А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Дома были подвешены в воздухе, будто какие-то впавшие в спячку дирижабли, бросая вызов всем законам гравитации. Но кто замечал эти воздушные строения? Висят они над землей или зарылись в нее на десяток футов – кого это волнует? Но я их вижу…
Зрелище – это вещь, как говорил Шекспир. И дважды в день, в том числе и по воскресеньям, зрелище имеет место. Если вам недостаточно фуража в кормушке, почему не сварить пару старых носков? Братья Минские посвятили себя зрелищу. А в придачу бары «Херши Алмонд»: хотите – до дрочиловки, хотите – после. Каждую неделю – новое шоу, с тем же составом на сцене, с теми же бородатыми шутками. Единственное, что могло бы погубить джентльменов по фамилии Минские, – двойная грыжа у Клео. Она могла вывихнуть челюсть, с ней могли случиться воспаление кишечника или приступ клаустрофобии – черт с ней, это не страшно! Она даже и менопаузу пережила бы спокойно. Вернее, братья Минские пережили бы. Но грыжа означала катастрофу, непоправимую, как смерть.
Что происходило в голове у Неда во время этого короткого антракта, я мог только предполагать. «Хорошенький ужас», – обронил он, словно подводя итог моим наблюдениям. Он произнес это с отстраненностью и безразличием, которые сделали бы честь любому выходцу с Парк-авеню. Ни у кого бы не получилась такая фраза – вот что он подумал, наверное.
Лет пять-шесть назад, в двадцатипятилетнем возрасте, Нед был художественным директором одного рекламного концерна. И хотя теперь он сидел на мели, неудачи не изменили его отношения к жизни. Он лишь утвердился в своем главном тезисе: бедности надо сторониться. А ему еще повезет, и он снова будет командовать теми, перед кем сейчас приходится вилять хвостом.
Он рассказал о предложении, которое держит наготове, об уникальной новой идее для рекламной кампании – как заставить людей курить больше, не нанося никакого ущерба их здоровью. Беда в том, что теперь, когда он оказался по другую сторону забора, его никто не слушает. Был бы он по-прежнему художественным директором, всякий бы нашел эту мысль блестящей. Нед воспринимал это только как иронию судьбы, и не больше. Ему казалось, что вся беда в его фасаде: был бы у него гардероб получше, удалось бы ему на время завязать с пьянкой, мог бы он работать на чистом энтузиазме и так далее и тому подобное. И еще его мучила Марсела. Она из него вытягивала все соки. Каждая палка, которую он ей кидал, уводила его от какой-нибудь блестящей идеи. Ему бы побыть одному хоть какое-то время, обдумать все. Если бы Марсела оказывалась под рукой тогда, когда ему хотелось, а не возникала неожиданно в самое неподходящее время – часто, когда он был занят совершенно другим!
– Так тебе штопор нужен, а не баба, – сказал я. Он принужденно улыбнулся.
– Ну да, ты же все это понимаешь, – сказал он. – Господи, да мне она нравится… она прекрасная женщина. Другая бы на ее месте давно бы меня бросила. Но только…
– Понимаю. Только очень приставучая.
– Гнусно звучит, правда?
