А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Я сомневаюсь во всем, кроме могущества соблазна. И мне очень просто представить себе, что мы все оказались на базаре в Нагасаки, в тех рядах, где продают сексуальные игрушки, что мы все сидим здесь в темноте, сжимая напряженные члены, и мастурбируем как бешеные. Я могу поверить, что мы все в чистилище, среди туманностей астральных миров и что все происходящее перед нашими глазами – лишь мираж, обманное видение мира страстей и распятия. Я могу поверить в то, что мы все приговорены к повешению, что это тот самый момент между провалом в люк и переломом шейных позвонков, который вызывает самую последнюю в жизни и самую сладкую эякуляцию. Я могу поверить, что мы находимся где угодно, но только не в городе с семи– или восьмимиллионным населением, где все свободны и равны, все культурны и цивилизованны, все должны жить в довольстве и быть счастливыми. И самое главное, труднее всего мне поверить, что в этот же день я произнес слова священной брачной клятвы во второй раз в своей жизни, что теперь мы сидим в темноте бок о бок как законные супруги, что мы празднуем этот обряд прыжками на сцене и резиновыми эмоциями.
Это совершенно невероятно, считаю я.
Бывают положения, бросающие вызов законам разума. Бывают моменты, когда неестественное перемешивание восьми миллионов человек порождает ростки самого черного безумия. Маркиз де Сад был прозрачен, рассудителен и чист как огурчик. Захер-Мазох представлял собой перл невозмутимости. Синяя Борода был кроток аки голубь.
Клео просто сияет в холодных лучах прожектора. Ее живот стал вздыбленной зловещей поверхностью моря, на которой карминово краснеет пупок, словно хватающий воздух рот потерпевшего кораблекрушение. С верхушки треугольника внизу живота она швыряет в оркестр какие-то лоскутья. В ее сосках плавится пурпур. Рот алеет как свежая рана. Помпон превращается в тамтам, тамтам превращается в помпон. Там-там, пом-пон, том-том, пом-пом, там-пон, пом-там. Кровь мастурбаторов в ее венах. Рот алеет как разверстая рана. Руки – извивающиеся кобры, ноги изготовлены из лакированной кожи. На лице, бледном, как слоновая кость, застыло выражение терракотовых дьяволов Юкатана. Вся сконцентрированная похоть толпы затопляет ее в зыбком ритме солнечного вещества, превращающегося в тело. Как луна, оторвавшаяся от раскаленной поверхности земли, она изрыгает куски кровоточащей плоти. Она передвигается без чьей-либо помощи – так только что ампутированной жертве сражения снится свое движение. Она корчится на своих мягких обрубках, испуская безмолвные стоны раздирающего ее экстаза.
Оргазм длится долго, словно последние капли крови выталкивает болевой гейзер. В восьмимиллионном городе она одинока, отрезанный ломоть, изгой. Она добавляет последние штрихи к изображению такой страсти, от которой и мертвые оживают. Ей покровительствуют отцы города, ее благословляют братья Минские. В городе Минске, куда они переехали из Пинска, эти дальнозоркие ребята разглядели, как это все должно происходить. Так все и произошло, прямо как в сказке, и они открыли этот замечательный «Зимний сад» в паре шагов от католической церкви. Все согласно плану, в том числе и седовласая мамочка в уборной.
Несколько последних судорог… А почему стало так тихо? Черные лепестки цветов стекают медленно, словно сгущенное молоко. Человек по имени Зильберберг жует кобыльи губы. Другой, которого зовут Витторио, забрался на овечку. Безымянная женщина шелушит арахис и засовывает его себе между ног.
И в этот же самый час, в эту же самую минуту смуглокожий прилизанный малый, одетый в аккуратную шерсть с широким желтым галстуком и белой гвоздикой в петлице, застывает на третьей ступени парадного подъезда гостиницы «Астор». Он опирается на элегантную бамбуковую трость, явно щеголяя ею.
Зовут его Османли, впрочем, имя наверняка вымышленное. В кармане у него свернуты в трубку десяти-, двадцати-, пятидесятидолларовые бумажки. Торчащий из нагрудного карманчика платок испускает аромат дорогой туалетной воды. Он пышет здоровьем, одет с иголочки, невозмутим, надменен – вылитый Джим Дэнди, ну полный шик-блеск. Глядя на него, никто не догадается, что он служит в церковной организации, что его единственное назначение – сеять ядовитые семена, распространять злобу и клевету; и он получает удовольствие от своей работы, он спит спокойно и цветет как роза.
