Время от времени я дергался, раздирал сети, но лишь запутывался еще больше. Как будто мое освобождение принесло бы огорчение и боль близким и дорогим для меня людям. Все, что я делал для своего блага, вызывало упреки и осуждение. Тысячи раз я оказывался в предателях. У меня было отнято даже право болеть – так я им был нужен. Умри я, они, наверное, гальванизировали бы мой труп, чтобы придать ему видимость жизни.
Стоя перед зеркалом, я говорил себе с ужасом: «Хочу увидеть, как я выгляжу в зеркале, когда глаза мои закрыты».
Эти слова Рихтера потрясли меня невероятно, когда я впервые прочел их. Так же как и следующие, развивающие эту мысль, слова Новалиса : «Душа находится там, где мир внутренний соприкасается с миром внешним. Никто не сможет познать себя, если не будет собой и другим одновременно».
«Знать трансцендентальное „я“ другого – значит быть своим и другим „я“ в одно и то же время» – как еще раз утверждает тот же Новалис.
Бывает время, когда идеи порабощают человека, когда он становится жалкой жертвой чужой воли, чужого разума. Это происходит, так сказать, в периоды деперсонализации, когда борющиеся в нем «я» как бы отклеиваются друг от друга. Обычно к идеям не очень-то восприимчивы: идеи возникают и исчезают, их принимают и отбрасывают, надевают, как рубашки, и стаскивают, как грязные носки. Но в периоды кризисов, когда разум дробится и крошится, как алмаз под ударами сокрушительного молота, эти невинные плоды мечтательного ума западают и оседают в расщелинах мозга, начинается незаметный процесс инфильтрации и возникают определенные и бесповоротные изменения личности. Внешне никакого резкого изменения нет, человек не меняет вдруг своих манер, напротив, он ведет себя еще более «нормально», чем прежде. Эта кажущаяся нормальность все больше и больше становится покровительственной, маскировочной окраской. Постепенно от маскировки внешней он переходит к маскировке внутренней. С каждым кризисом, однако, он все основательнее осознает перемену… Нет, не перемену, скорее, усиление каких-то глубоко запрятанных в нем свойств. И теперь, когда он закрывает глаза, он может увидеть себя. Он не смотрит больше сквозь маску. Точнее говоря, он видит без помощи органов зрения. Видение без зрения, осязание неосязаемого, слияние зрительного и звукового образов, сердцевинный узелок паутины. Сюда стремятся те, кто избегает грубого взаимопроникновения чувств; здесь слышны обертоны осторожного узнавания друг друга, обретения сияющей трепещущей гармонии. Нет здесь ни обиходных речей, ни четко очерченных граней.
Тонущий корабль погружается медленно: верхушки мачт, мачты, бортовой такелаж. На океанском ложе смерти обескровленный остов украшается жемчужинами, неумолимо начинается жизнь анатомическая. То, что было кораблем, превращается в безымянное и уже несокрушимое ничто.
Люди, как и корабли, тонут снова и снова. Только память спасает их от бесследного рассеивания в пространстве. Поэты вяжут стихи, и петли этого вязанья – соломинки, брошенные погружающемуся в небытие человеку. Призраки карабкаются по мокрым трапам, бормочут что-то на тарабарском наречии, срываются в головокружительном падении, твердят числа, даты, факты, имена; они – то облачко, то поток, то снова облачко. Мозг не может уследить за изменяющимися изменениями; в мозгу ничего нет, ничего не происходит, только ржавеют и снашиваются клетки. Но в разуме беспрестанно создаются, рушатся, соединяются, разъединяются и обретают гармонию целые миры, не поддающиеся классификации, определению, уподоблению. Идеи – неразрушимые элементы Вселенной Разума – образуют драгоценные созвездия духовного мира. Мы движемся в орбитах этих звезд: свободно – если следуем их замысловатым чертежам, через силу и принужденно – если пробуем подчинить их себе. Все, что вовне, – лишь проекция лучей, испускаемых машиной сознания. Творение – вечное действо, совершающееся на линии границы двух миров. Оно спонтанно и закономерно, послушно закону. Мы отходим от зеркала, поднимается занавес. Seance permanente . Лишь безумцы исключаются из этого действа. Те, кто, как говорится, «потерял разум». Для них так и не кончается их сон. Они остаются стоять перед зеркалом и крепко спят с открытыми глазами; их тени заколочены в гробах памяти. Их звезды сплющиваются в то, что Гюго называл «ослепительным зверинцем солнц, превращенных в пуделей и ньюфаундлендов Необъятного».
