А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Мы просидели до начала утра, выпивая, закусывая, танцуя. Нам было хорошо, мы понимали друг друга. Правда, о ней, о ее подлинной жизни, я узнал не больше, чем знал раньше, не потому, что она что-то скрывала от меня, просто настоящее было таким полным, что для прошлого и будущего места не оставалось.
Принесли счет – и меня как обухом ударило.
Чтобы потянуть время, я распорядился о дополнительной выпивке. Когда я признался, что у меня всего пара долларов, она сказала, чтобы я дал им чек. Пока она со мной, проблем с его оплатой не возникнет. Пришлось открыть ей, что и чековой книжки у меня нет, что у меня вообще нет ничего, кроме моего жалованья. Словом, я внес в этот вопрос полную ясность.
Пока я признавался ей в этом ужасе, у меня созрела спасительная идея. Я извинился и поспешил к телефонной будке. Позвонил в управление компании, ночной дежурный был моим приятелем. Я взмолился, чтобы он немедленно прислал с посыльным пятьдесят долларов. Выложить такую сумму было для него непросто, и он знал, что я не самое надежное вложение капитала, но я выдал ему душераздирающую историю и побожился, что все верну в тот же день.
Посыльным оказался другой мой приятель, старина Крейтон, экс-проповедник у евангелистов. Как же он удивился, увидев меня в таком месте и в такой час! Пока я писал расписку, он вполголоса спросил, уверен ли я, что обойдусь полсотней.
– Я могу одолжить тебе из своих денег, – добавил он, – буду только рад выручить тебя.
– А сколько тебе не жалко? – спросил я, размышляя о предстоящей мне поутру работенке.
– Могу добавить еще четвертак, – обрадовал он меня.
Я горячо поблагодарил старину Крейтона и принял его дар. Оплатил счет, щедро дал официанту на чай, обменялся рукопожатиями с управляющим, с помощником управляющего, с вышибалой, с девчонкой в гардеробе, со швейцаром, с нищим, торчащим за дверями, у которого не хватало одной кисти.
Мы влезли в такси, и, пока машина делала круг, Мара решительно взобралась на меня и крепко оседлала. Началась отчаянная схватка, машину трясло и раскачивало, зубы наши скрипели, языки жалили друг друга, и сок из нее бежал, как кипящий суп из кастрюли. Когда мы оказались на пустой площади на том берегу реки, было уже совсем светло: я поймал цепкий взгляд копа, мимо которого мы только что проехали.
– Уже светло, Мара, – сказал я, пытаясь потихоньку освободиться.
– Подожди, подожди! – взмолилась она, тяжело дыша, крепко вцепившись в меня и не отпуская. И здесь у нее начался оргазм такой продолжительности, что я испугался, как бы она не содрала всю шкурку с моего члена. Наконец она сползла с меня и забилась в угол, а подол ее все еще был задран выше колен. Я потянулся к ней обнять ее снова, и рука моя очутилась в ее взмокшей щели. Она тут же пиявкой присосалась ко мне и завертела как бешеная своим скользким задом. По моим пальцам заструился горячий сок. Я шуровал в мокрых зарослях всеми четырьмя пущенными в дело пальцами, и они вздрагивали от электрических разрядов, сотрясавших ее тело. Она кончила два, а то и три раза и наконец откинулась назад, глядя на меня усталым взглядом измученной самки.
Потом встряхнулась, достала зеркальце и принялась пудрить нос. Внезапно я заметил, как странно переменилось выражение ее лица. Она повернулась на сиденье, прильнула к заднему окошку.
– Кто-то гонится за нами, – проговорила она, – не оглядывайся!
Я был слишком утомлен и слишком счастлив, чтобы это задело мое сознание. Я ничего не сказал и только подумал мимоходом: «Ну вот, теперь немного истерики». Но вскоре я уже внимательно следил, как она бросала шоферу короткие приказания: свернуть туда, повернуть сюда и, главное, прибавить скорость.
– Давай же, давай, – задыхалась она, словно дело шло о жизни и смерти.
– Я не могу, леди, – услышал я словно издалека, как сквозь сон, голос таксиста. – Быстрей я не могу… У меня жена, дети… Прошу прощения…
Я мягко взял ее за руку, но она вырвала ее у меня, приговаривая:
– Ты не знаешь… ты не знаешь, это ужас.