Завтра в девять он будет стоять на облюбованном им месте на Юнион-сквер. Он заберется на ящик из-под мыла, осенит себя американским флагом, вывозит губы в слюне и пене, его ноздри будут раздуваться в гневе, голос станет хриплым и надтреснутым. Все аргументы, которые человек может придумать против коммунистических призывов, окажутся в его распоряжении, и он станет тасовать их в своей шляпе, как ярмарочный фокусник. И он будет не только приводить аргументы, не только брызгать ядом и ложью, он будет пробуждать тревогу: провоцировать беспорядки и вызывать полицию, тащить в суд и предъявлять обвинения в заговоре против Звезд и Полос.
А когда на Юнион-сквер его припечет как следует, он переберется в Бостон, в Провиденс, в любой другой американский город и будет этим заниматься там, всегда в сопровождении натасканных горлопанов, подстрекателей к волнениям, всегда под покровом американского флага, всегда под сенью церкви. Человек, чье происхождение окутано полным мраком, человек, сменивший на своем веку дюжину имен, служивший всем партиям: белым, красным, голубым. Человек, не имеющий родины, без принципов, без веры, без совести. Слуга Вельзевула, подсаженный зритель, козел-провокатор, подсадная утка, предатель, перевертыш. Мастер смущать людские умы, адепт Черной Ложи.
У него нет близких друзей, нет любовницы, нет вообще никаких связей. Исчезая, он не оставляет следов. С теми, кому он служит, он соединен невидимыми нитями. На мыльном ящике он кажется человеком одержимым, исступленным фанатиком. На ступенях гостиницы «Астор», где он возникает каждый вечер на несколько минут как бы понаблюдать за толпой, как бы слегка рассеяться, он являет собой картину полного самообладания, учтивого, невозмутимого безразличия. Он не забывает о ванне, он гладко выбрит, руки его знакомы с маникюром, туфли сияют; он любит сладкий послеобеденный сон, особенно после обеда в дорогом ресторане, который ценят истинные гурманы. Он часто совершает моцион в парке для хорошего пищеварения. Он посматривает вокруг умным оценивающим взглядом, взглядом ценителя человеческих радостей, утех плоти и красот земных и небесных. Он знает толк в музыке, он обожает цветы. На прогулках он предается размышлениям о человеческом безрассудстве. Ему известны аромат и вкус слова, он вертит его на языке, будто смакуя изысканное кушанье. Он понимает и умеет пользоваться властью над людьми, он может увлечь их, смутить, завести в тупик. И эта его способность позволяет ему смотреть на людей пренебрежительно и высокомерно.
И сейчас на ступенях «Астора», приняв вид бульвардье, фланера, красавчика Бруммеля , он задумчиво смотрит поверх голов толпы, совершенно равнодушный ко всему, что с ней происходит, к тому, чем эта толпа занята. Ни с какими партиями не связан он в эту минуту, никаким культам не принадлежит, никаким «измам» не подвержен, никакую идеологию не воспринимает. Он сейчас отдельно существующее «я», у него иммунитет к любому верованию, убеждениям, правилам. Он в состоянии купить все, что ему нужно для поддержания иллюзии, что ему ничего не нужно. В этот момент он свободен более, чем когда-либо, независим более, чем когда-либо. И он признается себе, что чувствует себя кем-то вроде персонажа русского романа. Он спрашивает себя, как бы мимоходом, с чего бы это чувство доставляет ему удовольствие. И вдруг уясняет, что только что отбросил мысль о самоубийстве; он пугается: как могла забрести ему в голову такая мысль? И он ведь спорил об этом, это был внутренний спор, и довольно продолжительный спор, как ему вспоминается. Но с кем он спорил – вот что беспокоит его больше всего. Он никак не может определить, с кем он дискутировал о самоубийстве. Эта таинственная сущность никогда до сих пор себя не проявляла. Внутри него всегда была пустота, в которой он выстроил настоящий собор переменчивых личностей. А укрывшись за фасадом, он всегда находил одного себя. И вот теперь, только что, ему открылось: там живет еще кто-то, он больше не единственный под разными масками обитатель этого собора. Вопреки разным личинам, всяким архитектурным фокусам, там прячется некто, знающий его досконально, и этот некто побуждает его теперь покончить со всем.
