Степень наслаждения надо увеличивать понемногу, как приучают организм ко все увеличивающимся дозам яда. Она согласилась бы отдаться и не покидая свой кокон, точно так, как в былые годы мне случалось чуть ли не насиловать ее, так и не сняв с нее ночной рубашки… Мое воображение заработало с дьявольской ясностью. Я представил себе сумерки, ее, сидящую на коленях «папочки», привычно прижавшуюся своей расщелиной к застежке его брюк. Интересно, что за выражение появилось бы на ее лице, если б она внезапно почувствовала, как какой-то жучок зашевелился возле ее дремлющей дырки; если б, пока она бормотала на ухо отчиму всю эту нудную, почти извращенческую чушь о детской влюбленности, совершенно не осознавая, что прозрачная ткань ее платья уже не прикрывает голых ягодиц, что эта неудобопроизносимая штука между его ног вдруг резко вздыбилась и лезет к ней туда, вовнутрь, и вот она уже там, и взрывается, как водяной пистолет. Вот о чем я подумал и взглянул на нее проверить, не прочла ли она мои мысли, пока наглые напористые пальцы блуждали по раскаленным закоулкам ее пекла. Веки ее все еще были плотно сомкнуты, вожделенный рот приоткрылся; и она, словно силясь выпутаться из сетей, начала извиваться и дергаться. Я осторожно снял ее руку с моего петушка и так же осторожно закинул на себя ее ногу. Потом я пустил свою птичку попастись у самого входа в гнездо, и пока она там попрыгивала да поклевывала, какой-то дурацкий рефрен из детства стал крутиться в моей голове и никак не мог отвязаться: «Матки, матки, чей вопрос… » Продолжаю я эту маленькую игру, чтобы завести ее еще больше: головка члена нет-нет да и ткнется в самое устье ее расщелины, а потом присмиреет в намокших от сладкой росы зарослях. И вдруг Мод тяжело вздыхает, глаза ее открываются широко-широко, и она исполняет что-то вроде поворота «все вдруг»: опираясь на руки и колени, она старается так и сяк, чтобы не выпустить моего зверя из вязкого капкана, в который он угодил. Я обхватываю ее зад обеими руками, пальцы мои стремительным глиссандо проскакивают по ее вспухшему разрезу, раздвигают его словно половинки вспоротого резинового мячика, и я наконец пристраиваюсь у нее в самом чувствительном месте. В какую-то минуту я подумал, что с ней что-то случилось: шея, на которой из стороны в сторону моталась ее голова, вдруг напряглась, а глаза, словно прыгавшие в такт усилиям сжимающихся и разжимающихся мускулов ее вагины, неподвижно уставились в какую-то точку поверх меня. Глаз налились полным, безграничным наслаждением. Когда она начала вращать задом, я уже был наполовину в ней, а теперь скользнул чуть ниже и всадил свою морковку так глубоко, что Мод издала глухой стон и голова ее бессильно откинулась на подушку. И в этот горячий момент в дверь громко постучали. Мы оба замерли, даже сердце перестало биться. Мод, как обычно, пришла в себя первой. Отстранив меня, она подбежала к двери.
– Кто там?
– Да это я, – ответил тихий испуганный голос, и я его узнал тут же.
– Ах, это ты! А что с тобой случилось? Чего ты так перепугана?
– Я только хотела узнать, – голос за дверью тянул слова с раздражающей медлительностью, – нет ли здесь Генри?
– А где ж ему быть? Он здесь, конечно, – огрызнулась Мод, сладив наконец с волнением. – Ох, Мелани, – вздохнула она так тяжело, словно палач за дверью пытал ее страшными пытками. – Только это ты и хотела узнать? Не могла бы ты…
– Дело в том, что ему звонят, – проговорила бедняжка Мелани так, словно каждое слово из нее тянули клещами. – Я подумала… что… это… важно.
– Все в порядке! – крикнул я, вскакивая с кушетки и торопливо застегиваясь. – Я иду!
Меня чуть удар не хватил, когда я поднес трубку к уху. Из Тараканьего Зала звонил Керли. Он не мог толком объяснить, что случилось, но я должен быть дома как можно скорее.