Я понимал, что сейчас не время дотошных расспросов. И вдруг я почувствовал, что мы – да! – находимся в опасности. Вдруг, как дважды два четыре, все сложилось у меня в голове. «Так… никто за нами, конечно, не гонится, – быстро соображал я, – это все кокаин и лауданум… Но что-то за ней есть… это точно… она замешана в преступлении… в тяжком преступлении… а может, и не в одном… я же о ней ничего не знаю… ну и влип же я… любовница оказалась чудовищем… самым настоящим чудовищем… страшней не придумаешь… надо от нее бежать… немедленно… без всяких объяснений… иначе мне конец… она ж вся тайна, о ней ничего не узнаешь… надо же – единственная женщина, без которой жить не могу, отмечена какой-то жуткой тайной… давай смываться… выпрыгивай… спасайся… »
И тут я почувствовал, как на мое колено легла ее рука. Лицо ее было спокойно, и широко раскрытые глаза сияли чистотой.
– Их больше нет, – сказала она. – Теперь все в порядке.
«Ничего не в порядке, – подумал я, – все только начинается.
Мара, Мара, куда ты меня тащишь? Что-то недоброе, роковое есть в этом, но я принадлежу тебе душой и телом, и ты можешь увести меня куда хочешь, отдать под надзор, избитого, смятого, изломанного. И все-таки понять друг друга до конца мы не можем, и земля уходит у меня из-под ног».
Мои мысли… У нее никогда не было способности проникнуть в них, ни тогда, ни позже: она копала куда глубже, она улавливала нечто более сокровенное, словно была снабжена антенной. Она улавливала, что я настроен на разрушение, и знала, что в конце концов я уничтожу ее. Она знала, что, в какую бы игру ни вздумала со мной играть, встретит равного соперника. Мы подъехали к ее дому. Она придвинулась ближе, внутри у нее был какой-то переключатель, которым она распоряжалась как хотела, и теперь она повернулась ко мне, включив свою любовь на полную мощность. Таксист застыл за рулем. Она велела ему отъехать подальше от дома и там подождать. Мы стояли с ней, обратив друг к другу лица, сцепив руки, соприкасаясь коленями, и огонь бежал по нашим жилам. Мы замерли, словно в какой-то освященной веками церемонии, и оставались так несколько минут; вокруг была тишина, и только неподалеку урчал мотор.
– Я позвоню тебе завтра, – сказала она, прижимаясь ко мне в прощальном объятии. И потом прошептала в самое ухо: – Я влюбилась в самого удивительного человека на свете. Мне с тобой страшно… ты такой нежный… обними меня покрепче… всегда верь мне… мне кажется, сегодня я была с Богом.
Я обнимал ее, вбирал в себя ее тепло, а разум мой вдруг вырвался из этих объятий, словно крохотное семечко, которое она в меня заронила, взорвало его. Что-то такое, что было во мне сковано, что с самого детства тщетно стремилось самоутвердиться, то, что гнало мое «эго» на улицу оглядеться, теперь сбросило цепи и как ракета устремилось в небо. Какая-то феноменально новая жизнь с пугающей быстротой росла во мне, чуть ли не пробивая мне голову, голову с двумя макушками, приносящими, как говорят, счастье.
