Она увидела скелет коровы, винебловской Бидди с короткими сосками, издохшей от молочной лихорадки; она еще помнила, как в ней копошились черви. Ох, вот теперь у Эми сжалось сердце. Она наплывала на нее, эта долина, с которой зима и кролики то тут, то там содрали зеленый ворс. Никогда еще так не сверкала эта пятнистая земля, даже под росами ее детства. Но все то, что сияло ей и прежде и сейчас, вид этого городка, разноцветные домики под цветущими деревьями, тележки с начищенными жестяными бидонами, в которых фермеры возят молоко, глазеющая ребятня, утки, плещущиеся в лужах, голубые дымки утренних очагов, и пестрые, словно лакированные, сороки, и фермерские жены в двуколках, спешившие в город и пыхтящие в своих корсетах и рыжих лисьих горжетках, – все это сейчас исчезнет навсегда за поворотом дороги.
Придерживая шляпу от ветра, Эми Паркер обернулась, чтобы взглянуть в последний раз. На земле валялся лист железа, который буря однажды сорвала с крыши Фиббенсов, и они часто поговаривали о том, что надо бы положить его на место. Ах, боже, значит, ничего этого ей не удержать. И она вдруг захлебнулась слезами.
Он какими-то клохчущими звуками начал погонять лошадь и хлестнул ее кнутом по косматому хребту.
– Стало быть, ты жалеешь, – сказал он и продвинул свободную руку дальше по спинке сидения, чтобы не коснуться ее плеча.
– Мне в Юраге нечего терять, – сказала она. – Только я и знала, что оплеухи да ругань.
И все же она еще раз всхлипнула и высморкалась. Она вспомнила, как однажды грызла леденцы под мостом, над головой у нее гремели по доскам колеса, а в светлом проеме мелькали предвечерние ласточки и скашивали полосу солнца острыми косами своих крыльев. Она не могла убежать от детства. Даже от носового платка исходил его грустный мятно-леденцовый запах.
И он сидел рядом с нею молча. Бывают такие печали, которые разделить невозможно. Но он понимал, что, хотя ее тело мученически противится движению увозящей ее повозки, на самом деле она ни о чем не жалеет. Просто ей нужно что-то в себе преодолеть. И он был спокоен.
Ехали долго. Вскоре сквозь заросли кустарника потянулась песчаная дорога, и ей не было конца. Повозка кренилась, хрустел песок, лошаденка густо и энергично всхрапывала и, вызывающе фыркая, струила здоровое дыхание из розовых ноздрей. Молодой человек хотел бы сказать своей жене – мы подъезжаем к тому-то и тому-то или – проехали столько-то миль от такого-то места. Но он не мог. Пространство было нерушимо.
Ну, отревелась, сказала себе Эми, теперь можно сидеть так хоть всю жизнь.
И она сидела, не отрывая глаз от дороги. Ее не мучили тревоги, чего порою втайне опасался ее муж. Не мучили потому, что в полном неведении жизни, такой, как она есть, и при полной нищете той жизни, какой она жила, девушка совсем не представляла себе, что ее ждет, разве только, что ей придется вечно сидеть в этой повозке, вытянувшись в струнку. Быть может, эти нескончаемые камни, и солнце, и монотонный песчаного цвета ветер – это и есть жизнь? Непривычно принаряженная к свадьбе, очутившаяся в незнакомых, лишенных всяких примет местах, она могла поверить чему угодно.
Но однажды у дороги им попался пень с прибитой сверху жестяной банкой, а в банке был камень и дохлая ящерица.
А другой раз под колесами захлюпала бурая вода, и Эми почувствовала свежесть прохладных брызг на разгоряченной коже.
– Это, – сказал он, – Долгий ручей.
Она запомнит, уважительно подумала девушка; все, что скажет ей муж, она запомнит.
Теперь повозка катилась поживее. Ветер сдувал пот с лошадиной спины прямо им в лицо. Неистово клубились запахи взмокшей кожаной сбруи и раздавленных листьев, которые ветер сдирал с деревьев в лесу. Летело все – ветки и листья, мужчина и женщина, лошадиная грива и кожаные полоски вожжей, – и стремительно несся ландшафт. Но быстрее всего несся ветер. Ветер, который отнимал все, что приносил с собою.
