Он ни разу не намекнул мне, известно ли ему, что когда-то я поработал с его обожаемой Идой. Теперь он говорил о ней с горечью, как о неблагодарной шлюхе, в которой не было ни искры подлинных чувств. Но было очевидно, что он все еще любит ее. Хотя обзавелся другой женщиной, маникюршей, не такой привлекательной, как Ида, но, по его словам, искренне преданной ему. «Надо бы тебя с ней познакомить». Я согласился, как-нибудь познакомимся. И, уже прощаясь с ним, я спросил: – А что сталось с Идой, ты знаешь?
Ида Верлен. Я все еще думал о ней, о прекрасных легких днях прошлого, стоя на своем посту у входа в дансинг. О том, что у меня в кармане много денег, я совсем забыл. Я весь был в минувшем. Интересно было бы как-нибудь зайти в театр и взглянуть на Иду из третьего ряда партера. Или появиться в ее уборной и поиметь маленький тет-а-тет, пока она смывает грим и переодевается. Интересно, по-прежнему ли сияет белизной ее тело? Лежат ли на ее плечах иссиня-черные волосы, как лежали они когда-то? Она и в самом деле была эталоном разверстой плоти. Квинтэссенция плоти – вот что она по сути своей представляла. И Вудрафф, так ослепленный всем этим, такой чистый, такой достойный! Я вспомнил, как он рассказал мне однажды, что целует ее каждую ночь в зад, показывая, как рабски ей предан. Чудно, что она на него не мочилась иногда. Он это заслужил, придурок!
И тут я вспомнил одну вещь и рассмеялся. Мужчины думают, что большой член – одно из крупнейших благ земных. Они считают, что стоит женщине узнать об этом, и она ваша. Если у кого-то и был могучий гигантский орган, так это у Билла. Жеребячий член по меньшей мере. Помню, когда я увидел его в первый раз, глазам своим не поверил. Ида должна была бы преклоняться перед ним, будь все эти басни о большом члене правдой. Он и в самом деле действовал на нее, да только совсем в другом смысле: терзал, замораживал, заставлял сжиматься. Чем больше он ее вспахивал, тем больше она съеживалась. Он мог бы употребить ее между грудями или под мышками, и она, не сомневаюсь, получила бы больше удовольствия. Но это Вудраффу и в голову не приходило. Вернее, он считал это оскорблением женского достоинства. Как может женщина уважать вас, если вы трахаете ее между грудями? Как уж он с ней управлялся, я никогда не спрашивал. Но этот еженощный ритуал лобызания зада вызывает у меня улыбку. Вот незадача: так боготворить женщину, которая потом сыграет с тобой такую гнусную штуку.
Ида Верлен… Предчувствие, что я скоро увижу ее, возникло во мне. Теперь это уж не та ладно скроенная норка, в которой можно было позабавиться. К этому времени там уже все раздолбано, насколько я разбираюсь в Иде. И все же, если из нее по-прежнему бежит сок, если ее зад сохранил прежнюю белизну и гладкость, ею стоит заняться снова.
Во всяком случае, эти мысли вызвали во мне могучую эрекцию.
Я прождал уже больше получаса – Мона не появлялась. Пришлось подняться наверх, разузнать о ней. Мне сказали, что у нее сильно разболелась голова и она давно ушла домой.
9
Только на следующий день, ближе к вечеру я узнал, почему она ушла из дансинга так рано. Она получила записку от своих домашних, и пришлось поспешить к ним. Я не расспрашивал, что у них стряслось, зная, какой тайной окружает она свою другую жизнь. Но ей явно хотелось облегчить душу и рассказать. Как обычно, она кружила вокруг да около, и я никак не мог связать концы с концами в этой истории. Единственное, что мне удалось понять, – у них случилась беда. «У них» – значит, у всего семейства, включая всех трех братьев и сводную сестру. Самым невинным тоном я спросил:
– А они все живут вместе?
– Да при чем здесь это! – ответила она с непонятным раздражением.
Я замолчал, но потом отважился напомнить ей про сестру, ту самую, что была, по словам Моны, красивее ее, «но только вполне нормальная», как она поясняла.
– Кажется, ты говорила, что она замужем?
– Да, конечно. Ну и что с того?
– С чего «того»? – Я тоже начинал немного злиться.
– Ничего себе. О чем мы говорим с тобой?
– Вот это-то я и хотел бы знать, – рассмеялся я. – Что случилось? О чем ты собираешься мне рассказать?
– Ты не слушаешь. Моя сестра… Да ты, кажется, не веришь, что у меня есть сестра?