– Не тяни резину, – сказал я, – говори прямо, что-то с Моной?
– Да, – выдавил он, – но все еще может наладиться.
– Она не умерла?
– Нет, но была на краю… Давай сюда поскорее. – И он повесил трубку.
Мелани – грудь у нее была едва прикрыта – с видом исполненного печального долга похаживала по холлу. Она бросила на меня понимающий взгляд, в котором сквозило все: и жалость, и зависть, и упрек.
– Я бы вас не стала беспокоить, вы поймите, – она все-таки была жуткой занудой, эта Мелани, – но мне сказали, что дело очень важное. – Она потащилась к лестнице и на ходу добавила: – Неужто я не понимаю? Когда люди молоды…
Я не стал дослушивать ее монолог и поторопился вниз, прямо к Мод в лапы.
– В чем там дело? – В ее голосе и вправду слышалась озабоченность, и я не успел еще ответить, как она спросила: – Что-то случилось… с ней!
– Ничего серьезного, надеюсь, – сказал я, отыскивая пальто и шляпу.
– Ты уже уходишь? Я-то думала…
Теперь в ее голосе слышалось больше, чем озабоченность: в нем слышался отзвук разочарованности и даже недовольства.
– А я не стала включать свет, – продолжала она, подходя к лампе, будто бы собираясь зажечь ее, – боялась, что Мелани спустится сюда вместе с тобой.
Она перебирала пуговицы своего халата, явно стараясь вернуть мои мысли к тому предмету, который занимал ее сейчас больше всего.
И мне вдруг стало совершенно ясно, что было бы слишком жестоко покинуть ее вот так, без всякого знака нежности.
– Мне правда надо идти. – Я отбросил в сторону пальто и шляпу. – Но мне так не хочется оставлять тебя сейчас.
Я подошел к ней, снял ее руку с выключателя, притянул к себе и обнял. Сопротивления никакого. Наоборот, она откинула голову и подставила губы. Мгновенно мой язык оказался там, и тело Мод дрогнуло и обмякло у меня в руках. («Поскорее, поскорее!» – донесся до меня голос Керли.) «И в самом деле я управлюсь быстро», – пообещал я сам себе, не думая уже ни о какой осторожности и постепенности. Попросту запустил руку под халат и прошелся пальцами по лобку. А она, к моему удивлению, решительно потянулась к ширинке, расстегнула ее и извлекла оттуда мою палку. Я прижал Мод к стене, и она сама нацелила орудие. Теперь уж она вся огнем полыхала, а дубинкой моей распоряжалась как своей собственностью.
Но так, стоя у стены, у нас ничего не получалось.
– Давай ляжем, – шепнула она и, подогнув колени, увлекла меня на себя.
– Простудишься, – сказал я, наблюдая, как лихорадочно сбрасывает она все свои одежки.
– Ну и пусть, – услышал я ответ, и брюки мои поползли книзу под ее руками, а сам я оказался в ее крепких объятиях. – Боже мой, – простонала она, сжимая и разжимая нижние губы и ощупывая мои яйца, пока я не спеша вламывался в нее, – Боже мой, Боже ты мой! Давай еще! Вот так, вот так!
А потом она стонала, вопила, визжала от удовольствия.
Мне не хотелось прямо тут же спрыгнуть с нее, схватить свою одежду в охапку и к выходу. Вот я и продолжал лежать на ней, и шомпол мой, все такой же крепкий и несгибаемый, оставался внутри. А внутри она была словно созревший плод, и мякоть его, казалось, дышала. Вскоре я ощутил как бы прикосновение двух трепещущих маленьких флажков; словно покачивался широко раскрытый цветок и его лепестки касались меня, дразня и лаская. Движения не были упорядоченными, но никаких конвульсий и резкости не было, скорее это напоминало подрагивание шелкового полотнища флага под легким бризом.
И вдруг она взяла контроль над этим: стенки ее влагалища начали ритмически то сходиться, то расходиться, словно чья-то невидимая рука мяла и выжимала лимон.