– В этих местах всегда так дует? – засмеялась она.
Стэн только шевельнул губами. На такие вопросы не отвечают. Кроме того, он сознавал и принимал как должное всемогущество пространства.
Но она не могла с этим смириться и, наверно, никогда не сможет. Она начинала ненавидеть и ветер, и пространство, и дорогу, потому что во всем этом терялось ее собственное значение.
А тут еще ветер ухватил ветку, отломил сучок, черный, сухой и корявый, и швырнул так, что сучок оцарапал щеку девушки, стукнул и на мгновение испугал лошадь и, сделав свое дело, уже ненужный, рассыпался в труху где-то позади.
– Ох! – горячо выдохнула девушка не столько от боли, сколько от злого испуга, и руки ее прижались к щеке, а тело мужчины напряглось, сдерживая силу лошади.
Когда они наконец перевели дыхание, мужчина разглядел царапину на щеке жены, на щеке той худенькой девушки, в которой он на приходском балу узнал девчонку Фиббенсов и которая, кажется, стала его женой. И его охватило благодарное чувство.
О боже, задохнулась она, ощущая близость его твердого тела.
Кожей своей они чувствовали благодарность друг к другу и непривычную нежность.
До сих пор они почти не целовались.
Он смотрел на впадинку под ее скулой, на ее шею, с готовностью подставлявшую себя его взгляду.
Она смотрела на его рот, на полноватые, приоткрытые и обветренные губы и на белые зубы с пятнышком крови от ее царапины.
Они смотрели друг на друга, переживая первое мгновение, когда их души слились в одну жизнь. Потом спокойно сели прямо, как прежде, и двинулись дальше.
В этот первый день больше ничто не нарушало однообразие впечатлений, бесконечность дороги, неумолимость зарослей кустарника, и, наконец, когда стало вечереть и на лица их лег сероватый отсвет, они подъехали к поляне, которую расчистил Стэн Паркер, чтобы устроить себе жилье.
Теперь уже был отчетливо виден скромный результат его трудов. В прохладную тишину ворвался враждебно-тоскливый лай собаки.
– Вот, приехали, – сказал молодой человек, словно с объяснениями надлежало покончить как можно спокойнее и быстрее.
– А, – произнесла она сдержанно, – это дом, что ты построил.
О господи, он же не лучше, чем фиббенсовский, подумала она, а тишину хоть ножом режь.
– Да, – буркнул он, спрыгивая с козел. – Он не из фиалок, как видишь.
Это она видела, но понимала необходимость хоть что-то сказать.
– Как-то раз я видела дом, – по чистому вдохновению заговорила она ровным, мечтательным голосом, – перед ним был куст белых роз, и я всегда думала, если у меня будет свой дом, я посажу белые розы. Хозяйка сказала – это табачная роза.
– Ну, – засмеялся он, – дом у тебя теперь есть.
– Да, – ответила она, сходя с повозки.
Но легче ей не стало, и потому она коснулась его руки. Откуда-то взялся пес, обнюхивающий подол ее юбки, и она неуверенно поглядела вниз. Ребра пса ходили ходуном.
– Как его зовут? – спросила она.
Он ответил, что никак.
– Нельзя же совсем без клички, – сказала она.
Эта пусть даже ничтожная убежденность сразу придала ей силы, и она принялась стаскивать с повозки узлы и размещать в доме пожитки так, словно это для нее самое привычное дело. По дому она ходила с осторожностью. Ей как будто не хотелось совать свой нос в то, что уже было здесь до нее. И в самом деле, почти все время она так старательно смотрела прямо перед собой, что многого в доме мужа не видела вовсе.
Но она и так знала, что тут есть. И позже она все это как следует разглядит.
– Вот вода, – сказал он, войдя и поставив ведро у порога.
Эми Паркер сновала взад и вперед по дому, который постепенно становился для нее своим. Она слышала стук топора. Она высунулась по плечи из окна, под которым решила посадить белую розу, – тут, на пологом откосе, земля еще ершилась зубчатыми пнями от поваленных деревьев.
– Где мука? – крикнула она. – И соли я не вижу.
– Сейчас приду, – откликнулся он, выбирая поленья из кучи дров.