Творчество! Вознесение к высям! Преодоление себя. Прыжок выше головы. Ракетой взмыть в небеса, схватить раскачивающиеся веревочные лестницы, взойти на стены, весь мир как трофей, как скальп у пояса, всполошить ангелов в их эфирных норах, погрузиться в звездные глуби, ухватить кометы за хвост. В таком экстазе писал об этом Ницше, и вот – вперед, в зеркало и смерть среди корней и цветов. «Ступени и мнимые ступени» , – написал он, и внезапно разверзлась бездна, и мозг подобно алмазу рассыпался в крошки под дробящим молотом истины.
Когда-то мне приходилось замещать отца. Подолгу я оставался один в темной каморке, приспособленной под нашу контору. Пока отец пил со своими стариками, я тянулся к другому животворному сосуду. Моими собутыльниками были свободные умы, властелины духа. Мальчишка, сидящий при тусклом желтом свете в собачьей будке, улетал далеко: он жил в лабиринтах великих мыслей, как униженный богомолец припадая к складкам священных одеяний. От очевидных истин он переходил к воображению, от воображения – к собственным вымыслам. И перед этой последней дверью, откуда нет возврата, страх преграждал ему путь. Отважиться на дальнейшее значило продолжить странствие в одиночку, положиться полностью на самого себя.
Цель обучения – помочь обрести свободу. Но свобода уводит в бесконечность, а бесконечность страшит. Так появляется удобная мысль остановиться на пороге, объяснить словами необъяснимую тайну побуждений, велений, непреодолимых желаний, омыть чувство в человеческих запахах.
Люди тонут, как корабли. Дети тоже. Есть среди них те, что ушли на дно уже чуть ли не девятилетними, унося с собой тайну своего предательства. Чудища вероломства глядят на вас безоблачно невинными глазами ребенка; эти преступления нигде не отметишь, потому что им и названия нельзя найти.
Почему так часто являются нам хорошенькие личики? Почему у чудесных цветов гнилые корни?
Вчитываясь в нее строчка за строчкой, в ее ноги, руки, волосы, губы, уши, грудь, пробираясь от пупка к подбородку и от подбородка к бровям, я жадно накидывался на нее, царапал, кусал, душил поцелуями эту женщину, звавшуюся раньше Марой, ставшую теперь Моной, которая еще не раз переменит свое имя, свой облик, каждую мельчайшую черту своего образа и останется все такой же непроницаемой, непрочитанной, недоступной для понимания, как какая-нибудь застывшая статуя в заброшенном саду забытого материка. В девять лет или даже раньше могла она как в обмороке нажать на курок игрушечного на вид пистолета и рухнуть подстреленным лебедем с высоты своих грез. Вполне возможно, так оно и было: тело ее крепло, а душа, как облако пыли, развеялась ветром в разные стороны. Колокол звучал в ее сердце, но нельзя было понять, что означает этот звон. Вот такой оказалась она – ее образ никак не соответствовал тому, что я создавал в своей душе. И она навязывала мне его, просачивалась в клетки моего мозга, как просачиваются мельчайшие капельки яда сквозь пораненную кожу. Царапина затянется, но останется что-то – след листочка, задевшего камень.
Неотвязные ночи, когда, переполненный жаждой творчества, я не видел ничего, кроме ее глаз, а в этих глазах, как кипящие пузырьки гейзерового озерка, появлялись фантомы, росли, набухали, лопались, исчезали и вновь возникали, неся с собой благоговейный ужас, дыхание неведомого, страх и трепет. Постоянно преследуемое существо, запрятанный цветок, чей запах никогда не учуять ищейкам. А за этими призраками, проглядывая сквозь чащобу джунглей, стояло дитя – робкое, застенчивое и в то же время бесстыдно предлагающее себя. Потом медленно, как в кино, погружается в воду лебедь, падают снежинки, словно чьи-то тела, а потом еще и еще призраки и глаза, становящиеся снова глазами, сначала они пламенеют, как раскаленные угли, потом светятся только проблесками остывающей золы, а потом свет их становится мягким, как у цветов. А потом нос, рот, щеки выплывают из хаоса торжественно и основательно, как луна из мрака; маска исчезает, плоть обретает форму, облик, черты.