Лежа совершенно неподвижно, я полностью отдавался этим манипуляциям («Скорей, скорей!» – говорил Керли, но теперь я отчетливо слышал его слова, что Мона жива.) Я всегда мог схватить такси, пятью минутами раньше или позже – не имеет значения. Никто же не заподозрит, что я опоздал по такой причине.
(Получайте удовольствие, джентльмены, пока можно. Получайте удовольствие!)
Она знала теперь, что я не убегу. Она знала, что может тянуть эту волынку, сколько ей захочется, особенно вот так, тишком, совокупляясь не всем своим существом, а только внутренностью и ни о чем не думая.
А я припал к ее рту и начал работать языком. Я совсем забыл, что и она умела выделывать языком всякие выкрутасы. Она, бывало, засовывала язык мне в глотку так далеко, что я мог вполне проглотить его, а потом вытягивала его обратно и мучительно сладко принималась ходить по деснам. Когда я пробовал вытащить из нее член, чтобы он немного глотнул свежего воздуха, она сразу же с жадностью хватала его, вталкивала обратно и так подавалась ему навстречу, что он касался самого дна. А теперь я вытащил его не до конца, я оставил его у самого входа в пещеру, и он тыкался туда и сюда, словно пес, что-то вынюхивающий своим мокрым носом. Эта пустяковина оказалась для нее сильнодействующим средством: она стала кончать. Это был затяжной оргазм, высшего класса, прямо-таки пятизвездный оргазм. А я с полным хладнокровием, пока ее сотрясали спазмы, крутился в ней как черт: вверх, вниз, вправо, влево, туда и обратно, и снова туда, нырял, выныривал, наступал, отступал, отлично зная, что кончу не раньше чем выполню всю программу.
И тут с ней случилось такое, чего прежде никогда не бывало: она самозабвенно дергалась подо мной, впивалась мне в губы, в мочки ушей, повторяя как испорченная пластинка: «Давай, вот так, давай, вот так». И – непрерывно, оргазм за оргазмом, – поддавая навстречу мне задом, вскидывая ноги, смыкая их у меня за спиной, стонала, вопила, визжала как поросенок и вдруг, вконец измочаленная, взмолилась: «Кончай, кончай, я же с ума сойду… »
Неподвижная, задохнувшаяся, взмокшая, обессиленная, лежала она овсяным кулем, а я медленно и вдумчиво утрамбовывал ее своим колом, и лишь когда полностью насладился и сочным филе, и замечательным гарниром, и соусом, и всеми приправами, ударил в нее такой струей, что всю ее передернуло, как от электрического разряда.
Сидя в метро, я готовился к предстоящему испытанию. Так или иначе я знал, что Моне не грозит никакая опасность. Честно говоря, звонок Керли меня не особенно встревожил. Я ожидал чего-нибудь эдакого уже давно. Женщина не может долго притворяться равнодушной к тому, что ее будущее под угрозой. Тем более если она ощущает себя виноватой. И хотя я не сомневался, что Мона попробует выкинуть что-нибудь отчаянное, я так же хорошо понимал, что инстинкт удержит ее от слишком решительного шага. Больше всего я боялся, как бы она не наделала глупостей на работе. Так что же все-таки она придумала? Как именно она поступила? И знала ли она заранее, что Керли вовремя придет ей на помощь? Во мне была какая-то странная, почти извращенная надежда, что ее история прозвучит убедительно, уж очень не хотелось выслушивать душераздирающую чепуху; при моей несдержанности я бы мог и расхохотаться прямо в лицо рассказчице. А я хотел иметь возможность внимать ей с серьезным видом, выглядеть опечаленным и сочувствущим, потому что и в самом деле опечален и сочувствую. Житейские драмы всегда действовали на меня странным образом, всегда поворачивались ко мне смешной стороной, особенно если были замешены на любви. Может быть, потому даже в минуты отчаяния я мог внутренне подсмеиваться над собой. А принимая решение, я немедленно превращался в другую личность, начинал играть роль. И конечно, всегда переигрывал. Думаю, что это объясняется неизлечимым неприятием всяких уловок. Хотя бы и ради спасения собственной шкуры я не люблю надувать людей. Сломать сопротивление женщины, заставить ее полюбить тебя, разбудить в ней ревность – мне было не по душе заниматься такими штуками даже вполне благовидными способами. Ни радости, ни просто удовлетворения я не испытывал, если только женщина не уступала сама. Из меня не получилось хорошего ухажера. Я легко отступал, и не потому, что сомневался в своих возможностях, а потому, что боялся их. Мне надо было, чтобы женщина сама пришла ко мне, чтобы сама проявила инициативу. Никакой боязни показаться чересчур смелой! И чем откровеннее она предлагает себя, тем больше я восхищаюсь ею. Ненавижу смущенных девственниц и робких пастушек! La femme fatale – вот мой идеал!