– Гнусно, – согласился я. – Но послушай, а что, если ты уже никогда больше не станешь художественным директором, если время ушло? Был у тебя шанс да пропал. Теперь тебе другой случай подворачивается. Так смотри не проворонь его. Ты ведь можешь жениться и стать… ну, я не знаю кем… Какая, в конце концов, разница? Но у тебя есть шанс зажить нормальной счастливой жизнью, пусть и скромной. Ты, как догадываюсь, не собираешься, скажем, водить фургоны с молоком. Слишком скучно для тебя, да? Ах ты, Боже мой! Да я бы тебя уважал больше, будь ты землекопом, а не президентом какой-нибудь компании по сбыту пальмового мыла. Ты воображаешь, что в тебе кипят оригинальные идеи, а на самом деле ты просто пытаешься вернуть то, что потерял. И то, что тебя подстегивает, называется не честолюбием, а спесью. Если бы в тебе была какая-то подлинность, ты бы сумел приспособиться к любым условиям и доказал бы ее сотнями других способов. Мучаешься из-за своей неудачи, а это, может быть, лучшее, что с тобой могло произойти. Ты даже не понимаешь, как можно было бы воспользоваться своей неудачей. А ведь ты, вероятно, и в самом деле был создан для чего-то совершенно другого, но даже не даешь себе труда выяснить, для чего именно, и не пытаешься попробовать себя хоть в чем-то. Мечешься со своей идеей фикс, как крыса в крысоловке. Если хочешь знать, по-настоящему ужасно именно это. Гораздо более ужасно, чем быть одним из тех несчастных олухов, свешивающихся из своих окон. Они-то хотят хоть за что-нибудь зацепиться, а ты даже мизинцем не пошевельнешь. Верни тебе твой трон в рекламном королевстве, и все тут. А раз так не получается, то ты кого угодно готов обвинить в своих несчастьях. Собираешься сам себя кастрировать, а потом скажешь, что тебе кто-то яйца отхватил…
Музыканты между тем уже вовсю настраивались, и мы рванули на свои места. Мона и Марсела уже сидели, но так были заняты разговором, что нас будто и не заметили. Вдруг в оркестровой яме взревели трубы. Рыжий малый за роялем, гибкий, словно на шарнирах, уронил свои пальцы-сталактиты на клавиши. Народ еще гуще повалил из туалетов в зал. Музыка все больше и больше впадала в истерику. Духовые и ударные совсем с ума посходили. То там то тут вспыхивали огоньки, словно вереницы электрических сов открывали и закрывали свои буркалы. Перед нами какой-то юнец держал в руках зажженную спичку над оборотной стороной открытки, словно надеялся увидеть вавилонскую блудницу или сиамских близнецов, зашедшихся в сдвоенном оргазме.
Когда занавес поднялся, перед нами начали извиваться египетские красотки из трущоб Ривингтон-стрит. Они корчились словно рыбешки, попавшиеся на крючок. Тощий акробат вертелся колесом тут же, потом сложился словно ножик, сделал несколько сальто, пытаясь поцеловать собственную задницу. Музыка работала на полную мощность, дальше уж некуда. И как раз в тот момент, когда казалось, что все обрушится, извивающиеся хористочки растворились, акробат поднялся и хромающей походкой прокаженного удалился также, а вперед выступили два немыслимых шута, изображавшие страшных распутников. Задник у них за спиной представлял улицу города Иркутска. Один из шутов очень хотел женщину, так хотел, что даже язык высунул. Другой же был ценителем конины и думал только о ней. Он держал в руках маленький аппаратик, что-то вроде «Сезам, откройся», и собирался продать его приятелю за девятьсот шестьдесят четыре доллара тридцать семь центов. Они начали бешено торговаться и сошлись наконец на полутора долларах. Очень здорово! Просто животики надорвешь. И тут появилась женщина. Она переходила улицу, направляясь к ним. Она была с авеню А . Парень, купивший аппарат, заговорил с ней. Он обращался к ней по-французски, она отвечала ему на воляпюке. Все, что он смог сделать, так это схватить ее за зад, а она обвила свои руки вокруг его шеи. Все это он проделывал в девяноста двух вариантах, точь-в-точь как на прошлой неделе, и на позапрошлой, и дальше, вплоть до времен Боба Фитцсиммонса . Занавес опустился, и на авансцену вышел мордастый малый с микрофоном в руках и пропел романтическую песенку об аэроплане, который доставил ему весточку от милой из Каледонии.
Снова появились те же самые рыбки, на этот раз ряженные в индианок навахо. Они кружились вокруг электрического бивачного костра. Оркестр переключается с «Маленького пони» на «Кашмирскую песню», а потом на «Дождик в лицо». Латышская девица с перьями в волосах стоит подобно Гайавате, любующемуся закатом над родным краем. Пока Бинг Кросби Младший исполняет четырнадцать четверостиший из фольклора американских индейцев, состряпанных ковбоем с Хестер-стрит, она стоит на цыпочках. Потом раздается выстрел из пистолета, хористки приходят в неистовство, разворачивается американский флаг, акробат сигает через блокгауз, Гайавата выдает фанданго, и оркестр помирает от апоплексического удара. Когда свет меркнет, мы видим седовласую матушку из туалета, она стоит рядом с электрическим стулом и ждет, когда на нем начнут поджаривать ее сына. Эта душераздирающая сцена сопровождается фальцетовым исполнением «Серебряных нитей в золоте». В роли жертв правосудия выступает один из клоунов, появляющийся через минуту с ночным горшком в руках. С дамы, ведущей представление, ему нужно снять мерку для купального костюма. Леди покорно наклоняется и раздвигает свои ягодицы так, чтобы он не ошибся при измерении. А когда оно заканчивается, леди превращается в сиделку из приюта лунатиков; в руках у нее спринцовка, наполненная водой, и она норовит брызнуть ему под штаны. А потом вместо одной на сцене уже две дамы в самом откровенном неглиже. Они сидят в уютно обставленной квартирке и ждут, когда явятся их хахали. Те являются и через пару минут стаскивают с дам их одежду и раздеваются сами. Тут появляется муж, и пареньки мечутся по сцене в исподнем, прыгают, как подбитые камнем воробышки.