Стоял тот предвечерний час, когда обессиленное небо побелело, как валявшиеся на земле щепки. Поляна была пуста и просторна. Мужчина и женщина, занятые важными делами, были видны как на ладони. Дела их, несомненно, были важные – до сих пор человек жил один, а теперь их стало двое. И каждый стал богаче. Их пути скрещивались и расходились, шли рядом и переплетались. Голоса их долетали друг до друга через бездны. И таинство новой жизни вторглось в таинство тишины.
– Мне здесь понравится, – улыбнулась она крошкам на столе, когда они поужинали пресной лепешкой из наскоро замешенного теста и остатками прогорклой солонины.
Он вскинул на нее глаза. Слишком сильна была его внутренняя убежденность в своем решении, оттого ему и в голову не приходило, что ей здесь может не понравиться. Так же как не приходило в голову, что все задуманное может и не сбыться. Та роза, что они решили посадить, уже пышно расцветала под окном немудреного домишки, и ее лепестки осыпались на пол, наполняя комнату запахом растертого табака.
Еще в мальчишеские годы лицо у него было убежденное. Некоторые говорили – каменное. И если он не отличался чрезмерной замкнутостью, то и раскрывался с трудом. В нем были заложены и способность к мышлению, и поэтический дар, но все это таилось под спудом, да так, что почти и не докопаться. Он часто метался во сне, и сновидения тревожили его лицо, но он никогда не рассказывал, что ему виделось.
И сейчас, вместо того, чтобы говорить какие-то нежные слова, которые были ему неподвластны, Стэн протянул руку над остатками жалкого ужина и взял ее пальцы в свои. Рука была ему подвластна, она могла выразить замурованную в нем поэму, для которой не существовало иной возможности вырваться на волю. Его рука знала камень и железо и чувствовала малейшее колебание дерева. Она, однако, немного дрожала, познавая язык плоти. А ночь тем временем превращалась в поэму лунного света. Луна, уже неполная, с выщербленным краем, будто криво вырезанная из белой бумаги, преобразила утлый домишко в вековечную твердыню. Стены его под светом бумажной луны казались неприступными, но сама луна была все так же бесстрастна.
Худенькая девушка, сняв одежду, поставив рядышком башмаки и свернув в комок нитяные перчатки, которые так и не надела, а только держала в руках, набиралась отваги у луны. Кровать, выглядевшая при лунном свете огромной, немало повидала на своем веку и приспособилась к человеческим нравам. Девушка только на мгновенье почувствовала страх и легко отогнала его.
В лунном свете плоть героична.
Мужчина взял тело женщины и научил его бесстрашию. Губы женщины, прильнувшие к векам мужчины, безмолвно признавались в чем-то самом сокровенном. Мужчина обрушил на тело женщины и свою порой пугающую силу, и свой эгоизм. Наконец, женщина ощутила беспомощность мужчины. Она почувствовала дрожь неуверенности в его бедрах после того, как ощутила его любовь и силу. И уже не могла исторгнуть из себя ту любовь, которой теперь наконец-то могла бы ответить ему, любовь всепоглощающую, как сон или смерть.
Потом, когда стало холодать и бумажная луна, уже чуть изодранная ветвями, опустилась в гущу деревьев, женщина забралась под одеяло рядом со спящим мужчиной, который стал ее мужем. Она обхватила пальцами железную перекладину изголовья и уснула.
Глава четвертая
Так началась и продолжалась жизнь на вырубленной поляне, где поселились Паркеры. Поляна все дальше и дальше вторгалась в лес, и пни поваленных деревьев постепенно исчезали, превращались в дым и золу или сгнивали, как старческие зубы. Остались только два-три пня, узловатые громадины, с которыми неизвестно было что делать; иногда на них присаживалась женщина погреться на солнышке, полущить горох или просушить мокрые, скользящие волосы.
Рыжий пес иногда садился поблизости и смотрел на женщину, но не так упорно, как на мужчину. Когда она подзывала его к себе, глаза у него становились пустыми и невидящими. Он признавал только мужчину. Потому-то она так и не дала ему обещанной клички. Он остался «Твоей Собакой». Пес надменно бродил между пней и поросших травою кочек и надменно задирал ногу. Однажды он погубил маленькую фуксию, которую женщина посадила в тени возле дома, и, выйдя из себя, она швырнула в него деревянистой морковкой, но промахнулась. Он не обращал на нее никакого внимания, даже в веселые минуты, когда, высунув язык, он улыбался всей своей мордой. Но улыбался он не женщине. Ее он даже не замечал. Он в это время лизал у себя промеж ног или, подняв нос, глядел в пространство.
