Спасибо за такое положение, лучше уж быть женой станционного смотрителя, — играя альбомом, говорила барышня.— Фу! Что она говорит, что она говорит! — вмешался заседатель.— А я полагаю, — сказала заседательша, — что лучше быть пани Ке-еруковской с бе-елагословения родителей, чем лишенной наследства и проклятой родителями пани Цинаде-еровской…У панны Евфемии альбом выскользнул из рук и с шумом упал на пол.— Что это значит? — спросила она дрожащим голосом.— То, что пан Ке-еруковский и его сестра на днях явятся просить твоей руки, если будут уверены, что не получат отказа…Панна Евфемия разразилась слезами.— Боже, что случилось? А как же Цинадровский…— Мимолетная се-елабость, — ответила мать.— Я ему покля… я ему обещалась…— Наверно, в благородном порыве, потрясенная его мольбами и отчаянием.— Мы обменялись кольцами, наконец у него мои письма…— Ах, черт! — выругался заседатель.— Милая Евфемия, — сказала заседательша. — Пан Ке-еруковский человек благородного происхождения, прекрасно воспитан и, несмотря на это, несчастен и одинок. Протянуть руку такому человеку, ве-едохнуть в него бодрость, вернуть ему веру в себя — это, по моему мнению, цель, достойная женщины, достойная высшего существа! Но не пану Цинаде-еровскому, с которого хватило бы и твоей горничной!Заседательша надменно пожала плечами; панна Евфемия плакала.Совет, открывшийся по этому вопросу, затянулся за полночь, перемежаясь слезами и объятиями, а также возгласами заседателя, которые лишь в самой незначительной степени содействовали выяснению обстановки.В это вечер панна Евфемия не пришла на кладбище. Глава шестнадцатая,в которой прогулки кончаются На следующий день заседатель, бледный и робкий, нанес визит майору и держал с ним совет. О чем они говорили — останется вечной тайной. Одно верно: майор такими скверными словами ругал заседательшу, что стекла звенели от негодования.Когда заседатель, весь в поту, вышел из дома майора и легкой рысцой потрусил на лоно семьи, майор отправился к доктору Бжескому; войдя в комнату к Мадзе, которая что-то писала, он без всяких околичностей спросил, понизив голос:— Скажи-ка, это правда, что ты была посредницей между панной Евфемией и Цинадровским?— Я? — воскликнула в изумлении Мадзя.— Скажи по совести, дитя мое, — сказал майор. — Они уверяют, что это ты уговорила Евфемию ходить на свидания и убедила ее обменяться с Цинадровским кольцами.Мадзя возмутилась. Но она еще в пансионе привыкла хранить свои письма и тут же дала майору два письма: одно с перечеркнутыми голубками, в котором панна Евфемия сообщала ей о разрыве отношений, и другое с неперечеркнутыми голубками, в котором она звала ее на кладбище.— Ясно! — сказал майор, прочитав оба письма. — Я так и думал!Затем он выглянул в окно, поглядел на дверь и, обняв Мадзю за талию, прижал свои пропахшие табаком седые усы к ее шее.— Ах, ты… ты… шалунья! — пробормотал он. — Могла бы не искушать меня, старика!.. Ну, будь здорова! — прибавил он через минуту и поцеловал Мадзю в лоб.От доктора майор поплелся на почту, набивая по дороге свою чудовищную трубку; на почте он вошел в экспедицию, где молодой блондин с гривкой, склонившись над столом, подсчитывал колонки цифр.— Цинадровский! — окликнул его майор. — У тебя есть время?Молодой блондин положил палец на одну из цифр и, бросив на майора грозный взгляд, ответил:— Я сейчас освобожусь. За решетку входить нельзя…— Туда тоже входить нельзя, однако же ты хотел! — возразил майор. И не только уселся на казенный диванчик, стоявший около стола, но и зажег казенными спичками свою ужасную трубку.— Вы, сударь, бесцеремонны! — сказал Цинадровский.— У тебя научился, и сейчас расскажу тебе об этом, кончай только свою писанину.