Ночь за ночью слова, сны, плоть, призраки. Обладание и необладание. Цветы под луной, широкоплечие пальмы, запах джунглей, яростный лай ищеек, пузырьки лавы, хрупкое детское тело, медленный снегопад, бездонная пропасть, и там неясная дымка расцветает и превращается в плоть. Плоть… Тело… А что есть тело, как не луна? А что есть луна, как не ночь? А ночь жаждет, жаждет, жаждет… непереносимо.
«Думай о нас!» – сказала она в тот вечер и быстро побежала вверх по ступеням. Словно я мог думать о ком-то еще. Только о нас, бесконечно подымающихся по ступеням. Только мы, двое, и ступени, ведущие в бесконечность. И еще «мнимые ступени»: ступени в мастерскую моего отца, ступени к преступлению, к безумию, к воротам открытий. О чем же еще я мог думать?
Творчество! Сотворить бы легенду, раскрывающую передо мной ее душу.
Женщина в попытках избавиться от своего секрета. Отчаявшаяся женщина пытается в любви найти самое себя. Перед бесконечностью тайны она как сороконожка, и земля уползает из-под каждой ноги. Каждая дверь ведет в еще большую пустоту. Ей надо плыть, как звезда плывет в бесконечном океане времени. Ей надо запастись терпеливостью радия, лежащего в глубинах Гималайских хребтов.
Вот уже лет двадцать, как я начал изучать фотогеничность души. К этому времени я провел сотни опытов и в результате узнал чуть больше – о самом себе. Наверное, точно так же обстоит дело и с политическими вождями, и с гениями войн: они ничего не открывают из тайн мироздания, в лучшем случае узнают кое-что о природе судьбы.
Вначале они кидаются на каждую проблему, как на штурм: решительно и смело идут напрямик, и чем решительнее и смелее их приступ, тем быстрее они запутываются в паутине. Нет ничего более неловкого, чем героическая личность. Столь грандиозные смуты и трагедии не удаются никому, кроме них. Сверкнув мечом над Гордиевым узлом, они обещают быстрое освобождение: иллюзия, кончающаяся морями крови.
В творце-художнике есть что-то общее с героем. Хотя он действует совсем на другом поприще, он тоже верит, что предлагает решение проблем. Но его триумфы – мнимые. После свершения каждого великого дела перед государственным деятелем, воителем, поэтом или философом жизнь предстает все в том же загадочном обличье. Сказано, что счастливейшие народы те, у которых нет истории. Тот же, кто имеет историю, кто историю творит, лишь подчеркивает своей деятельностью бесплодность великих подвигов. В конечном счете он исчезает так же бесследно, как и тот, кто просто жил и радовался.