– Ну что ты, не надо так. Конечно, верю. Я только не верю, что она красивее тебя.
– Веришь ты или не веришь, сестра у меня есть, – огрызнулась она. – Я ее терпеть не могу. И не подумай, что я ревную. Я ее презираю, потому что у нее нет воображения. Она видит, что происходит, и пальцем не пошевельнет, ничего не попытается сделать. Только о себе и думает.
– Мне кажется, – начал я осторожно, – это старая проблема. Все они ждут от тебя помощи. Может быть, я…
– Ты! Что ты можешь сделать? Прошу тебя, Вэл, и не начинай об этом. – Она истерически расхохоталась. – Точь-в-точь мои братцы: масса советов и ни на грош дела.
– Мона, я же не попусту болтаю. Я…
И тут она набросилась на меня с неподдельной яростью:
– Тебе о жене и дочке надо заботиться, понял? И я не хочу слышать о твоей помощи. Это мои проблемы. Я только не понимаю, почему все на меня одну валится! Мальчишки могли бы что-нибудь сделать, если б захотели. Боже мой, я целые годы тащу их на себе, все семейство, а им все мало, им еще чего-то надо. Я больше не могу. Это нечестно…
Наступило молчание, а потом она продолжала:
– Отец, он человек больной, от него ждать нечего. Я только из-за него одного взвалила все это на себя, а то бы плюнула на них – пусть живут как хотят.
– Ладно, а как все-таки насчет братьев? Им-то что мешает?
– Ничего, кроме лени, – ответила она. – Я их избаловала. Я приучила их к мысли, что они ничего не могут.
– И никто из них не работает, никто-никто?
– Время от времени кто-то из них берется за работу. Но пройдет пара недель – и все прекращается по какой-нибудь дурацкой причине. Они ведь знают: я всегда тут как тут. Я больше так не могу! – вдруг крикнула она. – Я не дам им свою жизнь погубить! Я хочу быть только с тобой, а они мне не дают. Им плевать, как я зарабатываю, лишь бы только деньги приносила. Деньги, деньги, деньги! Бог мой, как я ненавижу это слово!
– Мона, – сказал я ласково, – а у меня как раз есть для тебя деньги. Смотри.
Я вытащил две пятидесятидолларовые купюры и вложил их в ее ладонь.
И тут она начала смеяться, громко смеяться и все громче и громче и уже совсем перестала владеть собой. Я обнял ее.
– Спокойней, Мона, спокойней… Не надо так расстраиваться. У нее на глазах выступили слезы.
– Ничего не могу поделать, Вэл, – сказала она жалобно. – Это так напоминает моего отца. Он точно так же себя ведет. В самый черный день придет домой с цветами или каким-нибудь смешным подарком. И ты точь-в-точь как он. Вы оба не от мира сего. Поэтому я тебя и люблю. – Она крепко обняла меня и всхлипнула. – Только не говори мне, где ты их достал, – прошептала она. – Не хочу знать. Пусть даже ты их украл. Я бы не задумываясь украла для тебя, веришь? Вэл, они не заслужили этих денег. Я хочу, чтобы ты купил что-нибудь себе. – Она засияла улыбкой. – Нет, лучше малышке. Что-нибудь красивое, чудесное, такое, чтобы она всегда помнила. Вэл, – она попыталась взять себя в руки и успокоиться, – ты мне веришь, правда? Никогда не спрашивай меня о вещах, о которых я не могу рассказать, хорошо? Обещаешь?
Мы сидели в большом кресле, я держал ее на коленях. Вместо ответа я погладил ее волосы.
– Понимаешь, Вэл, если б ты не появился, не знаю, что со мной было бы. До встречи с тобой я чувствовала… да, будто моя жизнь мне не принадлежит. Мне было все равно, чем я занимаюсь, только бы меня оставили в покое. Невыносимо было, что они все требовали и требовали что-то от меня. И я чувствовала себя униженной. Но они все беспомощны, все. Кроме сестры. Она-то могла делать дела, она практичная, рассудительная. Но предпочитала разыгрывать из себя леди. «Одной шалавы в семье вполне достаточно», – говорила она обо мне. Она считает, что я их позорю. И все время старается меня унизить. Она просто испытывает дьявольское наслаждение, видя, как я выворачиваюсь для них, а сама даже палец о палец не ударит. И плетет обо мне всякие гнусности. Я бы ее убила, ей-богу. И папочка совершенно не понимает, что происходит. Он ее обожает, считает ангелочком. Она, мол, слишком хрупкая, слишком нежная, чтобы сталкиваться со всеми грубостями жизни. А кроме того, она и жена, и мать, а я… – Ее глаза снова наполнились слезами. – Я не знаю, что они думают о моих делах. Я крепкая – вот их мнение. Я везде выстою. Я – бешеная. Боже мой, иногда мне кажется, что они ненормальные, целая свора психов. Каким образом я зарабатываю деньги? Ты думаешь, их это интересует? Они даже ни разу не спросили меня об этом.