И всегда где-то поблизости от него работал мужчина. Топором, косой или молотком. Или стоял на коленях, уминая землю вокруг рассады, выращенной под мокрыми мешками. На другое утро из земли торчали листики капусты – те, которые за ночь не успели сгрызть кролики. В первые годы рано утром женщина видела эти капустные листики отчетливее, чем все, что было вокруг, – только они не расплывались в мягком свете утренних зорь.
Рассада вскоре превращалась в длинные ряды жилистых листьев, оттаивающих после ночных заморозков. Средь запаха нагревающейся земли их синеватая и фиолетовая плоть струилась вместе с текучим серебром воды и алмазным сверканьем утреннего света. Но всегда оставалась упругой. Позже, в жестком свете дня обозначались стойкие, мускулистые шарики, потом они становились крупными флегматичными кочанами в обрамлении поникших листьев, и в разгаре дня над ними стоял резкий животный запах капусты.
Когда после ночного морозца вставало солнце и в жилах успокаивалась взбудораженная кровь, женщина подходила и останавливалась возле мужа, и тот показывал ей, как надо рыхлить землю в междурядьях.
– Не так, – говорил он, – потому что ты присыпаешь землей сорняки. А вот так.
Вряд ли было нужно ее учить. Или ей – слушать. И вряд ли он этого не понимал, но ему хотелось удержать ее рядом. Земля после заморозков была мягкая и обессиленная. После безумных ошеломительных минут, после жадных объятий и хриплых вскриков хорошо побыть вместе в ласковом покое. Даже почти не разговаривая и не слушая. Он ощущал ее тепло. На ней была старая соломенная шляпа с широкими полями, разлохматившаяся там, где прохудилось плетение, и под этой шляпой ее лицо казалось совсем маленьким и бледным. Но тело ее слегка округлилось. Она уже не дергалась всем корпусом при поворотах и уже не казалось, что она вот-вот переломится в талии. Плоть ее становилась осмысленной и влекущей.
– Не так. А вот так, – произнес он.
Она проходила между грядок с капустой, и сейчас он учил ее не рыхлить землю, а нести и изгибать свое тело. Она шла мелкими шажками между холмиков земли, которую он накидал для будущих грядок, но поле его зрения заполняло только колыханье ее тела. Мотыжа оттаивающую землю, он не часто вскидывал глаза, но против воли видел перед собой только очертания ее фигуры.
Его тоже учили. Она в нем отпечаталась накрепко.
Иногда она, откусив большой кусок хлеба, отрывала взгляд от тарелки и с набитым ртом говорила что-то неразборчивое. Он слушал, а потом, оставшись один, вспоминал этот голос. Ее слишком жадный голос. Потому что она и вправду была жадной, жадной до хлеба и до его однажды открытой для себя любви.
Всем своим существом она поглощала его любовь и злилась на заговоры, которые устраивала жизнь, чтобы отнять у нее эту пищу, не дав насытиться. Через окно она вглядывалась в темноту, слышала звяканье металла, хлест кожаного кнута, видела на фоне звезд темные, размытые очертания повозки с грудой капусты.
– Я налила воды в бурдюк, – кричала она.
Мужчина бился над тугими пряжками подпруги, и холодная кожа не поддавалась его рукам. И он все топтался и топтался вокруг лошади и повозки, готовясь к путешествию с капустой.
– А под бутерброды я положила кусок пирога, – говорила она вдогонку.
Только, чтобы что-то сказать.
Потому что у нее зябли плечи и без него было зябко в постели, и уже еле слышалось последнее цоканье копыт по камням, и музыка скрипучей повозки затихала вдали. И невозможно вернуть его теплое тело в покинутую постель.
Иногда после рынка он оставался в городке на целые сутки, если у него были там дела или требовалось что-то купить.
И тогда покинутая женщина снова становилась худенькой девушкой. Так много значившая в ее замужней жизни мебель выглядела в пустом доме простой древесиной. Ее нехитрые детские развлечения оказались совсем жалкими на этой поляне среди леса. Она слонялась вокруг дома, выводила узоры на рассыпанном сахарном песке или, наклонясь к самой земле в недальнем подлеске, подолгу, в упор смотрела на муравья.