Как страшно нам признаться, что больше всего мы любим быть рабами. Сразу и рабом, и господином! Именно в любви раб – это переодетый господин. Мужчина, который должен завоевать женщину, подчинить, заставить ее повиноваться во всем, – разве он не раб этой рабыни? Правда, женщине так легко нарушить баланс сил в этих отношениях. Малейшая попытка проявить самостоятельность с ее стороны – и у обходительного деспота темнеет в глазах, и голова идет кругом. Но если оба они способны безрассудно броситься навстречу, ничего не утаивая друг от друга, повинуясь во всем один другому, если они взаимозависимы, разве не наслаждаются они полной и невиданной свободой? Человек, признающийся себе в том, что он трус, делает первый шаг к победе над своим страхом. Но тот, кто открыто признается в этом другому, кто просит вас учитывать это в ваших отношениях с ним, вот-вот превратится в героя. И в час решающего испытания такой человек с удивлением обнаруживает, что уже не знает страха. Так же и в любви. Человеку, признающемуся не только себе, но и своему ближнему, даже любимой женщине, что он готов плясать под женскую дудку, что он беззащитен во всем, что касается другого пола, открывает обычно, что могущества у него прибавилось. Никто быстрее не уломает женщину, чем тот, кто полностью капитулирует перед ней. Женщина приготовилась к борьбе, собирается приступить к осаде, ей привычен такой путь. Но нет никакого сопротивления, и не успеешь оглянуться – она уже угодила в капкан. Способность целиком и полностью отдаться другому – величайшее из богатств, которыми одаривает нас жизнь. С момента растворения в другом и начинается подлинная любовь. Жизнь каждого основана в общем на подчиненности, на обоюдной подчиненности. Общество – совокупность взаимозависимых личностей. Есть и другая жизнь, куда богаче этой, лежащая вне пределов общества, вне пределов личности, но познать ее, достичь ее можно, только преодолев все вершины и пропасти своих персональных джунглей. Чтобы стать совершенным любовником, магнитом, слепящим фокусом, в котором собрана вся Вселенная, надо прежде всего постигнуть глубокую мудрость превращения в круглого дурачка. И если великодушие сердца ведет мужчину к безумию и гибели – он неотразим для женщины. Для женщины, знающей, что такое любовь, разумеется. Тех же, выпрашивающих любовь, способных видеть лишь собственное отражение в зеркалах, любовь, как бы ни была она велика, никогда не утоляет. А мир так изголодался по любви, что мужчины и женщины слепнут от сверкания и блеска своих отраженных «я». Неудивительно, что револьверный выстрел становится их последним призывом. Неудивительно, что под колесами подземки, перемалывающей их тело, ищут они отрезвление от любовного напитка. Беспомощная жертва замкнута в пространстве, огороженном со всех сторон преломляющимися лучами эгоцентрической призмы. «Эго» умирает в своей собственной стеклянной клетке.
