Джин просто таращила глаза. Она постоянно глядела на картинки из жизни, которая вот-вот позовет окунуться в нее. Но это будет потом. Пока что жизнь принадлежит сестре.
– Я его отец, – сказал человек.
Запрокинутое дубленое лицо смотрело прямо вверх, предлагая себя этим девушкам как залог.
– Вон что, – сказала Роза.
Ее сестра Джин заерзала, подсунулась ближе к сестре, откинула за уши блестящие волосы и готова была слушать весь день напролет.
– Нету здесь Рэя, – сказала хмурая Роза.
– Я же приехал повидаться с ним, – сказал человек. – Я сел на поезд в Дьюрилгее рано утром. А уехать смогу, наверно, только вечером. К дойке не поспею. Но уехать надо.
Роза слушала эту невразумительную речь. Она молчала. И водила пальцем по трещине хворого дома.
– Передайте ему, – тихо сказало запрокинутое лицо.
– Не могу я передать, – угрюмо сказала она. – Рэй уехал.
– Куда? – словно разжавшись, спросило лицо.
Тогда девчонка, ловившая каждое слово, тоже как будто разжалась. Она фыркнула. Она хихикнула, потом залилась смехом. Она хохотала, спрятав лицо и еще глубже вжимаясь в сестрин бок.
В конце концов засмеялась и Роза. Только вульгарным, низким, булькающим смехом сквозь свои коротенькие зубы.
– Скажите же, – просил человек.
Он тоже начал смеяться, но вяло, словно еще не вполне улавливая смысл шутки. А в глаза ему било солнце.
– Куда? – произнес он уже с меньшей твердостью.
– На север! – выкрикнула Роза, махнув рукой в неопределенном направлении.
Но Джин, оскалив все зубы разом, свесилась вниз и, давясь от смеха, выговорила:
– Не слушайте ее, мистер. Рэй поехал на запад. Ей-богу!
Только это ей и удалось произнести. Джин была очень юная, она корчилась от смеха, ее даже в пот бросило, когда она вмешалась на равных, и тотчас же убежала в дом, пропахший гнилыми фруктами.
А Стэн Паркер остался на улице со всеми своими недостатками и ошибками. Теперь он знал, что не увидит Рэя. Он уже не чувствовал себя сильным. У него ломило лицо от юношески беспечного выражения, которое оно старалось удержать ради двух девушек, запертых висячим замком.
На обратном пути, когда он прошагал несколько улиц примерно в том направлении, откуда пришел, какая-то старуха показала ему кулек с купленными сливами.
– Гляди-ка, – сказала она. – Когда я эти сливы покупала, они были крупные и сочные. По крайней мере на прилавке. А тут видишь, какая мелочь?
Негодование заставило ее зашагать рядом с незнакомым человеком.
– Разве это дело? – сказала она, щелкая вставными челюстями. – Вот всегда так.
Ему ничего не оставалось, как поддакивать.
Старуха шла рядом. Она принялась рассказывать о своем сыне. Он у нее шахтер.
– Хороший он? – спросил Стэн, глуповато улыбнувшись.
– Парень как парень, – сказала она, отводя глаза. – Только есть такие люди, что все видят шиворот-навыворот. Вот так-то.
Вскоре старуха отстала, больше не нуждаясь в обществе этого незнакомца, и он увидел, как она высыпала все сливы из кулька в канаву.
Теперь конец, понял Стэн Паркер. Он шел и шел, пробираясь сквозь сумбур и беспомощность, в которых окончилась его жизнь. И хоть у него вошло в привычку творить простые молитвы и он искренне верил в бога, все же он был не настолько самонадеян, чтобы поверить в действенность своих молитв или беспредельное божье благоволение. Душевная простота его еще не достигла той конечной ясности, той силы, что внушает убеждение в безграничном могуществе веры.
И потому, вместо того чтоб молиться, он зашел в закусочную и заказал какую-то еду.
Закусочная оказалась китайской. Перед ним поставили тарелку, но он сидел неподвижно, уставясь на нее или, вернее, на узловатые суставы своих бездействующих пальцев.
– Вы прихворнули, – сказал молодой китаец, который располагал принесенный прибор в определенном порядке.
– Нет, – ответил Стэн.
– Кто-то умер, – скорее утверждая, чем спрашивая, сказал китаец высоким вызывающим голосом, появившимся у второго поколения эмигрантов.