Блондин с гривкой закусил губы, подсчитал, а затем еще раз проверил цифры в колонке.— Есть у тебя тут комнатушка? — спросил майор.Цинадровский встал и молча проводил майора в соседнюю комнату, где стояла железная койка и два черных шкафа с бумагами, а в углу валялась груда почтовых мешков, от которых пахло кожей.Майор уселся на койке и, глядя в потолок, с минуту выпускал клубы дыма. Он вспомнил, что каких-нибудь полчаса назад заседатель валялся, буквально валялся у него в ногах, умоляя очень осторожно, очень деликатно и очень постепенно подготовить почтового чиновника к печальному известию.«Видите ли, дорогой майор, — говорил заседатель. — Цинадровский горячая голова, если сказать ему напрямик, без дипломатии, он может наделать шуму».Вспомнив об этом, майор составил, видно, какой-то меттерниховский план, потому что улыбнулся и сказал:— Знаешь, зачем я к тебе пришел?— Не могу догадаться, за что мне оказана такая честь, — ответил сердитый молодой человек, которого раздражало поведение майора.— Я, видишь ли… пришел к тебе от панны Евфемии, чтобы вернуть твои письма, ну… и кольцо.С этими словами он не спеша положил на стол сперва пачку, перевязанную накрест черной ленточкой, а затем маленькую коробочку из-под пилюль, в которой блестело обернутое ватой кольцо с изображением богоматери.— Кроме того, от имени панны Евфемии я прошу вернуть ее письма и ее кольцо, — закончил майор.Молодой человек стоял около шкафа, заложив руки в карманы. Лицо у него словно застыло, губы побелели и гривка растрепалась, хотя он до нее не дотронулся. Майору стало жаль бедняги, и он насупил седые брови.— Не может быть! — хриплым голосом сказал Цинадровский.— Ты прав, — ответил майор. — Не может быть, чтобы порядочный человек не отдал письма и кольцо девушке, которая вернула ему его вещицы.— Не может быть! — снова крикнул молодой человек, ударив себя кулаком в грудь. — Еще позавчера она клялась мне…— Позавчера она клялась на позавчера, не на сегодня. Баба никогда не клянется на дальний срок, разве в костеле. Не стоит подсовывать ей и слишком длинную клятву, а то, пока дойдет до конца, забудет, что было в начале.— Но почему она это сделала? Почему?— Кажется, ей должен сделать предложение Круковский.— Так она выходит замуж? — взвыл молодой человек.— Конечно! И очень жаль, что ей раньше не удалось выскочить. При таком телосложении она могла бы нарожать уже человек шесть ребятишек…Цинадровский вдруг отвернулся и упал на колени в углу между пахнущими кожей мешками. Прижавшись в угол лбом, он стонал, не роняя ни единой слезы.— Иисусе, Иисусе! Мыслимо ли это? Иисусе милосердный, можно ли так убивать человека? Иисусе!..Майору стало неприятно.— И принесла же меня нелегкая! — проворчал он.Поднявшись с койки, старик подошел к чиновнику и хлопнул его по плечу:— Ну-ка, вставай!— Что? — крикнул молодой человек, вскакивая с колен.Казалось, он помешался.— Прежде всего не будь дураком.— А потом?— Отдай письма и кольцо, а свои возьми.Цинадровский бросился к сундучку, открыл его и достал из тайничка пачку писем. Он пересчитал их, вложил в большой конверт и запечатал тремя казенными печатями.Затем он снял с пальца кольцо с опалом и бережно уложил в коробочку с ватой, а кольцо с богоматерью надел себе на палец.— Это память от матери, — сказал он, дрожа.— Хорошая память, — ответил майор. — Жаль, что ты ее не берег.— Что вы сказали? — спросил Цинадровский.— Ничего. Теперь тебе слабительного надо. Знаешь что? Я тебе пришлю шесть реформатских пилюль, прими все сразу, и к завтрашнему дню сердце у тебя успокоится. У нас в полку служил доктор Жерар, так он всякий раз, когда у офицера была несчастная любовь, давал ему эти пилюли. Ну, а если парень уж очень скучал, так он ему сперва прописывал рвотное. Верное средство, все равно что негашеная известь против крыс.