Тут мои размышления поползли куда-то вбок. Почему-то я подумал о Мелани. Ее образ внезапно всплыл передо мной. Она давно уже жила у нас, и к ней привыкли, как привыкаешь к бородавке на своем лице. В Мелани было что-то животное и вместе с тем ангельское. Полной распустехой, вразвалку, разгуливала она по дому, посматривая вокруг глубоко запавшими угольками глаз. Она была из тех прелестных ипохондриков, которые, став бесполыми, приобретают непостижимую плотскую осязаемость созданий из апокалиптического зверинца Уильяма Блейка . Вид у нее был отсутствующий, рассеянный, но это касалось не повседневных мелочей, а лишь того, что можно было назвать ее телом. Ничего не было для нее естественнее, чем слоняться по комнатам, вывалив на обозрение свои молочно-белые сиськи, и заниматься бесконечной уборкой. Мод постоянно отчитывала Мелани за такое, как выражалась Мод, неприличное поведение. Но Мелани не отвечала за свои действия, она не была виновата – этакая свихнувшаяся выдра. Слово «выдра» может показаться неподходящим, но здесь оно вполне годится: самые дикие сравнения лезли мне в голову при взгляде на Мелани. Правда, помешательство у нее было, как говорится, «тихое». И все, что отнималось у ее мыслительных способностей, поглощалось ее телом. Душа перетекала в плоть; если движения Мелани были неуклюжи и разболтаны, то это потому, что думала она не мозгами, а своим плотным телом. И сексуальность, если в ней она была, не сосредоточивалась в определенном месте, между ее ног или где-нибудь еще, а растекалась повсюду. Чувства стыда она не знала. Случись так, что, подавая нам завтрак, она выставила бы перед нами свою лохматую милашку, то не увидела бы никакой разницы между своим появлением перед столом босиком или с голым пупом. Я уверен, что когда, потянувшись за кофе, я нечаянно задевал ее лобок, она воспринимала это так, словно я коснулся ее руки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64
– Кто там?
– Да это я, – ответил тихий испуганный голос, и я его узнал тут же.
– Ах, это ты! А что с тобой случилось? Чего ты так перепугана?
– Я только хотела узнать, – голос за дверью тянул слова с раздражающей медлительностью, – нет ли здесь Генри?
– А где ж ему быть? Он здесь, конечно, – огрызнулась Мод, сладив наконец с волнением. – Ох, Мелани, – вздохнула она так тяжело, словно палач за дверью пытал ее страшными пытками. – Только это ты и хотела узнать? Не могла бы ты…
– Дело в том, что ему звонят, – проговорила бедняжка Мелани так, словно каждое слово из нее тянули клещами. – Я подумала… что… это… важно.
– Все в порядке! – крикнул я, вскакивая с кушетки и торопливо застегиваясь. – Я иду!
Меня чуть удар не хватил, когда я поднес трубку к уху. Из Тараканьего Зала звонил Керли. Он не мог толком объяснить, что случилось, но я должен быть дома как можно скорее.
– Не тяни резину, – сказал я, – говори прямо, что-то с Моной?
– Да, – выдавил он, – но все еще может наладиться.
– Она не умерла?
– Нет, но была на краю… Давай сюда поскорее. – И он повесил трубку.
Мелани – грудь у нее была едва прикрыта – с видом исполненного печального долга похаживала по холлу. Она бросила на меня понимающий взгляд, в котором сквозило все: и жалость, и зависть, и упрек.
– Я бы вас не стала беспокоить, вы поймите, – она все-таки была жуткой занудой, эта Мелани, – но мне сказали, что дело очень важное. – Она потащилась к лестнице и на ходу добавила: – Неужто я не понимаю? Когда люди молоды…
Я не стал дослушивать ее монолог и поторопился вниз, прямо к Мод в лапы.
– В чем там дело? – В ее голосе и вправду слышалась озабоченность, и я не успел еще ответить, как она спросила: – Что-то случилось… с ней!
– Ничего серьезного, надеюсь, – сказал я, отыскивая пальто и шляпу.
– Ты уже уходишь? Я-то думала…
Теперь в ее голосе слышалось больше, чем озабоченность: в нем слышался отзвук разочарованности и даже недовольства.
– А я не стала включать свет, – продолжала она, подходя к лампе, будто бы собираясь зажечь ее, – боялась, что Мелани спустится сюда вместе с тобой.
Она перебирала пуговицы своего халата, явно стараясь вернуть мои мысли к тому предмету, который занимал ее сейчас больше всего.