Порой она бормотала слова, с которыми ее учили обращаться к богу.
Она просила печального, бледного Христа о каком-нибудь знаке свыше. На исцарапанное красное дерево стола, который ее муж купил на аукционе, она клала библию, свадебный подарок пасторши. Она уважительно перелистывала страницы. Вслух или про себя читала слова.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70
Придерживая шляпу от ветра, Эми Паркер обернулась, чтобы взглянуть в последний раз. На земле валялся лист железа, который буря однажды сорвала с крыши Фиббенсов, и они часто поговаривали о том, что надо бы положить его на место. Ах, боже, значит, ничего этого ей не удержать. И она вдруг захлебнулась слезами.
Он какими-то клохчущими звуками начал погонять лошадь и хлестнул ее кнутом по косматому хребту.
– Стало быть, ты жалеешь, – сказал он и продвинул свободную руку дальше по спинке сидения, чтобы не коснуться ее плеча.
– Мне в Юраге нечего терять, – сказала она. – Только я и знала, что оплеухи да ругань.
И все же она еще раз всхлипнула и высморкалась. Она вспомнила, как однажды грызла леденцы под мостом, над головой у нее гремели по доскам колеса, а в светлом проеме мелькали предвечерние ласточки и скашивали полосу солнца острыми косами своих крыльев. Она не могла убежать от детства. Даже от носового платка исходил его грустный мятно-леденцовый запах.
И он сидел рядом с нею молча. Бывают такие печали, которые разделить невозможно. Но он понимал, что, хотя ее тело мученически противится движению увозящей ее повозки, на самом деле она ни о чем не жалеет. Просто ей нужно что-то в себе преодолеть. И он был спокоен.
Ехали долго. Вскоре сквозь заросли кустарника потянулась песчаная дорога, и ей не было конца. Повозка кренилась, хрустел песок, лошаденка густо и энергично всхрапывала и, вызывающе фыркая, струила здоровое дыхание из розовых ноздрей. Молодой человек хотел бы сказать своей жене – мы подъезжаем к тому-то и тому-то или – проехали столько-то миль от такого-то места. Но он не мог. Пространство было нерушимо.
Ну, отревелась, сказала себе Эми, теперь можно сидеть так хоть всю жизнь.
И она сидела, не отрывая глаз от дороги. Ее не мучили тревоги, чего порою втайне опасался ее муж. Не мучили потому, что в полном неведении жизни, такой, как она есть, и при полной нищете той жизни, какой она жила, девушка совсем не представляла себе, что ее ждет, разве только, что ей придется вечно сидеть в этой повозке, вытянувшись в струнку. Быть может, эти нескончаемые камни, и солнце, и монотонный песчаного цвета ветер – это и есть жизнь? Непривычно принаряженная к свадьбе, очутившаяся в незнакомых, лишенных всяких примет местах, она могла поверить чему угодно.
Но однажды у дороги им попался пень с прибитой сверху жестяной банкой, а в банке был камень и дохлая ящерица.
А другой раз под колесами захлюпала бурая вода, и Эми почувствовала свежесть прохладных брызг на разгоряченной коже.
– Это, – сказал он, – Долгий ручей.
Она запомнит, уважительно подумала девушка; все, что скажет ей муж, она запомнит.
Теперь повозка катилась поживее. Ветер сдувал пот с лошадиной спины прямо им в лицо. Неистово клубились запахи взмокшей кожаной сбруи и раздавленных листьев, которые ветер сдирал с деревьев в лесу. Летело все – ветки и листья, мужчина и женщина, лошадиная грива и кожаные полоски вожжей, – и стремительно несся ландшафт. Но быстрее всего несся ветер. Ветер, который отнимал все, что приносил с собою.
– В этих местах всегда так дует? – засмеялась она.
Стэн только шевельнул губами. На такие вопросы не отвечают. Кроме того, он сознавал и принимал как должное всемогущество пространства.
Но она не могла с этим смириться и, наверно, никогда не сможет. Она начинала ненавидеть и ветер, и пространство, и дорогу, потому что во всем этом терялось ее собственное значение.