Самое фантастическое в этом требовании заключалось в его неотложности, от него ждали поступка немедленного, сразу же, не теряя времени даром. Это никак не укладывалось в его голове: признавая за этой мыслью и привлекательность, и соблазнительность, он тем не менее чисто по-человечески не хотел лишаться привилегии жить, оставляя смерть в своем сознании на потом, хотя бы на час-два позже. И теперь он, казалось, умоляет повременить, и это было странно, потому что никак не вязалось с его привычкой. Ему никогда и в голову не приходило предпочесть яростным обвинениям просьбу о снисхождении к преступнику. Но теперь та пустота, то одиночество, в котором он обычно укрывался, начало приобретать качества вакуума: чреватость взрывом. Пузырь готовился лопнуть. Османли знал это. И знал, что помешать не в силах. Он быстро спустился по ступеням и смешался с толпой. В какой-то момент он подумал, что сможет затеряться в гуще этих тел. Но нет, в голове у него становилось все яснее, все четче осознавал он себя, и все явственнее слышался зовущий его голос. Он стал словно влюбленный, торопящийся на свидание. Это чувство жгло его и освещало ему дорогу.
Сворачивая на боковую улицу, чтобы побыстрее добраться, он ясно понимал, что уже схвачен, что ему остается только идти туда, куда его влечет. Ему не о чем было спрашивать и некому было противиться. Не замедляя шагов, он совершал какие-то автоматические действия: так, проходя мимо мусорного бака, он, словно банановую кожуру, швырнул туда связку банкнот; на следующем углу над канализационным люком он опустошил все внутренние карманы пиджака. Часы, цепочка, кольцо, перочинный нож – все отправилось в люк. На ходу похлопав себя по карманам, он удостоверился, не осталось ли у него чего-либо из личной собственности. Даже носовой платок, высморкавшись напоследок, он бросил в сточную канаву. Он стал легким как перышко и летел все быстрее и быстрее вдоль мрачноватых улочек. В определенный момент он получит сигнал, и тогда он исчезнет. Вместо водоворота последних мыслей, последних страхов, надежд, желаний, сожалений – всего того, что в нашем воображении обрушивается в последнюю минуту на обреченного, он чувствовал странную и все растущую отрешенность. Его душа превращалась в чистое голубое небо, где не заметишь ни малейшего следа облачка. Словно он уже пересек границу другого мира, словно уже сейчас, еще до настоящей, телесной, смерти, он уже впал в кому и, уже осознав себя на той стороне, удивляется, видя себя, идущего такой стремительной поступью. Только тогда, может быть, сможет он собраться с мыслями, только тогда сможет спросить себя, зачем он так поступил.
Над его головой дрожит и громыхает надземка. Мимо него пробегает какой-то человек. За спиной Османли показывается полицейский офицер с револьвером в руке. И тогда Османли пускается бежать. Теперь они бегут все трое. Он не знает, почему он побежал, он даже не знает, что делается у него за спиной. Но когда пуля вонзается ему в череп и он падает вниз лицом на камни, ослепительно яркая вспышка озаряет все его существо.
Встретивший смерть лицом к лицу там, на тротуаре (трава уже прорастает сквозь его тело), Османли снова спускается по ступеням «Астора». Но на этот раз он не смешивается с толпой, а проскальзывает в заднюю дверцу скромного деревенского домика, где когда-то он разговаривал на другом языке. Он садится к столу на кухне и отхлебывает пахту из тяжелой кружки. Кажется, только вчера сидел он за этим же самым столом, а жена его сказала, что уходит от него. Он так был поражен этой новостью, что не смог произнести ни слова: он только молча смотрел на нее. Он все сидел, прихлебывая свою пахту, а жена бросала ему в лицо тяжелые, грубые слова о том, что она никогда и не любила его. Еще несколько таких же безжалостных слов, и она ушла, а он остался один сидеть в кухне. Придя в себя после такого потрясения, он вдруг испытал удивительно приятное возбуждение, словно она сказала ему: «А теперь делай что хочешь». И он ощутил полную свободу и даже спросил себя, а не была ли вся его прежняя жизнь только тяжелым сном. Делать что хочешь! Это оказалось совсем просто. Он просто вышел во двор, подумал немного, а потом подошел к собачьей будке и свистнул. Собака высунула морду, и он топором начисто отхватил ей голову. Вот что значило – делай что хочешь! Это и в самом деле было так просто, что он радостно рассмеялся. Он понимал теперь, что может исполнить все свои желания.