— Вы смеетесь надо мной? — прошептал молодой человек.— Ей-ей, не смеюсь! Я тебя, дорогой Цинадровский, вот как уважаю! Только, видишь ли, юбка, она штука хорошая, но ума терять не надо. Ты не подумай, что я тебя не понимаю. Знаю я, что такое любовь: раз двенадцать на год влюблялся, а то и побольше. Парень я был — картина, девки меня любили, как коты сало. И что ты скажешь: все умирали от любви, все клялись, что будут любить до гроба, и ни одной бестии не нашлось, которая не изменила бы мне. И что меня больше всего сердило, — всегда они мне изменяли хоть на час, а раньше, чем я им. Я по этой причине даже зол на баб, так зол, что, вот тебе крест, любую опозорил бы без зазрения.Цинадровский бессмысленно улыбнулся.— Вот и хорошо, — сказал майор, — ты уже приходишь в себя. Прими еще пилюли и совсем иначе посмотришь на мир. Мой милый, мы несчастны в любви не тогда, когда нам изменяют, а когда изменить уже не могут, даже если бы очень хотели. Мороз по коже дерет, как подумаю, что еще годик-другой, от силы три и… меня перестанут занимать эти пустяки! Поверь мне, это перст божий над тобой, что так все случилось. Был бы у тебя тесть, ну, само собой… теща, да одна-единственная жена в придачу, которая следила бы за твоей нравственностью построже, чем евреи на заставах за роговым, что дерут за прогон скотины. А на что тебе одна жена? Есть у тебя тут зеркало? Погляди-ка на себя: с лица сущий татарин, лбище, как у быка, холка, как у барана, ноги петушьи… Да ты что, с ума спятил, чтоб такое богатство да губить ради одной бабы!— Так она выходит замуж? — прервал его Цинадровский.— Кто?— Панна Евфемия.— Выходит, выходит, прямо облизывается! — ответил майор. — Девка в двадцать восемь лет все равно, что вдова через год после смерти мужа: сердце горячей самовара, руки — от жара вода закипит…— Иисусе! Иисусе!.. — шептал молодой человек, хватаясь за голову.— Ну-ну! Ты только Иисуса в эти дела не впутывай! — прикрикнул на него майор. Пряча в боковой карман конверт с письмами и коробочку с кольцом панны Евфемии, он прибавил: — Ну, вот и отлично! Выше голову! А когда моя кухарка принесет тебе пилюли, прими все сразу. Только, чур, к кухарке не приставать, я этого не люблю. Горевать горюй, а чужого не трогай. Будь здоров.Майор пожал Цинадровскому руку и подставил ему щеку для поцелуя.Дня через два после этих событий, когда Мадзя по переулкам пробиралась в лавку Эйзенмана, дорогу ей преградил Ментлевич. Он был взволнован, но старался владеть собой.— Панна Магдалена, — спросил он, — слыхали ли вы, что пан Круковский был сегодня с сестрой у заседателя и сделал предложение панне Евфемии?— Да, я знаю об этом, — краснея, ответила Мадзя.— Простите, сударыня… Что же, панна Евфемия дала согласие?— Так по крайней мере говорил отцу заседатель.— Я, сударыня, не из любопытства спрашиваю, — оправдывался Ментлевич. — Бедняга Цинадровский просил непременно узнать об этом. Ну, я и пообещал…— Зачем ему это знать? — пожала плечами Мадзя. — Он ведь настолько благороден, что не наделает шума…Ментлевич покраснел, как мальчишка, которого поймали на шалости. Он понял несообразность своей попытки угрозами воспрепятствовать браку Мадзи и Круковского.— Бывает, — пробормотал он, — что человек от горя себя не помнит, тут как бы не наделать чего… с самим собою! Но Цинадровский ничего такого не сделает, нет! Это кремень: вчера он уже весь день писал отчеты. Он только хотел убедиться, не принуждают ли родители панну Евфемию замуж идти, приняла ли она по доброй воле предложение пана Круковского?— Кажется, в будущее воскресенье уже должно быть оглашение, — сказала Мадзя.— Разве? Торопится панна Евфемия! Хорошо делает Цинадровский, что недели на две уезжает в деревню к отцу. Чего доброго, не вынес бы, когда другому заиграли бы Veni creator Гряди, святой дух (лат.)