А тут еще ветер ухватил ветку, отломил сучок, черный, сухой и корявый, и швырнул так, что сучок оцарапал щеку девушки, стукнул и на мгновение испугал лошадь и, сделав свое дело, уже ненужный, рассыпался в труху где-то позади.
– Ох! – горячо выдохнула девушка не столько от боли, сколько от злого испуга, и руки ее прижались к щеке, а тело мужчины напряглось, сдерживая силу лошади.
Когда они наконец перевели дыхание, мужчина разглядел царапину на щеке жены, на щеке той худенькой девушки, в которой он на приходском балу узнал девчонку Фиббенсов и которая, кажется, стала его женой. И его охватило благодарное чувство.
О боже, задохнулась она, ощущая близость его твердого тела.
Кожей своей они чувствовали благодарность друг к другу и непривычную нежность.
До сих пор они почти не целовались.
Он смотрел на впадинку под ее скулой, на ее шею, с готовностью подставлявшую себя его взгляду.
Она смотрела на его рот, на полноватые, приоткрытые и обветренные губы и на белые зубы с пятнышком крови от ее царапины.
Они смотрели друг на друга, переживая первое мгновение, когда их души слились в одну жизнь. Потом спокойно сели прямо, как прежде, и двинулись дальше.
В этот первый день больше ничто не нарушало однообразие впечатлений, бесконечность дороги, неумолимость зарослей кустарника, и, наконец, когда стало вечереть и на лица их лег сероватый отсвет, они подъехали к поляне, которую расчистил Стэн Паркер, чтобы устроить себе жилье.
Теперь уже был отчетливо виден скромный результат его трудов. В прохладную тишину ворвался враждебно-тоскливый лай собаки.
– Вот, приехали, – сказал молодой человек, словно с объяснениями надлежало покончить как можно спокойнее и быстрее.
– А, – произнесла она сдержанно, – это дом, что ты построил.
О господи, он же не лучше, чем фиббенсовский, подумала она, а тишину хоть ножом режь.
– Да, – буркнул он, спрыгивая с козел. – Он не из фиалок, как видишь.
Это она видела, но понимала необходимость хоть что-то сказать.
– Как-то раз я видела дом, – по чистому вдохновению заговорила она ровным, мечтательным голосом, – перед ним был куст белых роз, и я всегда думала, если у меня будет свой дом, я посажу белые розы. Хозяйка сказала – это табачная роза.
– Ну, – засмеялся он, – дом у тебя теперь есть.
– Да, – ответила она, сходя с повозки.
Но легче ей не стало, и потому она коснулась его руки. Откуда-то взялся пес, обнюхивающий подол ее юбки, и она неуверенно поглядела вниз. Ребра пса ходили ходуном.
– Как его зовут? – спросила она.
Он ответил, что никак.
– Нельзя же совсем без клички, – сказала она.
Эта пусть даже ничтожная убежденность сразу придала ей силы, и она принялась стаскивать с повозки узлы и размещать в доме пожитки так, словно это для нее самое привычное дело. По дому она ходила с осторожностью. Ей как будто не хотелось совать свой нос в то, что уже было здесь до нее. И в самом деле, почти все время она так старательно смотрела прямо перед собой, что многого в доме мужа не видела вовсе.
Но она и так знала, что тут есть. И позже она все это как следует разглядит.
– Вот вода, – сказал он, войдя и поставив ведро у порога.
Эми Паркер сновала взад и вперед по дому, который постепенно становился для нее своим. Она слышала стук топора. Она высунулась по плечи из окна, под которым решила посадить белую розу, – тут, на пологом откосе, земля еще ершилась зубчатыми пнями от поваленных деревьев.
– Где мука? – крикнула она. – И соли я не вижу.
– Сейчас приду, – откликнулся он, выбирая поленья из кучи дров.
Стоял тот предвечерний час, когда обессиленное небо побелело, как валявшиеся на земле щепки. Поляна была пуста и просторна. Мужчина и женщина, занятые важными делами, были видны как на ладони. Дела их, несомненно, были важные – до сих пор человек жил один, а теперь их стало двое. И каждый стал богаче. Их пути скрещивались и расходились, шли рядом и переплетались. Голоса их долетали друг до друга через бездны. И таинство новой жизни вторглось в таинство тишины.
– Мне здесь понравится, – улыбнулась она крошкам на столе, когда они поужинали пресной лепешкой из наскоро замешенного теста и остатками прогорклой солонины.