– А отец может когда-нибудь выздороветь? – спросил я после долгого молчания.
– Не знаю, Вэл. Если б он умер, – добавила она, – я бы к ним и близко не подошла. Пусть подыхают, пальцем не шевельну. Ты знаешь, – продолжала она, – внешне ты на него совсем не похож, и все-таки вы одного типа люди. Ты такой же, как и он, мягкий и нежный. Но только ты не так избалован. Ты умеешь постоять за себя, если надо, а он этому так и не научился. Он всегда был беспомощным. Мать сосет из него кровь. Она обращается с ним так же, как и со мной. Все делает по-своему… Я бы хотела, чтобы ты с ним познакомился, пока он еще жив. Я часто думаю об этом.
– Мы, наверное, встретимся с ним как-нибудь, – сказал я, хотя меня эта перспектива не прельщала.
– Ты в него просто влюбишься, Вэл. У него такое прекрасное чувство юмора. А какой он рассказчик! Я уверена, если б он не женился на матери, из него вышел бы хороший писатель.
Она поднялась и занялась своим туалетом, продолжая говорить о своем отце, о жизни, которую он вел в Вене и в других местах. Приближалось время отправляться в дансинг.
Вдруг она, перестав смотреть в зеркало, повернулась ко мне.
– Вэл, а почему ты не пишешь в свободное время? Ты всегда говорил, что тебе хочется писать, так что ж ты? Тебе не надо заходить за мной так часто. Мне будет приятней приходить домой и заставать тебя за машинкой. Ты же не собираешься оставаться всю жизнь на этой работе, а?
Она подошла ко мне, обняла.
– Можно посидеть у тебя на коленях? – спросила она. – Послушай, Вэл, и так уж плохо, что один из нас приносит себя в жертву, не надо, чтобы и другой еще жертвовал собой. Я хочу, чтобы ты был свободен. Я знаю, что ты писатель, – мне все равно, сколько ждать, пока ты станешь знаменитым. Мне хочется тебе помочь… Вэл, ты не слушаешь. – Она слегка толкнула меня под локоть. – О чем ты думаешь?
– Да ни о чем. Просто размечтался.
– Вэл, прошу тебя, принимайся за дело. Посмотри на эту комнату. Что ж, мы так и будем здесь торчать? Что нам тут делать? Мы оба немножко свихнулись. Вэл, начни прямо сегодня же, ладно? Мне нравится, когда ты угрюмый, сосредоточенный. Мне кажется, что тогда ты думаешь о разных вещах, а мне это нравится. И нравится, когда ты плетешь всякую чепуху. Мне хотелось бы научиться мыслить так же. Все бы отдала, чтобы стать писателем. Размышлять, фантазировать, погружаться в проблемы других людей, думать о чем-то другом, не о работе и деньгах… Ты помнишь ту историю о Тони и Джое? Ты ее написал для меня однажды. Почему бы тебе не написать еще для меня! Только для меня! Вэл, мы должны что-то предпринять… Должны выбираться отсюда. Ты слушаешь?..
Да, я слушал. Очень хорошо слушал. Слова ее звучали в моей голове как неотвязный мотив.
Словно стряхивая паутину, я вскочил с места; я не разжимал объятий, но теперь держал ее на расстоянии вытянутых рук.
– Скоро все изменится, Мона. Очень скоро. Я это чувствую… А пока… Давай я провожу тебя до станции, мне надо глотнуть воздуха.
Видно было, что она слегка обескуражена. Она надеялась на что-то более основательное.
– Мона, – говорил я, пока мы быстро шли по улице, – ведь такие вещи с ходу не делаются. Я действительно хочу писать, можешь не сомневаться. Но мне надо сосредоточиться, в самом себе разобраться. Для этого надо всего-то немного покоя. Я не умею так легко перескакивать от одного дела к другому. Свою работу я ненавижу не меньше, чем ты свою, но искать другое место не хочу. Я хочу покончить со всякой работой, хочу побыть самим собой, посмотреть, каково это. Я себя-то почти не знаю. Я ведь оглушенный. Все знаю о других, а о себе совсем мало. Я не знаю, а чувствую только. А чувствую слишком много. Я весь высох. Я хочу, чтобы у меня были целые дни, недели, месяцы только для размышлений. Не так, как сейчас, когда я могу размышлять лишь урывками. А это такое счастье – размышлять.