Отдохнул я всего лишь часа два, а потом надо было отправляться на службу, где полным-полно посетителей и беспрестанно трезвонили телефоны. Но еще более, чем всегда, мне показалось бессмысленным проживать жизнь в бесплодных попытках заткнуть непрекращающуюся течь. Чиновники Космококковой телеграфной компании давно уже потеряли всякую веру в меня, а мне было плевать на их мир со всеми этими кабелями, беспроволочной и проволочной связью, звонками и бог знает что там еще у них было. Единственное, чем я там интересовался, так это платежными чеками и разговорами о премиальных, которые могли выплатить в любой день. Был, правда, еще один интерес, тайный, сатанинский: как разделаться со Спиваком, экспертом по рационализации. Думаю, они специально выписали его из другого города, чтобы шпионить за мной. Как только Спивак появлялся на сцене, не важно где, пусть в самом удаленном от меня отделе, меня тут же предупреждали. Случалось, я всю ночь не смыкал глаз, обдумывая, как обдумывает взломщик свой предстоящий визит к банковскому сейфу, лучший способ зацепить Спивака и подвести его под увольнение. Я дал себе клятву, что не уйду с этой работы, пока не прикончу его. Огромным удовольствием было передавать для него открытки от вымышленных лиц, полные таких тонких намеков на толстые обстоятельства, что он краснел, смущался и выглядел дураком. У меня были люди, писавшие Спиваку письма с угрозами. Керли, своего главного подручного в этом деле, я приспособил время от времени звонить и сообщать Спиваку, что у того дома пожар или что его жена попала в больницу, – что-нибудь такое, чтобы он переполошился и выкинул какую-нибудь глупость. У меня был особый дар на всякие тайные военные действия. Талант мой проявился еще в дни моего портняжничества у отца . Всякий раз, когда отец говорил мне: «Лучше вычеркни его из книги, он все равно сполна не рассчитается», – я воспринимал это, как будто бы мне, молодому индейскому воину, старый вождь вручает пленника и говорит: «Плохой бледнолицый. Займись-ка им как следует». Допечь человека я мог тысячью разных способов, не марая себя прикосновением к закону. От некоторых должников, которые были мне сами по себе противны, я не отставал и после того, как долг оказывался выплачен до последнего цента. Один даже умер от удара, получив от меня анонимное письмо, сдобренное дерьмом кошачьим, птичьим, собачьим и парой других специй, включая и широко известный человеческий ингредиент.
Разумеется, Спивак был обречен стать моей добычей. Все свое космококковое внимание я сосредоточил лишь на одном: плане его изничтожения. При встрече с ним я был неизменно любезен, почтителен, выказывал на каждом шагу готовность к сотрудничеству, так и рвался поработать совместно. При нем я никогда не давал воли своему темпераменту, хотя от каждого произнесенного Спиваком слова кровь во мне закипала. Я пользовался всякой возможностью лелеять его гордыню, накачивал этот пузырь, его «эго», чтобы, когда придет пора проткнуть его, он лопнул бы с таким треском, что слышно будет повсюду.
Ближе к полудню позвонила Мара. Не меньше четверти часа говорили мы с ней, я подумал было, что она никогда не повесит трубку. Она сказала, что перечитывала мои письма. Некоторые, вернее, отрывки из них, читала своей тетке вслух. Тетка решила, что я, должно быть, поэт. Еще Мара сказала, что очень беспокоится, смогу ли я расплатиться с долгом. Если у меня трудности, она даст мне денег. Странно, что я оказался бедным, я произвел на нее впечатление богатого. Но она довольна тем, что я беден. В следующий раз мы поедем куда-нибудь на трамвае. И ночные клубы ее ничуть не привлекают. Куда лучше загородные прогулки или путешествие по пляжам. А книга чудесная, она как раз сегодня утром начала ее читать. Почему я сам не пробую писать? Она уверена, что я смогу написать великую книгу. У нее есть один замысел, она расскажет мне о нем при встрече. Если захочу, она познакомит меня кое с кем из писателей, они будут только рады помочь мне.
И так она щебетала без умолку. Я был приятно взволнован и в то же время раздосадован. Лучше бы ей изложить все это на бумаге. Но она мне сказала, что почти никогда не пишет писем. Я не мог понять почему, ведь у нее был великолепный стиль. Она могла сымпровизировать запутанную, замысловатую фразу и плавно выскользнуть из нее в боковую дверь, во вставное отступление, приперченное зернами блестящего остроумия; ей походя давались изыски словесности, на что профессиональному литератору требуется несколько часов напряженных поисков. Но ее письма – до сих пор вспоминаю мое потрясение, когда я читал первое из них, – были беспомощным лепетом ребенка.
Ее слова, однако, произвели неожиданный эффект. Вместо того чтобы, по обыкновению, сбежать сразу после ужина из дома, я улегся в темноте на кушетку и погрузился в глубокое раздумье. «Почему ты не пробуешь писать?» Эта фраза весь день сидела во мне, и я повторял ее даже тогда, когда благодарил моего друга Макгрегора за выпрошенную у него десятку.
Лежа в темноте, я начал докапываться до самой сути. Я начал размышлять о лучших днях моего детства, долгих солнечных днях, когда, взяв за руку, мать вела меня в поле к моим дружкам, к Джою и Тони. Ребенку было невозможно проникнуть в секрет особой радости, вытекавшей из чувства превосходства, наверное. Я даже не знаю, как назвать то, что позволяет человеку быть горячо вовлеченным в какое-либо действо и одновременно внимательно наблюдать за ним со стороны. Тогда мне представлялось это нормальным состоянием любого человека, я не осознавал, что мое удовольствие, мои ощущения были гораздо острее ощущений моих сверстников. Понимание этого пришло позже, когда я вырос.