Он вскинул на нее глаза. Слишком сильна была его внутренняя убежденность в своем решении, оттого ему и в голову не приходило, что ей здесь может не понравиться. Так же как не приходило в голову, что все задуманное может и не сбыться. Та роза, что они решили посадить, уже пышно расцветала под окном немудреного домишки, и ее лепестки осыпались на пол, наполняя комнату запахом растертого табака.
Еще в мальчишеские годы лицо у него было убежденное. Некоторые говорили – каменное. И если он не отличался чрезмерной замкнутостью, то и раскрывался с трудом. В нем были заложены и способность к мышлению, и поэтический дар, но все это таилось под спудом, да так, что почти и не докопаться. Он часто метался во сне, и сновидения тревожили его лицо, но он никогда не рассказывал, что ему виделось.
И сейчас, вместо того, чтобы говорить какие-то нежные слова, которые были ему неподвластны, Стэн протянул руку над остатками жалкого ужина и взял ее пальцы в свои. Рука была ему подвластна, она могла выразить замурованную в нем поэму, для которой не существовало иной возможности вырваться на волю. Его рука знала камень и железо и чувствовала малейшее колебание дерева. Она, однако, немного дрожала, познавая язык плоти. А ночь тем временем превращалась в поэму лунного света. Луна, уже неполная, с выщербленным краем, будто криво вырезанная из белой бумаги, преобразила утлый домишко в вековечную твердыню. Стены его под светом бумажной луны казались неприступными, но сама луна была все так же бесстрастна.
Худенькая девушка, сняв одежду, поставив рядышком башмаки и свернув в комок нитяные перчатки, которые так и не надела, а только держала в руках, набиралась отваги у луны. Кровать, выглядевшая при лунном свете огромной, немало повидала на своем веку и приспособилась к человеческим нравам. Девушка только на мгновенье почувствовала страх и легко отогнала его.
В лунном свете плоть героична.
Мужчина взял тело женщины и научил его бесстрашию. Губы женщины, прильнувшие к векам мужчины, безмолвно признавались в чем-то самом сокровенном. Мужчина обрушил на тело женщины и свою порой пугающую силу, и свой эгоизм. Наконец, женщина ощутила беспомощность мужчины. Она почувствовала дрожь неуверенности в его бедрах после того, как ощутила его любовь и силу. И уже не могла исторгнуть из себя ту любовь, которой теперь наконец-то могла бы ответить ему, любовь всепоглощающую, как сон или смерть.
Потом, когда стало холодать и бумажная луна, уже чуть изодранная ветвями, опустилась в гущу деревьев, женщина забралась под одеяло рядом со спящим мужчиной, который стал ее мужем. Она обхватила пальцами железную перекладину изголовья и уснула.
Глава четвертая
Так началась и продолжалась жизнь на вырубленной поляне, где поселились Паркеры. Поляна все дальше и дальше вторгалась в лес, и пни поваленных деревьев постепенно исчезали, превращались в дым и золу или сгнивали, как старческие зубы. Остались только два-три пня, узловатые громадины, с которыми неизвестно было что делать; иногда на них присаживалась женщина погреться на солнышке, полущить горох или просушить мокрые, скользящие волосы.
Рыжий пес иногда садился поблизости и смотрел на женщину, но не так упорно, как на мужчину. Когда она подзывала его к себе, глаза у него становились пустыми и невидящими. Он признавал только мужчину. Потому-то она так и не дала ему обещанной клички. Он остался «Твоей Собакой». Пес надменно бродил между пней и поросших травою кочек и надменно задирал ногу. Однажды он погубил маленькую фуксию, которую женщина посадила в тени возле дома, и, выйдя из себя, она швырнула в него деревянистой морковкой, но промахнулась. Он не обращал на нее никакого внимания, даже в веселые минуты, когда, высунув язык, он улыбался всей своей мордой. Но улыбался он не женщине. Ее он даже не замечал. Он в это время лизал у себя промеж ног или, подняв нос, глядел в пространство.
И всегда где-то поблизости от него работал мужчина. Топором, косой или молотком. Или стоял на коленях, уминая землю вокруг рассады, выращенной под мокрыми мешками. На другое утро из земли торчали листики капусты – те, которые за ночь не успели сгрызть кролики. В первые годы рано утром женщина видела эти капустные листики отчетливее, чем все, что было вокруг, – только они не расплывались в мягком свете утренних зорь.