Она сжала мою ладонь – знак полного понимания и согласия.
– Знаешь, о чем я иногда думаю? – продолжал я. – Было бы у меня два-три спокойных дня, чтобы как следует подумать, я бы все перевернул. Ведь, по сути, все у нас шиворот-навыворот. И это потому, что мы не решаемся глубоко задуматься над нашими обстоятельствами. Вообще-то я должен явиться однажды в контору и пристрелить Спивака. Вот с чего надо начать…
Мы подошли к надземке.
– Выбрось сейчас из головы все это, – сказала она. – Просто помечтай. О чем-нибудь прекрасном. Ради меня. Не думай обо всех этих людишках. Думай о нас с тобой!
И она легко побежала вверх по ступеням, помахав мне на прощание рукой.
И вот в мечтах о другой, богатой, нашей жизни я не спеша побрел домой, как вдруг вспомнил о двух полусотенных бумажках, оставленных Моной на каминной полке. Я так и замер на месте, снова увидев, как она их подсовывает под вазу с искусственными цветами. Надо спешить, и я перешел на рысь. Я не сомневался, что Кронский их слямзит, если наткнется на них. Не потому, что он ворюга, а просто чтобы досадить мне.
Возле самого дома мне почему-то вспомнился Сумасшедший Шелдон. Я, хоть и запыхался от бега, попробовал изобразить его манеру разговаривать. И дверь я открывал, уже улыбаясь.
Комната была пуста, и денег не было. Так я и знал. Я опустился на стул и рассмеялся. Почему я ничего не рассказал Моне о Монахане? Почему не упомянул о его предложении насчет театра? Обычно я тут же вываливал на нее все новости, а на этот раз что-то мне помешало, какое-то подсознательное недоверие к Монахану.
Надо бы позвонить в дансинг: вдруг она взяла деньги, а я не заметил этого? Но на полпути к телефону я переменил решение: меня как под руку толкнуло – надо бы немножко исследовать дом. Я обошел задние помещения, спустился по лестнице и через несколько шагов оказался в большой комнате с необычно ярким, слепящим освещением. Там сушилось белье, вдоль одной из стен тянулась скамья, как в школьной аудитории. На скамье сидел старик с длинной седой бородой, в бархатной ермолке. Он сидел, подавшись вперед, уткнувшись подбородком в руки, сложенные на набалдашнике палки. Глаза его равнодушно смотрели в пространство.
При моем появлении взгляд старика оживился, но все тело оставалось неподвижным. Я уже успел познакомиться со многими членами семейства, но этого старика видел впервые. Я поздоровался по-немецки: мне казалось, что к английскому в этом странном доме так и не привыкли.
– Можете говорить по-английски, если вам нравится, – произнес старик с ужасающим акцентом, все так же глядя перед собой.
– Я не помешал вам?
– Ничуть.
Я подумал, что надо бы ему объяснить, кто я такой.
– Меня зовут…
– А я, – сказал он, совершенно не проявляя интереса к тому, как меня зовут, – отец доктора Онирифика. Предполагаю, он никогда вам обо мне не говорил.
– Нет, – ответил я, – никогда. Да я его почти и не вижу.
– Он очень занятой человек. Может быть, слишком занятой… Но ему когда-нибудь воздастся. Нельзя никого убивать, даже неродившихся. А здесь лучше, здесь покой.
– Может быть, вы разрешите, я немного убавлю свет? – сказал я, надеясь увести его от этой темы.
– Пусть будет здесь свет, – ответил старик. – Больше света… Больше света. Он там, наверху, работает в темноте. Он полон гордыни. На дьявола работает. Нет, лучше здесь, с чистым бельем.
Он замолчал, и в тишине я услышал, как падают капли с мокрых одежд. Я вздрогнул: так, наверное, падают капли крови с рук доктора Онирифика.
– Да, кровь капает. – Старик словно прочитал мои мысли. – Он мясник. Он отдал свой разум убийству. Это самый страшный мрак для человеческого разума – убивать то, что стремится к свету. Даже животное нельзя убивать, только в жертву приносить. Мой сын понимает все, но не понимает, что убийство – тягчайший грех. Здесь светло… много света, а он орудует там во мраке. Его отец сидит в подвале и молится за него, а он там, наверху, режет, режет. Там всюду кровь. Весь дом истекает кровью. Здесь лучше, здесь выстирано. Я бы и деньги выстирал, если бы мог. Это единственная чистая комната во всем доме. И свет здесь хороший. Свет. Свет. Мы должны просветить их зрение, чтобы они могли видеть. Человек не должен работать во мраке. Разум должен быть ясным. Разум должен знать, что творит.