Он вернулся в дом и позвал служанку. Ему просто хотелось взглянуть на нее новыми глазами, ни о чем другом он не помышлял. Через час после того, как он ее изнасиловал, он отправился в свой банк, потом на станцию и вскочил в первый же подошедший поезд.
С тех пор жизнь у него пошла пестрая, как в калейдоскопе. Он совершил несколько убийств, и все между делом как-то, не из ненависти, не из алчности, без всякого ожесточения. И в любви он поступал почти точно так же. Он не знал ни страха, ни робости, ни осторожности.
Таким макаром десять лет прошли как несколько минут. Ограничения, накладываемые на себя обыкновенным человеком, его не стесняли. Он странствовал где хотел и сколько хотел, он вкусил свободы и независимости и однажды в минуты отдыха и полного расслабления, дав себе волю поразмышлять подольше, пришел к выводу, что смерть осталась единственной роскошью, в которой он себе отказал.
И тогда он спустился по ступеням «Астора», и, через несколько минут рухнув вниз лицом в смерть, он понял, что не ослышался, когда разобрал в словах жены, что она никогда не любила его. В первый раз с тех пор он подумал об этом снова, и хотя это был последний раз, когда он вообще думал, он так же не мог ничего с этим поделать, как и десятью годами раньше. Не имело смысла тогда, не имеет смысла и теперь. Он все сидел и пил свою пахту. Он был мертв уже и тогда. У него не было сил, вот почему он почувствовал такую свободу. Но свободным, как бы ему это ни казалось, он не был никогда. То была всего-навсего галлюцинация. Начать с того, что он не отрубал собаке голову, иначе как могла бы она сейчас так радостно лаять. Если бы он мог подняться на ноги сейчас, взглянуть попристальнее своими собственными глазами, он сумел бы разобраться, было ли это все реальностью или галлюцинацией. Но у него нет сил, чтобы двигаться. С того самого момента, когда ею были произнесены те несколько громоподобных слов, он понимал, что никуда ему уже не сдвинуться с этой точки. И почему она выбрала именно то время, когда он сидел и отхлебывал пахту из кружки, почему она так долго ждала, чтобы сказать ему о своей нелюбви, он не понял и никогда уже не поймет. Да он никогда и не пытался понять. Он слышал ее очень отчетливо, будто она прижалась и выпустила эти слова ему прямо в ухо. И они стремительно разлетелись по всему его телу так, словно пуля разорвалась в мозгу. Потом – случилось ли это через несколько минут или вечность прошла? – он вылупился из темницы своего прежнего «я», как бабочка вылупляется из куколки. А потом собака, служанка, потом то, потом это, бесчисленные события повторялись, словно в полном соответствии с заранее составленным планом. Образцы всего – даже три или четыре случайных убийства.
Как в легендах, где говорится о том, кто, отрекшись от дара провидчества, блуждает в лабиринте, откуда единственный выход – смерть, вдруг сквозь символы и аллегории проясняется, что все витки лабиринта, извилины мозга, кольца змей, обвившихся вокруг тела, означают один и тот же процесс – заколачивания за вами дверей, замуровывания в стенах, неумолимого обращения в камень… Так и Османли, темный турок, застигнутый на ступенях «Астора», в миг наивысшего упоения воображаемой свободой и независимостью, глядя поверх толпы, вдруг увидел в своей содрогнувшейся памяти образ возлюбленной жены, ее голову, обращенную в камень. И страстное желание перехитрить свою скорбь, преодолеть тоску кончилось для него столкновением, очной ставкой с личиной. Чудовищный эмбрион несбыточности закупорил все выходы, прижав лицо к плитам мостовой, он, казалось, припадает губами к каменным одеждам женщины, которую потерял. Его порыв, так искусно направленный по ложному пути, столкнул его лицом к лицу с ослепительным образом ужаса, отразившимся на щите самозащиты.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64