случае, умирает множество людей либо слишком
рано, либо слишком поздно, -- заявил мистер Эдгар Мартен,
внезапно возникший на сцене после того, как он в полной мере
отдал должное напиткам и яствам. И добавил: -- Чаще всего --
слишком поздно.
Кит, хоть и исповедавший приверженность здравому смыслу и
логике, смерти боялся безудержно и несказанно, его начинало
трясти при одном упоминании о мрачном призраке. Беседа грозила
принять неприемлемый для него оборот, так что он торопливо
вставил:
-- Был такой ученый, Гросстет, так он вне всякого сомнения
родился слишком рано. Я же лично знаю человека, родившегося с
большим опозданием. Кто именно? Да вас, граф. Вы созданы для
эпохи Перикла.
-- Благодарю, -- ответил граф, грациозно поведя по воздуху
рукой. -- Однако, простите, я с вами не соглашусь. Живи я в том
веке, я бы не мог преклоняться перед его свершениями. Я был бы
слишком погружен в его жизнь и не умел бы разглядеть, как вы
выражаетесь, за деревьями леса. Я походил бы на Фукидида,
человека весьма умного, но, если память мне не изменяет, лишь
мимоходом упоминающего об Иктине и прочих. Как такое могло
случиться? Этот замечательный писатель воображал, будто они
строят еще один греческий храм; в его распоряжении не было
столетий, по прошествии которых человечество смогло оценить
истинные масштабы их труда. Он придерживался традиционных
нравственных норм, на основании которых и судил о деяниях своих
исторических современников; эти нормы позволяли ему, не кривя
совестью, восхвалять или хулить живших с ним рядом политиков.
Однако у него не имелось мерок, с которыми он мог бы подойти к
создателям Парфенона. Фидий, каменотес по роду занятий,
принадлежал к числу его одаренных сограждан, но что мог знать
Фукидид о месте Фидия в сознании последующих поколений? Судить
о великом можно лишь издали. Ему же Фидий представлялся
человеком, лишь ненамного превосходящим любителя, сражающегося
с грубым материалом, в лучшем случае освоившим азы своего
ремесла или призвания. Нет, друг мой! Я счастлив тем, что не
живу в одно время с Периклом. Я счастлив, что имею возможность
по достоинству оценивать достижения эллинов. Я счастлив, что
оказался на гребне времени, с которого могу с благоговением
взирать на все высокое и вечное.
-- Высокое и вечное! -- отозвался Кит, которому все
возраставшие жажда и непоседливость не позволяли углубляться в
искусствоведческую дискуссию. -- Пойдемте со мной! Я покажу вам
нечто высокое и вечное.
Он отвел общество к дальней беседке, завешенной сверху,
как пологом, кроваво-красной листвой страстоцвета и окруженной
с боков его же алыми соцветиями. С кровли беседки свисал из
лоснистых листьев причудливый фонарь. Внутри, прямо под
падавшим из фонаря светом помещался столик и стул с прямой
высокой спинкой, на котором в полном одиночестве восседало
немыслимое, пугающее, внушающее почтительный страх привидение
-- грязноватый, монголоидной внешности старик. Могло
показаться, что он окаменел, до того неподвижными и
безжизненными оставались его черты. Запозднившиеся гости,
проходившие мимо входа в это капище, оглядывали старца, словно
диковинную и зловещую причуду природы и, произнеся несколько
шутливых фраз, удалялись. Никто не решался переступить порог,
то ли из благоговения, то ли из-за отталкивающего, почти
гнилостного смрада, испускаемого этой персоной. Стоя в
почтительном отдалении, горстка Белых Коровок, служивших
подобием охраны, неотрывно следила за каждым его движением.
Впрочем, Учитель так ни разу и не шелохнулся. Почти прекрасный
своей бессмысленной пустотой, привыкший к едва ли не
божественным почестям, он сидел здесь для того, чтобы им
любовались. Головы, почти полностью лысой, он, подобно
христианам древних времен, не покрывал. Длинная ряса,
поблескивающая сальными пятнами, облекала его конечности и
тучное чрево, на котором угадывались многочисленные складки
жира. Два затянутых пленкой недреманных ока, выпучившихся почти
в уровень со лбом, взирали в пустоту; вздернутый нос выступал
на плосковатом лице, мертвенная бледность которого
подчеркивалась бликами света, отраженного глянцевитой листвой,
-- лицо казалось поблекшим и раскисшим, будто промокашка, всю
ночь пролежавшая под дождем. На подбородке торчали реденькие
серовато-зеленые волоски. Зиял раззявленный рот.