Рассада вскоре превращалась в длинные ряды жилистых листьев, оттаивающих после ночных заморозков. Средь запаха нагревающейся земли их синеватая и фиолетовая плоть струилась вместе с текучим серебром воды и алмазным сверканьем утреннего света. Но всегда оставалась упругой. Позже, в жестком свете дня обозначались стойкие, мускулистые шарики, потом они становились крупными флегматичными кочанами в обрамлении поникших листьев, и в разгаре дня над ними стоял резкий животный запах капусты.
Когда после ночного морозца вставало солнце и в жилах успокаивалась взбудораженная кровь, женщина подходила и останавливалась возле мужа, и тот показывал ей, как надо рыхлить землю в междурядьях.
– Не так, – говорил он, – потому что ты присыпаешь землей сорняки. А вот так.
Вряд ли было нужно ее учить. Или ей – слушать. И вряд ли он этого не понимал, но ему хотелось удержать ее рядом. Земля после заморозков была мягкая и обессиленная. После безумных ошеломительных минут, после жадных объятий и хриплых вскриков хорошо побыть вместе в ласковом покое. Даже почти не разговаривая и не слушая. Он ощущал ее тепло. На ней была старая соломенная шляпа с широкими полями, разлохматившаяся там, где прохудилось плетение, и под этой шляпой ее лицо казалось совсем маленьким и бледным. Но тело ее слегка округлилось. Она уже не дергалась всем корпусом при поворотах и уже не казалось, что она вот-вот переломится в талии. Плоть ее становилась осмысленной и влекущей.
– Не так. А вот так, – произнес он.
Она проходила между грядок с капустой, и сейчас он учил ее не рыхлить землю, а нести и изгибать свое тело. Она шла мелкими шажками между холмиков земли, которую он накидал для будущих грядок, но поле его зрения заполняло только колыханье ее тела. Мотыжа оттаивающую землю, он не часто вскидывал глаза, но против воли видел перед собой только очертания ее фигуры.
Его тоже учили. Она в нем отпечаталась накрепко.
Иногда она, откусив большой кусок хлеба, отрывала взгляд от тарелки и с набитым ртом говорила что-то неразборчивое. Он слушал, а потом, оставшись один, вспоминал этот голос. Ее слишком жадный голос. Потому что она и вправду была жадной, жадной до хлеба и до его однажды открытой для себя любви.
Всем своим существом она поглощала его любовь и злилась на заговоры, которые устраивала жизнь, чтобы отнять у нее эту пищу, не дав насытиться. Через окно она вглядывалась в темноту, слышала звяканье металла, хлест кожаного кнута, видела на фоне звезд темные, размытые очертания повозки с грудой капусты.
– Я налила воды в бурдюк, – кричала она.
Мужчина бился над тугими пряжками подпруги, и холодная кожа не поддавалась его рукам. И он все топтался и топтался вокруг лошади и повозки, готовясь к путешествию с капустой.
– А под бутерброды я положила кусок пирога, – говорила она вдогонку.
Только, чтобы что-то сказать.
Потому что у нее зябли плечи и без него было зябко в постели, и уже еле слышалось последнее цоканье копыт по камням, и музыка скрипучей повозки затихала вдали. И невозможно вернуть его теплое тело в покинутую постель.
Иногда после рынка он оставался в городке на целые сутки, если у него были там дела или требовалось что-то купить.
И тогда покинутая женщина снова становилась худенькой девушкой. Так много значившая в ее замужней жизни мебель выглядела в пустом доме простой древесиной. Ее нехитрые детские развлечения оказались совсем жалкими на этой поляне среди леса. Она слонялась вокруг дома, выводила узоры на рассыпанном сахарном песке или, наклонясь к самой земле в недальнем подлеске, подолгу, в упор смотрела на муравья.
Порой она бормотала слова, с которыми ее учили обращаться к богу.
Она просила печального, бледного Христа о каком-нибудь знаке свыше. На исцарапанное красное дерево стола, который ее муж купил на аукционе, она клала библию, свадебный подарок пасторши. Она уважительно перелистывала страницы. Вслух или про себя читала слова.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70