Творческая личность (в борении со своей средой) должна испытывать радость, которая уравновешивает, если не превосходит, муки самовыражения. Художник, говорим мы, живет в своей работе. Но этот уникальный способ очень зависит от индивидуальности. Только в той мере, в какой художник постигает разнообразие жизни, ее щедрость, он может сказать, что живет в своем произведении. Если такого постижения нет, то не имеет смысла и не дает никакого преимущества замена живой реальности на воображаемую жизнь. Каждый, кто стремится подняться над повседневным мельтешением, делает это не только в надежде расширить или углубить свой жизненный опыт, но и просто начать жить. Только так борьба художника приобретает смысл. Взгляни под этим углом зрения – и разница между успехом и поражением стирается. Вот это и постигает в пути каждый большой художник: процесс, в который он вовлечен, дает жизни другое измерение; идентифицируя себя с этим процессом, он расширяет жизнь. А раз так, то подстерегающая его, готовая над ним восторжествовать смерть отодвигается в сторону, он защищен от нее. И он понимает наконец, что великую загадку никогда не разгадаешь, она включена в твою подлинную суть. Сам стань частью тайны, прими ее в себя и живи в ней. В этом принятии в себя и заключается решение: искусство – не эгоистические выверты интеллекта. Через искусство, кроме того, устанавливается в конце концов контакт с реальностью: вот какое великое открытие совершает художник. Здесь все игра и выдумка, здесь нет твердой опоры для метания стрел, рассеивающих миазмы глупости, алчности и невежества. Мир не надо приводить в порядок: мир сам по себе воплощенный порядок. Это нам надо привести себя в согласие с этим порядком, надо понять, что мировой порядок противопоставлен тем благоизмышленным порядочкам, которые нам так хочется ему навязать. Мы стремимся к власти, чтобы утвердить добро, истину, красоту, но добиться ее мы можем только путем разрушения одного другим. Это счастье, что у нас нет силы. Перво-наперво мы должны приобрести способность провидения, а потом научиться выдержке и терпению. До тех пор, пока мы будем покорно признавать, что есть взгляд зорче нашего, пока будем хранить почтение и веру в высшие авторитеты, слепые будут поводырями слепых. Люди, верящие тому, что усердием и мозгами можно преодолеть все, тем более оказываются обескураженными донкихотским и непредвиденным поворотом событий. Это те, кто вечно разочарован, не в состоянии упрекнуть своих божков или самого Бога, они оборачиваются к своим собратьям, в бессильной ярости оглашая воздух пустыми словесами: «Предательство! Глупость!» – и прочим, и тому подобным.
Огромная радость для художника – постигать высший порядок вещей, распознавать в своих осознанных и стихийных порывах общие черты человеческих творений и того, что мы называем творением Божьим. В произведениях фантастики порядок, обнаруживающий наличие регулирующего закона, куда нагляднее, чем в других произведениях искусства. Нет ничего менее беспорядочного, менее хаотичного, чем фантастика. Эта штука, представляющая собой не что иное, как чистейший вымысел, пройдя через спады и подъемы, устанавливает, как вода, свой собственный истинный уровень. Бесчисленные истолкования не приносят ничего, лишь усиливают значение того, что кажется неинтеллигибельным, а говоря не философски, не постигаемым лишь разумом. Эта неинтеллигибельность, как бы то ни было, имеет глубокий смысл. Она задевает всех, хотя кое-кто предпочитает прикинуться незадетым. В фантастике присутствует нечто, что можно уподобить эликсиру алхимиков. Этот таинственный элемент, часто определяемый как «полная бессмыслица», несет в себе привкус и аромат того огромного непостижимого мира, где наша душа воспринимает ритмы космоса и общается с непознаваемым. «Бессмыслица» – одно из самых неистолкованных слов в наших толковых словарях. Оно представляет лишь отрицательную величину, так же как и «смерть». Никто не может объяснить, что такое «бессмыслица» – ее можно только продемонстрировать, указать на нее. Но добавим, что осмысленное и бессмысленное оказываются равноценными, стоит лишь приглядеться попристальнее. Бессмыслица – часть других миров, она лежит в других измерениях, и жест, которым мы отталкиваем ее, безапелляционность нашего обвинительного приговора свидетельствуют о том, что ее природа обременительна для нас. Мы отбрасываем все, что не вмещается в убогие рамки нашего разумения. А ведь между глубиной и бессмыслицей можно, оказывается, обнаружить весьма неожиданное сходство.
Почему же я немедленно не бросился с головой в бессмыслицу? Потому что, как и другие, я этого боялся. Но еще важнее тот факт, что, не поставив себя вовне, я завяз в самом сердце паутины. Я прошел собственную разрушительную школу дадаизма: сначала ученый-исследователь, потом критик, а потом убивец с крушащим все молотом. И вот мои литературные эксперименты лежат в руинах, как античные города, взятые вандалами. Я хотел приступить к строительству, но не было надежных материалов, а проекты и планы не дошли даже до первоначальных эскизов. Если материалом искусства является человеческая душа, то я не представлял себе, что может вырасти из мертвых душ под моей рукой.