Все рассчитано по минутам. В десять двадцать три Клео готова к своему второму, и последнему, номеру. По условиям контракта ей отведено на это ровно восемь с половиной минут. Потом она будет стоять двенадцать минут за кулисами и займет свое место среди всех актеров труппы только в финале. За эти двенадцать минут она раскочегаривается. Это драгоценные минуты, растрачиваемые попусту. Она не имеет права переодеться: нужно появиться снова во всем блеске своей славы и подергаться еще парочку раз, прежде чем занавес упадет. Она просто сгорает.
Десять двадцать две с половиной! Зловещее крещендо, глухие удары барабана. Все огни почти погашены, светится только слово «ВЫХОД». Луч прожектора направлен в одну точку, и вот из-за кулис появляются сначала пальцы, потом вся рука, потом грудь. Вслед за телом предстает голова, подобно тому, как нимб тянется за фигурой святого. Голова закутана в нечто напоминающее капустные листья, а глаз вообще не видно; все это двигается и напоминает морского ежа, борющегося со стайкой угрей. Карминовые уста ее пупка посылали сигналы притаившегося там оператора беспроволочного телеграфа, чревовещателя, объясняющегося на языке глухонемых.
Еще до резких судорожных движений свою ударную роль начинал играть торс. Клео двигалась по сцене с ленивой непринужденностью кобры. Гибкие, молочной белизны ноги под завесой бисеринок, перехватившей ее в талии. Пунцовые соски прикрыты прозрачным газом. У Клео нет костей, она льется, она переливается: медуза в соломенном парике, покачивающаяся среди волн стекляруса.
И когда она сбрасывает свои звенящие одежды, помпон превращается в тамтам. Там-там. Пом-пом. Том-пом, пом-том.
А теперь мы в самом сердце Черной Африки, там, где струится река Убанги. Две змеи, сплетенные в смертельной схватке. Та, что побольше – констриктор, – заглатывает ту, что поменьше, начиная с хвоста. Маленькая змея – ядовитая и в длину не меньше двенадцати футов. Она сопротивляется до последнего вздоха: брызжет ядом даже тогда, когда ее голова уже в пасти удава.
И наступает сиеста в тени деревьев, пищу необходимо переваривать в тишине. Дикая беззвучная схватка, вызванная не злобой, а голодом. Африка – континент изобилия, где безраздельно царствует голод. Гиены и стервятники – рефери на ринге. Край глухого безмолвия, разрываемого диким ревом или стонами агонии. Все поедается сырым и еще теплым. Жизнь пробуждает могучий аппетит у смерти. Не ненависть, только голод. Голод среди изобилия. Смерть приходит стремительно. Лишь одно мгновение horsde combat – и сразу же наступает пожирание. Маленькие рыбешки, обезумевшие от голода, в считанные секунды оставляют только скелет от большой рыбы. Кровь пьют, как воду. Волосы и шкура тут же идут в дело. Когти и клыки становятся оружием или украшением, ничто не пропадает. Все пожирается живьем под ужасающий рев и рычание. Смерть настигает, как молния в лесу или на реке. Великан защищен от нее не больше, чем карлик. Все – добыча.
Посреди этой беспрерывной борьбы остатки рода человеческого вершат танцы. Голод – солнечная сущность Африки, танец – ее лунная сущность. Танец – выражение голода вторичного: секса. Голод и секс словно две змеи, сплетенные в смертельной схватке. Там нет ни начала, ни конца. Одно пожирает другое, чтобы породить третье, машину, превращающуюся в плоть. Машину, которая действует сама по себе и без всякой цели, разве что производить все больше и больше и тем самым творить все меньше и меньше. Самые умные среди них – те, что отреклись, – кажутся гориллами. Они живут особняком, они населяют деревья. Они самые свирепые из всех – страшнее даже носорогов или львиц с детенышами. Они рычат и ревут. К ним не подступиться.