Я не произнес ни слова, я почтительно слушал, завороженный монотонно льющейся речью и ослепительным светом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64
Ида Верлен. Я все еще думал о ней, о прекрасных легких днях прошлого, стоя на своем посту у входа в дансинг. О том, что у меня в кармане много денег, я совсем забыл. Я весь был в минувшем. Интересно было бы как-нибудь зайти в театр и взглянуть на Иду из третьего ряда партера. Или появиться в ее уборной и поиметь маленький тет-а-тет, пока она смывает грим и переодевается. Интересно, по-прежнему ли сияет белизной ее тело? Лежат ли на ее плечах иссиня-черные волосы, как лежали они когда-то? Она и в самом деле была эталоном разверстой плоти. Квинтэссенция плоти – вот что она по сути своей представляла. И Вудрафф, так ослепленный всем этим, такой чистый, такой достойный! Я вспомнил, как он рассказал мне однажды, что целует ее каждую ночь в зад, показывая, как рабски ей предан. Чудно, что она на него не мочилась иногда. Он это заслужил, придурок!
И тут я вспомнил одну вещь и рассмеялся. Мужчины думают, что большой член – одно из крупнейших благ земных. Они считают, что стоит женщине узнать об этом, и она ваша. Если у кого-то и был могучий гигантский орган, так это у Билла. Жеребячий член по меньшей мере. Помню, когда я увидел его в первый раз, глазам своим не поверил. Ида должна была бы преклоняться перед ним, будь все эти басни о большом члене правдой. Он и в самом деле действовал на нее, да только совсем в другом смысле: терзал, замораживал, заставлял сжиматься. Чем больше он ее вспахивал, тем больше она съеживалась. Он мог бы употребить ее между грудями или под мышками, и она, не сомневаюсь, получила бы больше удовольствия. Но это Вудраффу и в голову не приходило. Вернее, он считал это оскорблением женского достоинства. Как может женщина уважать вас, если вы трахаете ее между грудями? Как уж он с ней управлялся, я никогда не спрашивал. Но этот еженощный ритуал лобызания зада вызывает у меня улыбку. Вот незадача: так боготворить женщину, которая потом сыграет с тобой такую гнусную штуку.
Ида Верлен… Предчувствие, что я скоро увижу ее, возникло во мне. Теперь это уж не та ладно скроенная норка, в которой можно было позабавиться. К этому времени там уже все раздолбано, насколько я разбираюсь в Иде. И все же, если из нее по-прежнему бежит сок, если ее зад сохранил прежнюю белизну и гладкость, ею стоит заняться снова.
Во всяком случае, эти мысли вызвали во мне могучую эрекцию.
Я прождал уже больше получаса – Мона не появлялась. Пришлось подняться наверх, разузнать о ней. Мне сказали, что у нее сильно разболелась голова и она давно ушла домой.
9
Только на следующий день, ближе к вечеру я узнал, почему она ушла из дансинга так рано. Она получила записку от своих домашних, и пришлось поспешить к ним. Я не расспрашивал, что у них стряслось, зная, какой тайной окружает она свою другую жизнь. Но ей явно хотелось облегчить душу и рассказать. Как обычно, она кружила вокруг да около, и я никак не мог связать концы с концами в этой истории. Единственное, что мне удалось понять, – у них случилась беда. «У них» – значит, у всего семейства, включая всех трех братьев и сводную сестру. Самым невинным тоном я спросил:
– А они все живут вместе?
– Да при чем здесь это! – ответила она с непонятным раздражением.
Я замолчал, но потом отважился напомнить ей про сестру, ту самую, что была, по словам Моны, красивее ее, «но только вполне нормальная», как она поясняла.
– Кажется, ты говорила, что она замужем?
– Да, конечно. Ну и что с того?
– С чего «того»? – Я тоже начинал немного злиться.
– Ничего себе. О чем мы говорим с тобой?
– Вот это-то я и хотел бы знать, – рассмеялся я. – Что случилось? О чем ты собираешься мне рассказать?
– Ты не слушаешь. Моя сестра… Да ты, кажется, не веришь, что у меня есть сестра?
– Ну что ты, не надо так. Конечно, верю. Я только не верю, что она красивее тебя.
– Веришь ты или не веришь, сестра у меня есть, – огрызнулась она. – Я ее терпеть не могу. И не подумай, что я ревную. Я ее презираю, потому что у нее нет воображения. Она видит, что происходит, и пальцем не пошевельнет, ничего не попытается сделать. Только о себе и думает.