Запутываться во множестве драматических эпизодов, беспрестанно участвовать во всех означает среди прочего и то, что человек не подозревает даже об очертаниях той гигантской драмы, в которой деятельность людей представляет лишь крохотную частицу. И когда вы беретесь за перо, вы кладете конец одному роду деятельности и вызываете совсем другие силы. Погруженный в молитвенную сосредоточенность, монах неспешными шагами вступает под своды храма и тем самым пускает в ход ритуал молитвенного общения с Богом – вот живая картинка начала писательского труда.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64
Стоя перед зеркалом, я говорил себе с ужасом: «Хочу увидеть, как я выгляжу в зеркале, когда глаза мои закрыты».
Эти слова Рихтера потрясли меня невероятно, когда я впервые прочел их. Так же как и следующие, развивающие эту мысль, слова Новалиса : «Душа находится там, где мир внутренний соприкасается с миром внешним. Никто не сможет познать себя, если не будет собой и другим одновременно».
«Знать трансцендентальное „я“ другого – значит быть своим и другим „я“ в одно и то же время» – как еще раз утверждает тот же Новалис.
Бывает время, когда идеи порабощают человека, когда он становится жалкой жертвой чужой воли, чужого разума. Это происходит, так сказать, в периоды деперсонализации, когда борющиеся в нем «я» как бы отклеиваются друг от друга. Обычно к идеям не очень-то восприимчивы: идеи возникают и исчезают, их принимают и отбрасывают, надевают, как рубашки, и стаскивают, как грязные носки. Но в периоды кризисов, когда разум дробится и крошится, как алмаз под ударами сокрушительного молота, эти невинные плоды мечтательного ума западают и оседают в расщелинах мозга, начинается незаметный процесс инфильтрации и возникают определенные и бесповоротные изменения личности. Внешне никакого резкого изменения нет, человек не меняет вдруг своих манер, напротив, он ведет себя еще более «нормально», чем прежде. Эта кажущаяся нормальность все больше и больше становится покровительственной, маскировочной окраской. Постепенно от маскировки внешней он переходит к маскировке внутренней. С каждым кризисом, однако, он все основательнее осознает перемену… Нет, не перемену, скорее, усиление каких-то глубоко запрятанных в нем свойств. И теперь, когда он закрывает глаза, он может увидеть себя. Он не смотрит больше сквозь маску. Точнее говоря, он видит без помощи органов зрения. Видение без зрения, осязание неосязаемого, слияние зрительного и звукового образов, сердцевинный узелок паутины. Сюда стремятся те, кто избегает грубого взаимопроникновения чувств; здесь слышны обертоны осторожного узнавания друг друга, обретения сияющей трепещущей гармонии. Нет здесь ни обиходных речей, ни четко очерченных граней.
Тонущий корабль погружается медленно: верхушки мачт, мачты, бортовой такелаж. На океанском ложе смерти обескровленный остов украшается жемчужинами, неумолимо начинается жизнь анатомическая. То, что было кораблем, превращается в безымянное и уже несокрушимое ничто.
Люди, как и корабли, тонут снова и снова. Только память спасает их от бесследного рассеивания в пространстве. Поэты вяжут стихи, и петли этого вязанья – соломинки, брошенные погружающемуся в небытие человеку. Призраки карабкаются по мокрым трапам, бормочут что-то на тарабарском наречии, срываются в головокружительном падении, твердят числа, даты, факты, имена; они – то облачко, то поток, то снова облачко. Мозг не может уследить за изменяющимися изменениями; в мозгу ничего нет, ничего не происходит, только ржавеют и снашиваются клетки. Но в разуме беспрестанно создаются, рушатся, соединяются, разъединяются и обретают гармонию целые миры, не поддающиеся классификации, определению, уподоблению. Идеи – неразрушимые элементы Вселенной Разума – образуют драгоценные созвездия духовного мира. Мы движемся в орбитах этих звезд: свободно – если следуем их замысловатым чертежам, через силу и принужденно – если пробуем подчинить их себе. Все, что вовне, – лишь проекция лучей, испускаемых машиной сознания. Творение – вечное действо, совершающееся на линии границы двух миров. Оно спонтанно и закономерно, послушно закону. Мы отходим от зеркала, поднимается занавес. Seance permanente . Лишь безумцы исключаются из этого действа. Те, кто, как говорится, «потерял разум». Для них так и не кончается их сон. Они остаются стоять перед зеркалом и крепко спят с открытыми глазами; их тени заколочены в гробах памяти. Их звезды сплющиваются в то, что Гюго называл «ослепительным зверинцем солнц, превращенных в пуделей и ньюфаундлендов Необъятного».