Он отошел от стола писать счет, складывая цифры и проверяя результат, и его китайское лицо было гладким и честным, несмотря на высокий вызывающий голос.
А Стэн Паркер, сидя за столиком, постепенно убеждался, что надо ехать домой. Ему больше нечего делать в этом городе.
И дня через два он уехал. Его дочь Тельма провожала его на вокзале. Поезд уходил утром, и Тельма была одета для работы, в серый костюм и белую блузку; с плохо скрытым ощущением собственной значительности она обдергивала манжеты и разглядывала свои безукоризненные ногти. От ее холеного преуспевающего вида Стэн несколько терялся, хотя ему было лестно идти рядом. Он шел, помахивая старым кожаным саквояжем, найденным в доме матери после ее смерти, – бог весть как он там оказался, Стэн никогда не видел, чтобы кто-нибудь им пользовался. Саквояж был неуклюжий и жесткий, хотя его перед отъездом основательно натерли седельной мазью.
– Какой забавный старый мешок, – засмеялась Тельма, заставив себя увидеть в этой вещи нечто очень оригинальное, иначе ей пришлось бы ужаснуться. – Неужели можно уложить в него одежду, не скатывая в клубок?
– Для меня и такой сойдет, – сказал он.
Тельма почувствовала, что надо бы повести с ним задушевный разговор о чем-то сокровенном, но так испугалась этого, что сказала решительным тоном:
– Кажется, мы слишком уж рано приехали.
Отец повел ее в буфет, и не успела она запротестовать или посмеяться над ним, как он купил ей мороженое в вафельном стаканчике.
– И я должна это съесть? – спросила она.
– Почему нет, – сказал отец. – Раньше ты это очень любила.
Очень любила, эхом отозвалась ее память, когда она лизнула лакомство своего детства, сладкую шапку на вафельном стаканчике. Ей не хотелось плакать, но слезы подступили против ее воли. Мороженое скользнуло в горло, ледяное, оно растеклось по горячему. В сером свете утра она просыпалась и видела, как расцветают лампы, слушала нестерпимо резкие голоса петухов, пророчащих будущее и грустно осуждавших прошлое.
– В детстве, – повторил он, – ты очень его любила.
– Ну что ты заладил одно и то же! – сказала она. – Слушай, папа, я понимаю, эта история с Рэем просто ужасна для тебя, но ведь он нехороший человек.
– Рано еще судить, – ответил он, – кто хороший, а кто нет.
Значит, ей не удалось изгнать беса – своего братца.
– Я не могу объяснить, – пробормотала она.
Тельма почувствовала отцовское прямодушие, вовсе для нее нежелательное, поэтому она обрадовалась, когда они подошли к вагону и настало время поцеловаться.
– До свиданья, Тель, – сказал он и слегка покраснел, целуя молодую женщину, которая была и не была его родной дочерью.
Его дети вырвались на волю. Пар разлетался по вокзалу, как мельчайшие серые семена. Все, что казалось невероятным, стало обычным, но, быть может, дело просто в том, что он ехал домой.
Тельма Паркер поглядела вслед уходящему поезду. Сейчас она думала только о собственной жизни. Это было жестоко, но необходимо. Она прошла платформу и спустилась по ступенькам. Она уже сняла себе комнату в доме вдовы доктора и скоро переедет – она договорилась, что на будущей неделе, – и, само собой, будет пользоваться кухней и ванной. Тельма Паркер села в трамвай. Кажется, ее жизнь начала налаживаться, но об этом вовсе незачем всем рассказывать. Это никого, кроме нее, не касалось. Она будет нежиться в ванне докторской вдовы, в клубах аромата сандалового дерева и сирени, в красивом пригороде.
Стэн Паркер ехал домой и виновато ощутил, что боль его отпустила, когда появились знакомые географические приметы. Он знал все контуры этих мест лучше, чем человеческие лица, особенно лица своих детей. Детей познаешь через мать, подумал он. Ему хотелось, чтобы это было так. Однако его печаль не столь уж неотвязна, и это открыл ему поезд. В Бенгели Стэн сел в автобус, который покатил его через холмы в Дьюрилгей. Там он сошел и зашагал напрямик через пастбища. Он иногда выбирал этот более уединенный путь, он замедлял шаг среди желтых трав и черных деревьев, приглядывался ко всему, будто в первый раз, рассматривал свитки опавшей коры, эту вечную загадку. И постепенно растерянное неведение сменялось в человеке уверенностью. Загрубевшая кожа Стэна в мягком свете над пастбищами становилась прозрачнее.