. Глава семнадцатаяОтголоски прогулок на кладбище Мадзя простилась с разболтавшимся Ментлевичем и, сделав в городе покупки, вернулась домой. Под вечер пришли майор с ксендзом и, по обыкновению, уселись за шахматы в беседке, куда Мадзя принесла кофе. Доктор Бжеский курил недорогую сигару и следил за игроками.Но партия что-то не клеилась, партнеры то и дело отвлекались и вели разговор о предметах, не имеющих отношения к благородной игре.— Не хотел бы я быть на месте Евфемии, — говорил майор. — В лазарет идет девка!— Зато богатство, имя, — прервал его ксендз.— Что толку в имени, когда муж никуда негодящий? То-то будет сюрприз для нее!— Да, с сестрицей… Что говорить, чудачка.— С братцем шуточки будут похуже.— Не болтали бы вы глупостей, майор! Вот уж злой язык! Как вынете трубку изо рта, так непременно скажете гадость!— Небось помоложе были, тоже болтали глупости.— Никогда! — возмутился ксендз, хлопнув кулаком по столу. — Никогда, ни в викариях, ни будучи ксендзом.— Это потому, что викарий не знал, а ксендзу не дозволено, — ответил майор.Ксендз умолк и уставился на шахматную доску.— А теперь, милостивый государь, вот какой сделаем ход, — сказал он и, взяв двумя пальцами слона, поднял его.В эту минуту на улице послышался шум, кто-то как будто кричал: «Горим!» Затем стремительно распахнулась калитка, и в сад вбежал маленький толстяк.— Доктора! — крикнул он.— Почтмейстер, — сказал майор.Это действительно был почтмейстер. Когда он вбежал в беседку, его апоплексическое лицо было покрыто сетью красных жилок. Он хотел что-то сказать, но захлебнулся и беспомощно замахал руками.— Вы что, с ума сошли? — крикнул на него майор.— Он подавился, — прибавил ксендз.— Пустил… пустил пулю в лоб! — простонал почтмейстер.— Кто? Кому?— Себе!— Эге-ге! Ну это уж наверняка осел Цинадровский, — сказал майор и с трубкой в зубах, без шапки, бросился из беседки, а за ним ксендз.Доктор Бжеский забежал к себе в кабинет за перевязочными средствами и вместе с почтмейстером последовал за друзьями.Перед почтой стояла толпа мещанок и евреев, к которой присоединялись все новые зеваки.Майор растолкал толпу и через экспедицию прошел в комнатушку Цинадровского, где запах кожи мешался с запахом пороха.Цинадровский сидел на койке, опершись спиной о стену. Его полное лицо обвисло и стало желтым, как воск. Один почтальон стоял в остолбенении в углу между мешками, другой, заливаясь слезами, уже успел разорвать Цинадровскому рубаху на груди и стаскивал с левой его руки сюртук и жилетку.Майор споткнулся об огромный почтовый пистолет, валявшийся на полу, подошел к койке и посмотрел на Цинадровского. На левой стороне груди у чиновника виднелась рана размером с пятачок: края раны были рваные, посредине запеклась кровь, алой струйкой стекавшая на пол.— Э, да он ранен! — произнес ксендз.Майор повернулся и подтолкнул ксендза к койке.— Он умирает, — буркнул старик, не вынимая трубки изо рта.— Не может быть…— Ну-ну, делайте свое дело, ваше преподобие!Ксендз задрожал. Опершись рукою о стену, он наклонился над раненым и, пригнувшись к его лицу, вполголоса спросил:— Каешься ли ты в грехах всем сердцем, всеми силами своей души?— Каюсь, — хрипя, ответил раненый.— Каешься по любви к богу, творцу своему и избавителю, против которого ты согрешил?— Да.Почтальон, стоявший подле койки, плакал в голос, майор бормотал молитву.— Absolvo te in nomine Patris et Filii… Отпущаю тебе согрешения твои во имя отца и сына… (лат.)