Творчество! Вознесение к высям! Преодоление себя. Прыжок выше головы. Ракетой взмыть в небеса, схватить раскачивающиеся веревочные лестницы, взойти на стены, весь мир как трофей, как скальп у пояса, всполошить ангелов в их эфирных норах, погрузиться в звездные глуби, ухватить кометы за хвост. В таком экстазе писал об этом Ницше, и вот – вперед, в зеркало и смерть среди корней и цветов. «Ступени и мнимые ступени» , – написал он, и внезапно разверзлась бездна, и мозг подобно алмазу рассыпался в крошки под дробящим молотом истины.
Когда-то мне приходилось замещать отца. Подолгу я оставался один в темной каморке, приспособленной под нашу контору. Пока отец пил со своими стариками, я тянулся к другому животворному сосуду. Моими собутыльниками были свободные умы, властелины духа. Мальчишка, сидящий при тусклом желтом свете в собачьей будке, улетал далеко: он жил в лабиринтах великих мыслей, как униженный богомолец припадая к складкам священных одеяний. От очевидных истин он переходил к воображению, от воображения – к собственным вымыслам. И перед этой последней дверью, откуда нет возврата, страх преграждал ему путь. Отважиться на дальнейшее значило продолжить странствие в одиночку, положиться полностью на самого себя.
Цель обучения – помочь обрести свободу. Но свобода уводит в бесконечность, а бесконечность страшит. Так появляется удобная мысль остановиться на пороге, объяснить словами необъяснимую тайну побуждений, велений, непреодолимых желаний, омыть чувство в человеческих запахах.
Люди тонут, как корабли. Дети тоже. Есть среди них те, что ушли на дно уже чуть ли не девятилетними, унося с собой тайну своего предательства. Чудища вероломства глядят на вас безоблачно невинными глазами ребенка; эти преступления нигде не отметишь, потому что им и названия нельзя найти.
Почему так часто являются нам хорошенькие личики? Почему у чудесных цветов гнилые корни?
Вчитываясь в нее строчка за строчкой, в ее ноги, руки, волосы, губы, уши, грудь, пробираясь от пупка к подбородку и от подбородка к бровям, я жадно накидывался на нее, царапал, кусал, душил поцелуями эту женщину, звавшуюся раньше Марой, ставшую теперь Моной, которая еще не раз переменит свое имя, свой облик, каждую мельчайшую черту своего образа и останется все такой же непроницаемой, непрочитанной, недоступной для понимания, как какая-нибудь застывшая статуя в заброшенном саду забытого материка. В девять лет или даже раньше могла она как в обмороке нажать на курок игрушечного на вид пистолета и рухнуть подстреленным лебедем с высоты своих грез. Вполне возможно, так оно и было: тело ее крепло, а душа, как облако пыли, развеялась ветром в разные стороны. Колокол звучал в ее сердце, но нельзя было понять, что означает этот звон. Вот такой оказалась она – ее образ никак не соответствовал тому, что я создавал в своей душе. И она навязывала мне его, просачивалась в клетки моего мозга, как просачиваются мельчайшие капельки яда сквозь пораненную кожу. Царапина затянется, но останется что-то – след листочка, задевшего камень.
Неотвязные ночи, когда, переполненный жаждой творчества, я не видел ничего, кроме ее глаз, а в этих глазах, как кипящие пузырьки гейзерового озерка, появлялись фантомы, росли, набухали, лопались, исчезали и вновь возникали, неся с собой благоговейный ужас, дыхание неведомого, страх и трепет. Постоянно преследуемое существо, запрятанный цветок, чей запах никогда не учуять ищейкам. А за этими призраками, проглядывая сквозь чащобу джунглей, стояло дитя – робкое, застенчивое и в то же время бесстыдно предлагающее себя. Потом медленно, как в кино, погружается в воду лебедь, падают снежинки, словно чьи-то тела, а потом еще и еще призраки и глаза, становящиеся снова глазами, сначала они пламенеют, как раскаленные угли, потом светятся только проблесками остывающей золы, а потом свет их становится мягким, как у цветов. А потом нос, рот, щеки выплывают из хаоса торжественно и основательно, как луна из мрака; маска исчезает, плоть обретает форму, облик, черты.