И мне вдруг стало совершенно ясно, что было бы слишком жестоко покинуть ее вот так, без всякого знака нежности.
– Мне правда надо идти. – Я отбросил в сторону пальто и шляпу. – Но мне так не хочется оставлять тебя сейчас.
Я подошел к ней, снял ее руку с выключателя, притянул к себе и обнял. Сопротивления никакого. Наоборот, она откинула голову и подставила губы. Мгновенно мой язык оказался там, и тело Мод дрогнуло и обмякло у меня в руках. («Поскорее, поскорее!» – донесся до меня голос Керли.) «И в самом деле я управлюсь быстро», – пообещал я сам себе, не думая уже ни о какой осторожности и постепенности. Попросту запустил руку под халат и прошелся пальцами по лобку. А она, к моему удивлению, решительно потянулась к ширинке, расстегнула ее и извлекла оттуда мою палку. Я прижал Мод к стене, и она сама нацелила орудие. Теперь уж она вся огнем полыхала, а дубинкой моей распоряжалась как своей собственностью.
Но так, стоя у стены, у нас ничего не получалось.
– Давай ляжем, – шепнула она и, подогнув колени, увлекла меня на себя.
– Простудишься, – сказал я, наблюдая, как лихорадочно сбрасывает она все свои одежки.
– Ну и пусть, – услышал я ответ, и брюки мои поползли книзу под ее руками, а сам я оказался в ее крепких объятиях. – Боже мой, – простонала она, сжимая и разжимая нижние губы и ощупывая мои яйца, пока я не спеша вламывался в нее, – Боже мой, Боже ты мой! Давай еще! Вот так, вот так!
А потом она стонала, вопила, визжала от удовольствия.
Мне не хотелось прямо тут же спрыгнуть с нее, схватить свою одежду в охапку и к выходу. Вот я и продолжал лежать на ней, и шомпол мой, все такой же крепкий и несгибаемый, оставался внутри. А внутри она была словно созревший плод, и мякоть его, казалось, дышала. Вскоре я ощутил как бы прикосновение двух трепещущих маленьких флажков; словно покачивался широко раскрытый цветок и его лепестки касались меня, дразня и лаская. Движения не были упорядоченными, но никаких конвульсий и резкости не было, скорее это напоминало подрагивание шелкового полотнища флага под легким бризом.
И вдруг она взяла контроль над этим: стенки ее влагалища начали ритмически то сходиться, то расходиться, словно чья-то невидимая рука мяла и выжимала лимон.
Лежа совершенно неподвижно, я полностью отдавался этим манипуляциям («Скорей, скорей!» – говорил Керли, но теперь я отчетливо слышал его слова, что Мона жива.) Я всегда мог схватить такси, пятью минутами раньше или позже – не имеет значения. Никто же не заподозрит, что я опоздал по такой причине.
(Получайте удовольствие, джентльмены, пока можно. Получайте удовольствие!)
Она знала теперь, что я не убегу. Она знала, что может тянуть эту волынку, сколько ей захочется, особенно вот так, тишком, совокупляясь не всем своим существом, а только внутренностью и ни о чем не думая.
А я припал к ее рту и начал работать языком. Я совсем забыл, что и она умела выделывать языком всякие выкрутасы. Она, бывало, засовывала язык мне в глотку так далеко, что я мог вполне проглотить его, а потом вытягивала его обратно и мучительно сладко принималась ходить по деснам. Когда я пробовал вытащить из нее член, чтобы он немного глотнул свежего воздуха, она сразу же с жадностью хватала его, вталкивала обратно и так подавалась ему навстречу, что он касался самого дна. А теперь я вытащил его не до конца, я оставил его у самого входа в пещеру, и он тыкался туда и сюда, словно пес, что-то вынюхивающий своим мокрым носом. Эта пустяковина оказалась для нее сильнодействующим средством: она стала кончать. Это был затяжной оргазм, высшего класса, прямо-таки пятизвездный оргазм. А я с полным хладнокровием, пока ее сотрясали спазмы, крутился в ней как черт: вверх, вниз, вправо, влево, туда и обратно, и снова туда, нырял, выныривал, наступал, отступал, отлично зная, что кончу не раньше чем выполню всю программу.