Писание, продолжал я свои медитации, должно быть актом непроизвольным. Подобно глубинным океанским течениям, слово поднимается на поверхность по своим собственным импульсам. У ребенка нет нужды в писании – он безгрешен. Взрослый пишет, чтобы очиститься от яда, накопившегося в нем за годы неправедной жизни. Он пытается вернуть свою чистоту, а добивается лишь того, что прививает миру вирус разочарованности. Никто не напишет ни слова, если у него хватает смелости поверить в то, что он живет в правильном мире и живет так, как, по его мнению, следует жить. Вдохновение с самого начала направлено тогда в другую сторону. Если мир, который ты хочешь создать, – мир истины, красоты, магического очарования, зачем возводить тысячи слов между собой и этим миром? Если желанны тебе лишь могущество, слава, успех, достижимые в этом мире, зачем медлить с действием? «Книги – гробницы человеческих деяний», – говорил Бальзак. И сам, осознав эту истину, заставил своего ангела уступить демону, обуревавшему его.
Писатель дурачит свою публику столь же омерзительно, как проделывает это политик или любой другой шарлатан: он любит подолгу щупать пульс, прописывать лекарства, словно врач, он пыжится вовсю, чтобы его признали авторитетом, чтобы на него излилась полная чаша хвалы, даже если это излияние будет отложено на сотни лет. Ему не нужно, чтобы немедленно возник и устроился новый мир; он знает, что окажется чужаком в этом мире. Он хочет мира невозможного, где он, некоронованный властитель кукол, управлял бы марионетками, сам подчиняясь силам, совершенно от него не зависящим, стоящим вне его контроля. Он согласен править незаметно, исподтишка, в фиктивном мире символов, потому что мысль о столкновении с жестокой и грубой реальностью пугает его. Правда, он может схватить и встряхнуть реальность покрепче любого другого, но он не прилагает ни малейших усилий, чтобы явить миру на своем собственном примере эту новую, высшую, реальность. Вместо этого он предпочитает плестись в хвосте потрясений и катастроф, поучать, читать проповеди; он удовлетворяется ролью мрачно каркающего пророка, которого постоянно встречают камнями, которого брезгливо сторонятся те, кто, не имея на то решительно никаких оснований, берет на себя ответственность за весь мир. Истинно крупный писатель не так уж и хочет писать. Ему хочется лишь, чтобы мир стал местом, где можно было бы жить жизнью воображаемых образов. Первое слово, которое он с дрожью доверяет бумаге, это слово раненого ангела: «Боль». Переносить слова на бумагу – все равно что накачивать себя наркотиками. Видя, как разбухает у него на столе рукопись, автор и сам надувается бредом величия: «Вот я и стал завоевателем. Может быть, самым могущественным завоевателем. Наступает мой день. Я покорю мир магией моих слов… Etceteraadnauseam» .
Коротенькая фраза – «почему ты не пробуешь писать?» – с самого начала сбила меня с толку, затянула, как в топь непролазную. Я-то хотел не завоевывать, а зачаровывать; я хотел, чтобы моя жизнь стала шире, богаче, но не за счет других; я хотел дать полную волю человеческому воображению, расковать его, но только для всех разом, потому что без общей вовлеченности в художественно объединенный мир свобода воображения становится пороком. Никакого почтения не испытывал я ни к писательству per se , ни даже к понятию Бога per se. Ничто на свете – ни принцип, ни идея – не действенны сами по себе. Они, включая и идею Бога, работают лишь тогда, когда осознаны всем сообществом людей. Многих волнует судьба гения. Я же за гениев не беспокоился – гений сам о себе позаботится. Меня всегда привлекал человек, затерявшийся в общей сутолоке, настолько обыденный человек, что его присутствия даже не замечаешь. Гениальный человек не вдохновляет другого гениального человека. Все гении, так сказать, кровопийцы. Эти пиявки кормятся из одного источника – сосут кровь жизни. Для гения самое важное – не превратиться в приносящего пользу, раствориться в общем потоке, снова стать незаметной рыбкой, а не чудом морским. Единственным благом, которое принесет мне писательство, рассуждал я, станет возможность стереть различие между собой и моим ближним.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64