Ночь за ночью слова, сны, плоть, призраки. Обладание и необладание. Цветы под луной, широкоплечие пальмы, запах джунглей, яростный лай ищеек, пузырьки лавы, хрупкое детское тело, медленный снегопад, бездонная пропасть, и там неясная дымка расцветает и превращается в плоть. Плоть… Тело… А что есть тело, как не луна? А что есть луна, как не ночь? А ночь жаждет, жаждет, жаждет… непереносимо.
«Думай о нас!» – сказала она в тот вечер и быстро побежала вверх по ступеням. Словно я мог думать о ком-то еще. Только о нас, бесконечно подымающихся по ступеням. Только мы, двое, и ступени, ведущие в бесконечность. И еще «мнимые ступени»: ступени в мастерскую моего отца, ступени к преступлению, к безумию, к воротам открытий. О чем же еще я мог думать?
Творчество! Сотворить бы легенду, раскрывающую передо мной ее душу.
Женщина в попытках избавиться от своего секрета. Отчаявшаяся женщина пытается в любви найти самое себя. Перед бесконечностью тайны она как сороконожка, и земля уползает из-под каждой ноги. Каждая дверь ведет в еще большую пустоту. Ей надо плыть, как звезда плывет в бесконечном океане времени. Ей надо запастись терпеливостью радия, лежащего в глубинах Гималайских хребтов.
Вот уже лет двадцать, как я начал изучать фотогеничность души. К этому времени я провел сотни опытов и в результате узнал чуть больше – о самом себе. Наверное, точно так же обстоит дело и с политическими вождями, и с гениями войн: они ничего не открывают из тайн мироздания, в лучшем случае узнают кое-что о природе судьбы.
Вначале они кидаются на каждую проблему, как на штурм: решительно и смело идут напрямик, и чем решительнее и смелее их приступ, тем быстрее они запутываются в паутине. Нет ничего более неловкого, чем героическая личность. Столь грандиозные смуты и трагедии не удаются никому, кроме них. Сверкнув мечом над Гордиевым узлом, они обещают быстрое освобождение: иллюзия, кончающаяся морями крови.
В творце-художнике есть что-то общее с героем. Хотя он действует совсем на другом поприще, он тоже верит, что предлагает решение проблем. Но его триумфы – мнимые. После свершения каждого великого дела перед государственным деятелем, воителем, поэтом или философом жизнь предстает все в том же загадочном обличье. Сказано, что счастливейшие народы те, у которых нет истории. Тот же, кто имеет историю, кто историю творит, лишь подчеркивает своей деятельностью бесплодность великих подвигов. В конечном счете он исчезает так же бесследно, как и тот, кто просто жил и радовался.
Творческая личность (в борении со своей средой) должна испытывать радость, которая уравновешивает, если не превосходит, муки самовыражения. Художник, говорим мы, живет в своей работе. Но этот уникальный способ очень зависит от индивидуальности. Только в той мере, в какой художник постигает разнообразие жизни, ее щедрость, он может сказать, что живет в своем произведении. Если такого постижения нет, то не имеет смысла и не дает никакого преимущества замена живой реальности на воображаемую жизнь. Каждый, кто стремится подняться над повседневным мельтешением, делает это не только в надежде расширить или углубить свой жизненный опыт, но и просто начать жить. Только так борьба художника приобретает смысл. Взгляни под этим углом зрения – и разница между успехом и поражением стирается. Вот это и постигает в пути каждый большой художник: процесс, в который он вовлечен, дает жизни другое измерение; идентифицируя себя с этим процессом, он расширяет жизнь. А раз так, то подстерегающая его, готовая над ним восторжествовать смерть отодвигается в сторону, он защищен от нее. И он понимает наконец, что великую загадку никогда не разгадаешь, она включена в твою подлинную суть. Сам стань частью тайны, прими ее в себя и живи в ней. В этом принятии в себя и заключается решение: искусство – не эгоистические выверты интеллекта. Через искусство, кроме того, устанавливается в конце концов контакт с реальностью: вот какое великое открытие совершает художник. Здесь все игра и выдумка, здесь нет твердой опоры для метания стрел, рассеивающих миазмы глупости, алчности и невежества. Мир не надо приводить в порядок: мир сам по себе воплощенный порядок. Это нам надо привести себя в согласие с этим порядком, надо понять, что мировой порядок противопоставлен тем благоизмышленным порядочкам, которые нам так хочется ему навязать. Мы стремимся к власти, чтобы утвердить добро, истину, красоту, но добиться ее мы можем только путем разрушения одного другим. Это счастье, что у нас нет силы. Перво-наперво мы должны приобрести способность провидения, а потом научиться выдержке и терпению. До тех пор, пока мы будем покорно признавать, что есть взгляд зорче нашего, пока будем хранить почтение и веру в высшие авторитеты, слепые будут поводырями слепых. Люди, верящие тому, что усердием и мозгами можно преодолеть все, тем более оказываются обескураженными донкихотским и непредвиденным поворотом событий. Это те, кто вечно разочарован, не в состоянии упрекнуть своих божков или самого Бога, они оборачиваются к своим собратьям, в бессильной ярости оглашая воздух пустыми словесами: «Предательство! Глупость!» – и прочим, и тому подобным.