И тут с ней случилось такое, чего прежде никогда не бывало: она самозабвенно дергалась подо мной, впивалась мне в губы, в мочки ушей, повторяя как испорченная пластинка: «Давай, вот так, давай, вот так». И – непрерывно, оргазм за оргазмом, – поддавая навстречу мне задом, вскидывая ноги, смыкая их у меня за спиной, стонала, вопила, визжала как поросенок и вдруг, вконец измочаленная, взмолилась: «Кончай, кончай, я же с ума сойду… »
Неподвижная, задохнувшаяся, взмокшая, обессиленная, лежала она овсяным кулем, а я медленно и вдумчиво утрамбовывал ее своим колом, и лишь когда полностью насладился и сочным филе, и замечательным гарниром, и соусом, и всеми приправами, ударил в нее такой струей, что всю ее передернуло, как от электрического разряда.
Сидя в метро, я готовился к предстоящему испытанию. Так или иначе я знал, что Моне не грозит никакая опасность. Честно говоря, звонок Керли меня не особенно встревожил. Я ожидал чего-нибудь эдакого уже давно. Женщина не может долго притворяться равнодушной к тому, что ее будущее под угрозой. Тем более если она ощущает себя виноватой. И хотя я не сомневался, что Мона попробует выкинуть что-нибудь отчаянное, я так же хорошо понимал, что инстинкт удержит ее от слишком решительного шага. Больше всего я боялся, как бы она не наделала глупостей на работе. Так что же все-таки она придумала? Как именно она поступила? И знала ли она заранее, что Керли вовремя придет ей на помощь? Во мне была какая-то странная, почти извращенная надежда, что ее история прозвучит убедительно, уж очень не хотелось выслушивать душераздирающую чепуху; при моей несдержанности я бы мог и расхохотаться прямо в лицо рассказчице. А я хотел иметь возможность внимать ей с серьезным видом, выглядеть опечаленным и сочувствущим, потому что и в самом деле опечален и сочувствую. Житейские драмы всегда действовали на меня странным образом, всегда поворачивались ко мне смешной стороной, особенно если были замешены на любви. Может быть, потому даже в минуты отчаяния я мог внутренне подсмеиваться над собой. А принимая решение, я немедленно превращался в другую личность, начинал играть роль. И конечно, всегда переигрывал. Думаю, что это объясняется неизлечимым неприятием всяких уловок. Хотя бы и ради спасения собственной шкуры я не люблю надувать людей. Сломать сопротивление женщины, заставить ее полюбить тебя, разбудить в ней ревность – мне было не по душе заниматься такими штуками даже вполне благовидными способами. Ни радости, ни просто удовлетворения я не испытывал, если только женщина не уступала сама. Из меня не получилось хорошего ухажера. Я легко отступал, и не потому, что сомневался в своих возможностях, а потому, что боялся их. Мне надо было, чтобы женщина сама пришла ко мне, чтобы сама проявила инициативу. Никакой боязни показаться чересчур смелой! И чем откровеннее она предлагает себя, тем больше я восхищаюсь ею. Ненавижу смущенных девственниц и робких пастушек! La femme fatale – вот мой идеал!