Везде, по всему континенту, продолжают танцевать. Это вечно повторяющаяся повесть о преодолении темных сил природы. Когда фаллос находится в состоянии эрекции и с ним обращаются как с бананом, мы наблюдаем вовсе не «личный стояк», а общеродовую эрекцию. Это – «стояк религиозный», направленный не на определенную женщину, а на любую женскую особь племени. Всеобщая душа, стремящаяся к всеобщему совокуплению. Человек вырывается из мира животных, придумывая свой собственный ритуал. Он показывает, что становится выше простого акта совокупления.
Голые танцоры в заведениях в больших городах танцуют в одиночку, и это факт огромного значения. Закон запрещает ответные шаги, запрещает участие в таком танце. Ничего не остается в этом танце от первобытного обряда, кроме «вызывающих» телодвижений. Но на что они вызывают, зависит от индивидуальности наблюдателя. Для большинства, вероятно, это не что иное, как необычное соитие в полумраке. Сон о соитии, если быть точнее.
Но что за закон вбивает зрителя в его кресло, словно приковывая намертво? Молчаливый уговор, принятый всеми, что секс – это грязное дело, которое надо творить тайком и выпрашивать за него прощение у Церкви.
Глядя на Клео, я снова вызвал в памяти то самое туловище из Вены. Была ли Клео так же отлучена от общества людей, как тот, соблазнявший меня обрубок, появившийся на свет безногим? Никто не осмеливается наброситься на Клео, так же как никто не решится лапать безногую красотку на Кони-Айленде. Хотя каждое движение Клео словно взято из руководства по самым плотским связям, никому не приходит в голову откликнуться на ее приглашение. Приблизиться к Клео во время ее танца – значит совершить гнусное преступление, точно такое же, как изнасилование беспомощного существа, встреченного мной однажды среди зрителей шоу.
Я думаю о портновских болванках, которые когда-то были для меня символом женской притягательности. Я думаю о том, как образ плотских радостей обрывался ниже торса, заканчиваясь ажурной юбкой из зонтичных спиц.
И в голове моей кружат мысли…
Мы – общество из нескольких десятков миллионов человек, пользующихся равенством и прочими демократическими свободами, помогающими нам жить в довольстве и быть счастливыми и удачливыми во всем – теоретически. Мы представляем чуть ли не все расы и народы человечества на высшей ступени их культурных достижений – теоретически. Мы имеем право молиться, как нам нравится, голосовать, как нам нравится, создавать и принимать наши собственные законы и так далее и тому подобное – теоретически.
В теории все идеально и справедливо. Африка – все еще погруженный во тьму континент, который белый человек только начинает просвещать крестом и мечом. И однако по какому-то странному мистическому уговору женщина, именуемая Клео, исполняет непристойный танец в неосвещенном здании рядом с дверями церкви. Если бы она танцевала на улице, ее бы арестовали; если бы она танцевала так в частном доме, ее бы изнасиловали или искалечили; если бы она танцевала так в «Карнеги-холл», произошла бы революция. Ее танец – насилие над конституцией Соединенных Штатов. Это первобытная непристойная затея, способствующая лишь пробуждению в людях, в мужчинах и женщинах, самых низменных страстей. У этого танца есть, по-видимому, лишь одна почтенная цель: наполнить кассу братьев Минских. Вот в чем дело. И давай-ка прекратим здесь размышления на эту тему, иначе можно свихнуться.
Но я не могу прекратить… Я вижу портновскую болванку, которая под похотливым взглядом космополитического ока обретает плоть и кровь. Я вижу, как выкачивает она страсти из будто бы цивилизованной публики второго по величине города мира. Она берет себе их плоть, мысли, их чувства, их тайные желания и сладострастные грезы и, делая это, калечит их: оставляет им лишь туловище и спицы зонтика. И подозреваю, она лишила бы их и признаков пола, потому что останься они мужчинами и женщинами, как смогли бы они усидеть на своих местах? Я воспринимаю все это стремительное действо как нечто вроде сеанса доктора Калигари, как мастерски поставленный психоаналитический эксперимент. Я уже не уверен, что сижу в театральном зале.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64