Никаких следов узнавания не отразилось на лице старца при
появлении мистера Кита. Впрочем, спустя несколько времени он,
казалось, начал утрачивать власть над своими губами. Губы
задвигались, залопотали, по-младенчески загукали в бессловесном
старческом вожделении. Кит, словно представляя некую музейную
редкость, сказал:
-- Мой дом -- единственный на Непенте, до посещения
которого он до сей поры снизошел. Последнее время он, боюсь, с
трудом волочит ноги; усади его на что-нибудь кроме стула с
прямой спинкой, и больше уже не поднимешь. Подумать только,
когда-то, наверное, был миловидным мальчишкой... Бедный
старикан! Я знаю, чего он хочет. Эти молодые идиоты совсем его
забросили.
Он ушел и вскоре вернулся с дополна налитым неразбавленным
виски стаканом, который поставил на столик так, чтобы старик
мог до него дотянуться. Дряблая, нездорового вида ладонь
медленно поднялась в подобии умоляющего жеста, вновь упала на
живот да там и осталась; пять округлых, белых, точно мел,
пальцев топырились, будто лучи морской звезды. Более ничего не
произошло.
-- Давайте отступим немного, -- сказал Кит, -- иначе он к
выпивке не притронется. Он, как вы знаете, против спиртного не
возражает. Виски ведь не происходит от теплокровных животных.
Скорее уходит в одно из них. Вам не кажется, что перед нами
своего рода азиатский Сократ?
-- Будда, -- предложил свою версию граф. -- Будда из
второсортного алебастра. Китайский Будда ничтожного,
реалистического периода.
-- Странно, -- заметил мистер Херд. -- Мне он напоминает
дохлую рыбу. Нечто древнее, рыбообразное -- наверное, это рот
виноват...
-- Красавец! -- с отвращением принюхавшись, вмешался в
обмен репликами Эдгар Мартен. -- Глаза как у вареной трески. И
этому чудищу хватает наглости называть себя Мессией. Я, слава
Богу, еврей, меня это все не касается. Но будь я христианином,
я бы ему сразу башку оторвал. Клянусь, оторвал бы. Грязный,
зловонный, засиженный мухами мошенник. Собачий приют по нему
плачет!
-- Ну что вы, что вы, -- сказал мистер Херд, которому
неистовый молодой человек пожалуй даже нравился, и которого
охватила этим вечером большая, нежели обычно, терпимость. --
Что это вы! Он же не виноват, что у него такое лицо. Неужели в
вашем сердце не отыщется уголка для чего-то оригинального? И не
кажется ли вам, -- оставляя в стороне религиозные соображения,
-- что мы, туристы, должны быть благодарны этим людям, столь
разнообразящим местный ландшафт своими живописными красными
рубахами и прочим?
-- Я равнодушен к ландшафтам, мистер Херд, во всяком
случае, пока в них не проглядывают пласты, разломы и прочие
геологические характеристики. Живописность меня тоже не
волнует. Я битком набит стихами Ветхого Завета и оттого
поневоле смотрю на человека с этической точки зрения. Вас
интересует, какое отношение имеет одежда человека к его
религии? Вот вы говорите, он не виноват, что у него такое лицо.
Прекрасно, но если он не виноват и в том, что у него такой
замызганный, сальный макинтош, я готов съесть мою шляпу.
Неужели человек не может быть Мессией без того, чтобы не
напялить красную рубашку, какой-нибудь немыслимый халат, синюю
пижаму и черт знает что еще? Да тут и спорить-то, по-моему, не
о чем! Пожалуйста, можете называть меня прямолинейным брюзгой.
Но если человек свихнулся на религии или вегетарианстве, так
будьте уверены, у него и по другим статьям не все дома, -- он
или против вивисекции борется, или питается одними орехами, или
одевается черт знает во что, или марки коллекционирует, а в
придачу оказывается, что он еще и развратник. Разве вы никогда
этого не замечали?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54