Как страшно нам признаться, что больше всего мы любим быть рабами. Сразу и рабом, и господином! Именно в любви раб – это переодетый господин. Мужчина, который должен завоевать женщину, подчинить, заставить ее повиноваться во всем, – разве он не раб этой рабыни? Правда, женщине так легко нарушить баланс сил в этих отношениях. Малейшая попытка проявить самостоятельность с ее стороны – и у обходительного деспота темнеет в глазах, и голова идет кругом. Но если оба они способны безрассудно броситься навстречу, ничего не утаивая друг от друга, повинуясь во всем один другому, если они взаимозависимы, разве не наслаждаются они полной и невиданной свободой? Человек, признающийся себе в том, что он трус, делает первый шаг к победе над своим страхом. Но тот, кто открыто признается в этом другому, кто просит вас учитывать это в ваших отношениях с ним, вот-вот превратится в героя. И в час решающего испытания такой человек с удивлением обнаруживает, что уже не знает страха. Так же и в любви. Человеку, признающемуся не только себе, но и своему ближнему, даже любимой женщине, что он готов плясать под женскую дудку, что он беззащитен во всем, что касается другого пола, открывает обычно, что могущества у него прибавилось. Никто быстрее не уломает женщину, чем тот, кто полностью капитулирует перед ней. Женщина приготовилась к борьбе, собирается приступить к осаде, ей привычен такой путь. Но нет никакого сопротивления, и не успеешь оглянуться – она уже угодила в капкан. Способность целиком и полностью отдаться другому – величайшее из богатств, которыми одаривает нас жизнь. С момента растворения в другом и начинается подлинная любовь. Жизнь каждого основана в общем на подчиненности, на обоюдной подчиненности. Общество – совокупность взаимозависимых личностей. Есть и другая жизнь, куда богаче этой, лежащая вне пределов общества, вне пределов личности, но познать ее, достичь ее можно, только преодолев все вершины и пропасти своих персональных джунглей. Чтобы стать совершенным любовником, магнитом, слепящим фокусом, в котором собрана вся Вселенная, надо прежде всего постигнуть глубокую мудрость превращения в круглого дурачка. И если великодушие сердца ведет мужчину к безумию и гибели – он неотразим для женщины. Для женщины, знающей, что такое любовь, разумеется. Тех же, выпрашивающих любовь, способных видеть лишь собственное отражение в зеркалах, любовь, как бы ни была она велика, никогда не утоляет. А мир так изголодался по любви, что мужчины и женщины слепнут от сверкания и блеска своих отраженных «я». Неудивительно, что револьверный выстрел становится их последним призывом. Неудивительно, что под колесами подземки, перемалывающей их тело, ищут они отрезвление от любовного напитка. Беспомощная жертва замкнута в пространстве, огороженном со всех сторон преломляющимися лучами эгоцентрической призмы. «Эго» умирает в своей собственной стеклянной клетке.
Тут мои размышления поползли куда-то вбок. Почему-то я подумал о Мелани. Ее образ внезапно всплыл передо мной. Она давно уже жила у нас, и к ней привыкли, как привыкаешь к бородавке на своем лице. В Мелани было что-то животное и вместе с тем ангельское. Полной распустехой, вразвалку, разгуливала она по дому, посматривая вокруг глубоко запавшими угольками глаз. Она была из тех прелестных ипохондриков, которые, став бесполыми, приобретают непостижимую плотскую осязаемость созданий из апокалиптического зверинца Уильяма Блейка . Вид у нее был отсутствующий, рассеянный, но это касалось не повседневных мелочей, а лишь того, что можно было назвать ее телом. Ничего не было для нее естественнее, чем слоняться по комнатам, вывалив на обозрение свои молочно-белые сиськи, и заниматься бесконечной уборкой. Мод постоянно отчитывала Мелани за такое, как выражалась Мод, неприличное поведение. Но Мелани не отвечала за свои действия, она не была виновата – этакая свихнувшаяся выдра. Слово «выдра» может показаться неподходящим, но здесь оно вполне годится: самые дикие сравнения лезли мне в голову при взгляде на Мелани. Правда, помешательство у нее было, как говорится, «тихое». И все, что отнималось у ее мыслительных способностей, поглощалось ее телом. Душа перетекала в плоть; если движения Мелани были неуклюжи и разболтаны, то это потому, что думала она не мозгами, а своим плотным телом. И сексуальность, если в ней она была, не сосредоточивалась в определенном месте, между ее ног или где-нибудь еще, а растекалась повсюду. Чувства стыда она не знала. Случись так, что, подавая нам завтрак, она выставила бы перед нами свою лохматую милашку, то не увидела бы никакой разницы между своим появлением перед столом босиком или с голым пупом. Я уверен, что когда, потянувшись за кофе, я нечаянно задевал ее лобок, она воспринимала это так, словно я коснулся ее руки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64