Огромная радость для художника – постигать высший порядок вещей, распознавать в своих осознанных и стихийных порывах общие черты человеческих творений и того, что мы называем творением Божьим. В произведениях фантастики порядок, обнаруживающий наличие регулирующего закона, куда нагляднее, чем в других произведениях искусства. Нет ничего менее беспорядочного, менее хаотичного, чем фантастика. Эта штука, представляющая собой не что иное, как чистейший вымысел, пройдя через спады и подъемы, устанавливает, как вода, свой собственный истинный уровень. Бесчисленные истолкования не приносят ничего, лишь усиливают значение того, что кажется неинтеллигибельным, а говоря не философски, не постигаемым лишь разумом. Эта неинтеллигибельность, как бы то ни было, имеет глубокий смысл. Она задевает всех, хотя кое-кто предпочитает прикинуться незадетым. В фантастике присутствует нечто, что можно уподобить эликсиру алхимиков. Этот таинственный элемент, часто определяемый как «полная бессмыслица», несет в себе привкус и аромат того огромного непостижимого мира, где наша душа воспринимает ритмы космоса и общается с непознаваемым. «Бессмыслица» – одно из самых неистолкованных слов в наших толковых словарях. Оно представляет лишь отрицательную величину, так же как и «смерть». Никто не может объяснить, что такое «бессмыслица» – ее можно только продемонстрировать, указать на нее. Но добавим, что осмысленное и бессмысленное оказываются равноценными, стоит лишь приглядеться попристальнее. Бессмыслица – часть других миров, она лежит в других измерениях, и жест, которым мы отталкиваем ее, безапелляционность нашего обвинительного приговора свидетельствуют о том, что ее природа обременительна для нас. Мы отбрасываем все, что не вмещается в убогие рамки нашего разумения. А ведь между глубиной и бессмыслицей можно, оказывается, обнаружить весьма неожиданное сходство.
Почему же я немедленно не бросился с головой в бессмыслицу? Потому что, как и другие, я этого боялся. Но еще важнее тот факт, что, не поставив себя вовне, я завяз в самом сердце паутины. Я прошел собственную разрушительную школу дадаизма: сначала ученый-исследователь, потом критик, а потом убивец с крушащим все молотом. И вот мои литературные эксперименты лежат в руинах, как античные города, взятые вандалами. Я хотел приступить к строительству, но не было надежных материалов, а проекты и планы не дошли даже до первоначальных эскизов. Если материалом искусства является человеческая душа, то я не представлял себе, что может вырасти из мертвых душ под моей рукой.
Запутываться во множестве драматических эпизодов, беспрестанно участвовать во всех означает среди прочего и то, что человек не подозревает даже об очертаниях той гигантской драмы, в которой деятельность людей представляет лишь крохотную частицу. И когда вы беретесь за перо, вы кладете конец одному роду деятельности и вызываете совсем другие силы. Погруженный в молитвенную сосредоточенность, монах неспешными шагами вступает под своды храма и тем самым пускает в ход ритуал молитвенного общения с Богом – вот живая картинка начала писательского труда.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64