— шептал ксендз. Затем он перекрестил умирающего и поцеловал его в лоб, на котором выступили капли пота.Раненый поднял руку, кинулся, начал хватать ртом воздух, в глазах его светился страх. Затем он вытянулся, вздохнул и опустил голову на грудь; на пожелтевшем лице его появилось выражение безразличия. В эту минуту Бжеский взял его за руку и тотчас отпустил ее.— Так! — сказал доктор. — Положите тело на постель.Через несколько минут он с майором и ксендзом возвращался домой.— А вы, майор, хоть в такую минуту могли бы не отравлять людям жизнь, — заметил ксендз.— Ну, чего вы опять цепляетесь ко мне? — проворчал майор. — Я ведь читал молитву.— Да, и при этом пускали дым из трубки, так что в носу крутило.— А вы разрешали покойного слоном, которого все еще держите в руке…— Господи Иисусе Христе! — поднимая руку, воскликнул ксендз. — А ведь у меня и впрямь слон в руке! Никогда больше не стану играть в эти проклятые шахматы, один только грех от них!— Не зарекайтесь, ваше преподобие, — прервал его майор, — а то впадете в горший грех.— Вот последствия общения с безбожником! О господи Иисусе Христе! — сокрушался ксендз.— Не отчаивайтесь, ваше преподобие! Наш капеллан не раз плетью благословлял умирающих, что не помешало им спасти свои души. Кому быть повешену, тот не утонет.Это происшествие взволновало умы в Иксинове неизмеримо больше, чем концерт. О смерти чиновника почтмейстер телеграфировал в губернскую почт-дирекцию, откуда на третий день приехала ревизия. В городе болтали, будто Цинадровский совершил вопиющие злоупотребления: отклеивал марки, вынимал из писем деньги, ну, и со страху застрелился. Но когда была произведена ревизия почты, обнаружилось, что не было растрачено ни одной копеечки, ни одного кусочка сургуча, счетные книги велись до последней минуты и находились в полном порядке. Было замечено только, что за несколько дней до смерти у бедняги изменился почерк: буквы были больше и рука стала неверной.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102
. Глава семнадцатаяОтголоски прогулок на кладбище Мадзя простилась с разболтавшимся Ментлевичем и, сделав в городе покупки, вернулась домой. Под вечер пришли майор с ксендзом и, по обыкновению, уселись за шахматы в беседке, куда Мадзя принесла кофе. Доктор Бжеский курил недорогую сигару и следил за игроками.Но партия что-то не клеилась, партнеры то и дело отвлекались и вели разговор о предметах, не имеющих отношения к благородной игре.— Не хотел бы я быть на месте Евфемии, — говорил майор. — В лазарет идет девка!— Зато богатство, имя, — прервал его ксендз.— Что толку в имени, когда муж никуда негодящий? То-то будет сюрприз для нее!— Да, с сестрицей… Что говорить, чудачка.— С братцем шуточки будут похуже.— Не болтали бы вы глупостей, майор! Вот уж злой язык! Как вынете трубку изо рта, так непременно скажете гадость!— Небось помоложе были, тоже болтали глупости.— Никогда! — возмутился ксендз, хлопнув кулаком по столу. — Никогда, ни в викариях, ни будучи ксендзом.— Это потому, что викарий не знал, а ксендзу не дозволено, — ответил майор.Ксендз умолк и уставился на шахматную доску.— А теперь, милостивый государь, вот какой сделаем ход, — сказал он и, взяв двумя пальцами слона, поднял его.В эту минуту на улице послышался шум, кто-то как будто кричал: «Горим!» Затем стремительно распахнулась калитка, и в сад вбежал маленький толстяк.— Доктора! — крикнул он.— Почтмейстер, — сказал майор.Это действительно был почтмейстер. Когда он вбежал в беседку, его апоплексическое лицо было покрыто сетью красных жилок. Он хотел что-то сказать, но захлебнулся и беспомощно замахал руками.— Вы что, с ума сошли? — крикнул на него майор.— Он подавился, — прибавил ксендз.— Пустил… пустил пулю в лоб! — простонал почтмейстер.— Кто? Кому?