– Мне кажется, – начал я осторожно, – это старая проблема. Все они ждут от тебя помощи. Может быть, я…
– Ты! Что ты можешь сделать? Прошу тебя, Вэл, и не начинай об этом. – Она истерически расхохоталась. – Точь-в-точь мои братцы: масса советов и ни на грош дела.
– Мона, я же не попусту болтаю. Я…
И тут она набросилась на меня с неподдельной яростью:
– Тебе о жене и дочке надо заботиться, понял? И я не хочу слышать о твоей помощи. Это мои проблемы. Я только не понимаю, почему все на меня одну валится! Мальчишки могли бы что-нибудь сделать, если б захотели. Боже мой, я целые годы тащу их на себе, все семейство, а им все мало, им еще чего-то надо. Я больше не могу. Это нечестно…
Наступило молчание, а потом она продолжала:
– Отец, он человек больной, от него ждать нечего. Я только из-за него одного взвалила все это на себя, а то бы плюнула на них – пусть живут как хотят.
– Ладно, а как все-таки насчет братьев? Им-то что мешает?
– Ничего, кроме лени, – ответила она. – Я их избаловала. Я приучила их к мысли, что они ничего не могут.
– И никто из них не работает, никто-никто?
– Время от времени кто-то из них берется за работу. Но пройдет пара недель – и все прекращается по какой-нибудь дурацкой причине. Они ведь знают: я всегда тут как тут. Я больше так не могу! – вдруг крикнула она. – Я не дам им свою жизнь погубить! Я хочу быть только с тобой, а они мне не дают. Им плевать, как я зарабатываю, лишь бы только деньги приносила. Деньги, деньги, деньги! Бог мой, как я ненавижу это слово!
– Мона, – сказал я ласково, – а у меня как раз есть для тебя деньги. Смотри.
Я вытащил две пятидесятидолларовые купюры и вложил их в ее ладонь.
И тут она начала смеяться, громко смеяться и все громче и громче и уже совсем перестала владеть собой. Я обнял ее.
– Спокойней, Мона, спокойней… Не надо так расстраиваться. У нее на глазах выступили слезы.
– Ничего не могу поделать, Вэл, – сказала она жалобно. – Это так напоминает моего отца. Он точно так же себя ведет. В самый черный день придет домой с цветами или каким-нибудь смешным подарком. И ты точь-в-точь как он. Вы оба не от мира сего. Поэтому я тебя и люблю. – Она крепко обняла меня и всхлипнула. – Только не говори мне, где ты их достал, – прошептала она. – Не хочу знать. Пусть даже ты их украл. Я бы не задумываясь украла для тебя, веришь? Вэл, они не заслужили этих денег. Я хочу, чтобы ты купил что-нибудь себе. – Она засияла улыбкой. – Нет, лучше малышке. Что-нибудь красивое, чудесное, такое, чтобы она всегда помнила. Вэл, – она попыталась взять себя в руки и успокоиться, – ты мне веришь, правда? Никогда не спрашивай меня о вещах, о которых я не могу рассказать, хорошо? Обещаешь?
Мы сидели в большом кресле, я держал ее на коленях. Вместо ответа я погладил ее волосы.
– Понимаешь, Вэл, если б ты не появился, не знаю, что со мной было бы. До встречи с тобой я чувствовала… да, будто моя жизнь мне не принадлежит. Мне было все равно, чем я занимаюсь, только бы меня оставили в покое. Невыносимо было, что они все требовали и требовали что-то от меня. И я чувствовала себя униженной. Но они все беспомощны, все. Кроме сестры. Она-то могла делать дела, она практичная, рассудительная. Но предпочитала разыгрывать из себя леди. «Одной шалавы в семье вполне достаточно», – говорила она обо мне. Она считает, что я их позорю. И все время старается меня унизить. Она просто испытывает дьявольское наслаждение, видя, как я выворачиваюсь для них, а сама даже палец о палец не ударит. И плетет обо мне всякие гнусности. Я бы ее убила, ей-богу. И папочка совершенно не понимает, что происходит. Он ее обожает, считает ангелочком. Она, мол, слишком хрупкая, слишком нежная, чтобы сталкиваться со всеми грубостями жизни. А кроме того, она и жена, и мать, а я… – Ее глаза снова наполнились слезами. – Я не знаю, что они думают о моих делах. Я крепкая – вот их мнение. Я везде выстою. Я – бешеная. Боже мой, иногда мне кажется, что они ненормальные, целая свора психов. Каким образом я зарабатываю деньги? Ты думаешь, их это интересует? Они даже ни разу не спросили меня об этом.
– А отец может когда-нибудь выздороветь? – спросил я после долгого молчания.
– Не знаю, Вэл. Если б он умер, – добавила она, – я бы к ним и близко не подошла. Пусть подыхают, пальцем не шевельну. Ты знаешь, – продолжала она, – внешне ты на него совсем не похож, и все-таки вы одного типа люди. Ты такой же, как и он, мягкий и нежный. Но только ты не так избалован. Ты умеешь постоять за себя, если надо, а он этому так и не научился. Он всегда был беспомощным. Мать сосет из него кровь. Она обращается с ним так же, как и со мной. Все делает по-своему… Я бы хотела, чтобы ты с ним познакомился, пока он еще жив. Я часто думаю об этом.
– Мы, наверное, встретимся с ним как-нибудь, – сказал я, хотя меня эта перспектива не прельщала.
– Ты в него просто влюбишься, Вэл. У него такое прекрасное чувство юмора. А какой он рассказчик! Я уверена, если б он не женился на матери, из него вышел бы хороший писатель.
Она поднялась и занялась своим туалетом, продолжая говорить о своем отце, о жизни, которую он вел в Вене и в других местах. Приближалось время отправляться в дансинг.
Вдруг она, перестав смотреть в зеркало, повернулась ко мне.
– Вэл, а почему ты не пишешь в свободное время? Ты всегда говорил, что тебе хочется писать, так что ж ты? Тебе не надо заходить за мной так часто. Мне будет приятней приходить домой и заставать тебя за машинкой. Ты же не собираешься оставаться всю жизнь на этой работе, а?
Она подошла ко мне, обняла.
– Можно посидеть у тебя на коленях? – спросила она. – Послушай, Вэл, и так уж плохо, что один из нас приносит себя в жертву, не надо, чтобы и другой еще жертвовал собой. Я хочу, чтобы ты был свободен. Я знаю, что ты писатель, – мне все равно, сколько ждать, пока ты станешь знаменитым. Мне хочется тебе помочь… Вэл, ты не слушаешь. – Она слегка толкнула меня под локоть. – О чем ты думаешь?
– Да ни о чем. Просто размечтался.
– Вэл, прошу тебя, принимайся за дело. Посмотри на эту комнату. Что ж, мы так и будем здесь торчать? Что нам тут делать? Мы оба немножко свихнулись. Вэл, начни прямо сегодня же, ладно? Мне нравится, когда ты угрюмый, сосредоточенный. Мне кажется, что тогда ты думаешь о разных вещах, а мне это нравится. И нравится, когда ты плетешь всякую чепуху. Мне хотелось бы научиться мыслить так же. Все бы отдала, чтобы стать писателем. Размышлять, фантазировать, погружаться в проблемы других людей, думать о чем-то другом, не о работе и деньгах… Ты помнишь ту историю о Тони и Джое? Ты ее написал для меня однажды. Почему бы тебе не написать еще для меня! Только для меня! Вэл, мы должны что-то предпринять… Должны выбираться отсюда. Ты слушаешь?..
Да, я слушал. Очень хорошо слушал. Слова ее звучали в моей голове как неотвязный мотив.
Словно стряхивая паутину, я вскочил с места; я не разжимал объятий, но теперь держал ее на расстоянии вытянутых рук.
– Скоро все изменится, Мона. Очень скоро. Я это чувствую… А пока… Давай я провожу тебя до станции, мне надо глотнуть воздуха.
Видно было, что она слегка обескуражена. Она надеялась на что-то более основательное.
– Мона, – говорил я, пока мы быстро шли по улице, – ведь такие вещи с ходу не делаются. Я действительно хочу писать, можешь не сомневаться. Но мне надо сосредоточиться, в самом себе разобраться. Для этого надо всего-то немного покоя. Я не умею так легко перескакивать от одного дела к другому. Свою работу я ненавижу не меньше, чем ты свою, но искать другое место не хочу. Я хочу покончить со всякой работой, хочу побыть самим собой, посмотреть, каково это. Я себя-то почти не знаю. Я ведь оглушенный. Все знаю о других, а о себе совсем мало. Я не знаю, а чувствую только. А чувствую слишком много. Я весь высох. Я хочу, чтобы у меня были целые дни, недели, месяцы только для размышлений. Не так, как сейчас, когда я могу размышлять лишь урывками. А это такое счастье – размышлять.
Она сжала мою ладонь – знак полного понимания и согласия.