— Себе!— Эге-ге! Ну это уж наверняка осел Цинадровский, — сказал майор и с трубкой в зубах, без шапки, бросился из беседки, а за ним ксендз.Доктор Бжеский забежал к себе в кабинет за перевязочными средствами и вместе с почтмейстером последовал за друзьями.Перед почтой стояла толпа мещанок и евреев, к которой присоединялись все новые зеваки.Майор растолкал толпу и через экспедицию прошел в комнатушку Цинадровского, где запах кожи мешался с запахом пороха.Цинадровский сидел на койке, опершись спиной о стену. Его полное лицо обвисло и стало желтым, как воск. Один почтальон стоял в остолбенении в углу между мешками, другой, заливаясь слезами, уже успел разорвать Цинадровскому рубаху на груди и стаскивал с левой его руки сюртук и жилетку.Майор споткнулся об огромный почтовый пистолет, валявшийся на полу, подошел к койке и посмотрел на Цинадровского. На левой стороне груди у чиновника виднелась рана размером с пятачок: края раны были рваные, посредине запеклась кровь, алой струйкой стекавшая на пол.— Э, да он ранен! — произнес ксендз.Майор повернулся и подтолкнул ксендза к койке.— Он умирает, — буркнул старик, не вынимая трубки изо рта.— Не может быть…— Ну-ну, делайте свое дело, ваше преподобие!Ксендз задрожал. Опершись рукою о стену, он наклонился над раненым и, пригнувшись к его лицу, вполголоса спросил:— Каешься ли ты в грехах всем сердцем, всеми силами своей души?— Каюсь, — хрипя, ответил раненый.— Каешься по любви к богу, творцу своему и избавителю, против которого ты согрешил?— Да.Почтальон, стоявший подле койки, плакал в голос, майор бормотал молитву.— Absolvo te in nomine Patris et Filii… Отпущаю тебе согрешения твои во имя отца и сына… (лат.)
— шептал ксендз. Затем он перекрестил умирающего и поцеловал его в лоб, на котором выступили капли пота.Раненый поднял руку, кинулся, начал хватать ртом воздух, в глазах его светился страх. Затем он вытянулся, вздохнул и опустил голову на грудь; на пожелтевшем лице его появилось выражение безразличия. В эту минуту Бжеский взял его за руку и тотчас отпустил ее.— Так! — сказал доктор. — Положите тело на постель.Через несколько минут он с майором и ксендзом возвращался домой.— А вы, майор, хоть в такую минуту могли бы не отравлять людям жизнь, — заметил ксендз.— Ну, чего вы опять цепляетесь ко мне? — проворчал майор. — Я ведь читал молитву.— Да, и при этом пускали дым из трубки, так что в носу крутило.— А вы разрешали покойного слоном, которого все еще держите в руке…— Господи Иисусе Христе! — поднимая руку, воскликнул ксендз. — А ведь у меня и впрямь слон в руке! Никогда больше не стану играть в эти проклятые шахматы, один только грех от них!— Не зарекайтесь, ваше преподобие, — прервал его майор, — а то впадете в горший грех.— Вот последствия общения с безбожником! О господи Иисусе Христе! — сокрушался ксендз.— Не отчаивайтесь, ваше преподобие! Наш капеллан не раз плетью благословлял умирающих, что не помешало им спасти свои души. Кому быть повешену, тот не утонет.Это происшествие взволновало умы в Иксинове неизмеримо больше, чем концерт. О смерти чиновника почтмейстер телеграфировал в губернскую почт-дирекцию, откуда на третий день приехала ревизия. В городе болтали, будто Цинадровский совершил вопиющие злоупотребления: отклеивал марки, вынимал из писем деньги, ну, и со страху застрелился. Но когда была произведена ревизия почты, обнаружилось, что не было растрачено ни одной копеечки, ни одного кусочка сургуча, счетные книги велись до последней минуты и находились в полном порядке. Было замечено только, что за несколько дней до смерти у бедняги изменился почерк: буквы были больше и рука стала неверной.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102