– Знаешь, о чем я иногда думаю? – продолжал я. – Было бы у меня два-три спокойных дня, чтобы как следует подумать, я бы все перевернул. Ведь, по сути, все у нас шиворот-навыворот. И это потому, что мы не решаемся глубоко задуматься над нашими обстоятельствами. Вообще-то я должен явиться однажды в контору и пристрелить Спивака. Вот с чего надо начать…
Мы подошли к надземке.
– Выбрось сейчас из головы все это, – сказала она. – Просто помечтай. О чем-нибудь прекрасном. Ради меня. Не думай обо всех этих людишках. Думай о нас с тобой!
И она легко побежала вверх по ступеням, помахав мне на прощание рукой.
И вот в мечтах о другой, богатой, нашей жизни я не спеша побрел домой, как вдруг вспомнил о двух полусотенных бумажках, оставленных Моной на каминной полке. Я так и замер на месте, снова увидев, как она их подсовывает под вазу с искусственными цветами. Надо спешить, и я перешел на рысь. Я не сомневался, что Кронский их слямзит, если наткнется на них. Не потому, что он ворюга, а просто чтобы досадить мне.
Возле самого дома мне почему-то вспомнился Сумасшедший Шелдон. Я, хоть и запыхался от бега, попробовал изобразить его манеру разговаривать. И дверь я открывал, уже улыбаясь.
Комната была пуста, и денег не было. Так я и знал. Я опустился на стул и рассмеялся. Почему я ничего не рассказал Моне о Монахане? Почему не упомянул о его предложении насчет театра? Обычно я тут же вываливал на нее все новости, а на этот раз что-то мне помешало, какое-то подсознательное недоверие к Монахану.
Надо бы позвонить в дансинг: вдруг она взяла деньги, а я не заметил этого? Но на полпути к телефону я переменил решение: меня как под руку толкнуло – надо бы немножко исследовать дом. Я обошел задние помещения, спустился по лестнице и через несколько шагов оказался в большой комнате с необычно ярким, слепящим освещением. Там сушилось белье, вдоль одной из стен тянулась скамья, как в школьной аудитории. На скамье сидел старик с длинной седой бородой, в бархатной ермолке. Он сидел, подавшись вперед, уткнувшись подбородком в руки, сложенные на набалдашнике палки. Глаза его равнодушно смотрели в пространство.
При моем появлении взгляд старика оживился, но все тело оставалось неподвижным. Я уже успел познакомиться со многими членами семейства, но этого старика видел впервые. Я поздоровался по-немецки: мне казалось, что к английскому в этом странном доме так и не привыкли.
– Можете говорить по-английски, если вам нравится, – произнес старик с ужасающим акцентом, все так же глядя перед собой.
– Я не помешал вам?
– Ничуть.
Я подумал, что надо бы ему объяснить, кто я такой.
– Меня зовут…
– А я, – сказал он, совершенно не проявляя интереса к тому, как меня зовут, – отец доктора Онирифика. Предполагаю, он никогда вам обо мне не говорил.
– Нет, – ответил я, – никогда. Да я его почти и не вижу.
– Он очень занятой человек. Может быть, слишком занятой… Но ему когда-нибудь воздастся. Нельзя никого убивать, даже неродившихся. А здесь лучше, здесь покой.
– Может быть, вы разрешите, я немного убавлю свет? – сказал я, надеясь увести его от этой темы.
– Пусть будет здесь свет, – ответил старик. – Больше света… Больше света. Он там, наверху, работает в темноте. Он полон гордыни. На дьявола работает. Нет, лучше здесь, с чистым бельем.
Он замолчал, и в тишине я услышал, как падают капли с мокрых одежд. Я вздрогнул: так, наверное, падают капли крови с рук доктора Онирифика.
– Да, кровь капает. – Старик словно прочитал мои мысли. – Он мясник. Он отдал свой разум убийству. Это самый страшный мрак для человеческого разума – убивать то, что стремится к свету. Даже животное нельзя убивать, только в жертву приносить. Мой сын понимает все, но не понимает, что убийство – тягчайший грех. Здесь светло… много света, а он орудует там во мраке. Его отец сидит в подвале и молится за него, а он там, наверху, режет, режет. Там всюду кровь. Весь дом истекает кровью. Здесь лучше, здесь выстирано. Я бы и деньги выстирал, если бы мог. Это единственная чистая комната во всем доме. И свет здесь хороший. Свет. Свет. Мы должны просветить их зрение, чтобы они могли видеть. Человек не должен работать во мраке. Разум должен быть ясным. Разум должен знать, что творит.
Я не произнес ни слова, я почтительно слушал, завороженный монотонно льющейся речью и ослепительным светом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64