Глава семнадцатая
Эми Паркер смирилась с отсутствием сына; время шло, а жизнь была все такой же, как и при нем. Если она думала о Рэе, то ей виделся малыш, еще не умеющий бегать, или маленький мальчик, игравший с ней в прятки, и она, найдя его, душила поцелуями и жадно впивалась губами в его шейку. А он только отбивался от ее любви. И ожившее прошлое становилось реальнее, чем настоящее.
Но однажды Рэй прислал открытку из Олбэни. Она забыла его почерк, а может, и просто не знала. Открытка говорила с ней чужим мужским голосом, и сквозь очки для чтения Эми уважительно смотрела на нее, как на высверк молнии. Он писал, что поступил на работу. В конце концов она стала гордиться открыткой, хотя не чувствовала любви к этому мужчине. Она любила маленького отбивавшегося мальчишку, к которому в летний день прижималась щекой. Она показывала открытку людям, предварительно обтерев руки, она показывала ее всем, кто заходил, и принимала поздравления с подобающей гордостью и говорила об отсутствующем сыне с искренней нежностью. Но она не любила этого мужчину.
Ей хотелось бы любить его. Страшно думать, что она никогда не любила сына как человека. Иногда она, переплетя пальцы, крепко стискивала руки. Они были ловкие и пухлые, эти руки, широкие и еще не усохшие. Но, ломая друг друга, пальцы становились сухими, как бумага, и костлявыми. Тогда она заставляла себя делать какие-то неспешные дела или ласково заговаривала со своим добрым мужем, предлагала ему что-то поесть или приводила в порядок его одежду. Мужа она любила. Даже после долгих будней любви она его по-прежнему любила. Но порой, лежа на боку, она думала: я еще мало его люблю, он еще не видел доказательств моей любви. Все было бы проще, если б она могла повернуться и указать ему на их сына, но это было невозможно. А часто ей казалось, что она вообще не имела детей, ибо ей не дано было любить свою дочь, разве только порывами. Тогда она начинала думать о ребенке, которого они подобрали в Уллуне, во время половодья, и который так быстро исчез. Тот мальчик, казалось ей, если б она его приручила, стал бы ей сыном. Ведь могло же быть так. Все то, что не свершилось в половодье их жизни, сейчас, когда подступала сушь, вызывало тоску по несбывшимся возможностям.
В нашу пору жизни, как говаривала почтмейстерша, увядшая еще в молодости и, по-видимому, нисколько не жалевшая об этом.
Эми Паркер терпеть не могла почтмейстершу, но так как у них сложились привычные приятельские отношения, то в те дни, когда ей приходилось бывать в Дьюрилгее, она останавливалась у почты поболтать. Кроме того, это была передышка перед подъемом на холм.
– Вы дома, миссис Гейдж? – спрашивала она. – Нам, наверно, ничего нет?
Миссис Гейдж тут же выбегала.
– Я еще не смотрела, дорогая, – говорила она. – Все из-за телефона. Просто ошалеть можно. Конечно, это все-таки расширяет кругозор. Я тут целый день слушаю разговоры. Нынче утром Литгоу был на проводе. Вы бы просто ахнули! Но, конечно, я лицо официальное, а не просто так.
Значит, миссис Гейдж своими желтыми руками копошила чужую жизнь, и от этого она становилась вдвое неприятней для Эми Паркер, хоть и еще более таинственной и значительной.
Однако в тот день миссис Гейдж почему-то не копошилась в проводах, – может, один какой-то оборвался. Но дело было не в этом. Миссис Гейдж находилась в страшном смятении. Она вбежала в контору, глаза у нее были как фарфоровые шарики, дышала она прерывисто.
– Миссис Паркер, – выкрикнула она, – я вас поджидала. О боже! Это такой ужас, разве кто мог подумать! Мистер Гейдж…
Эми Паркер, как и многие другие, позабывшая о существовании почтмейстершиного мужа, отступила назад. Но почтмейстерша схватила ее горячую руку своей, жилистой и холодной, и потащила в дом.
– Жизни себя лишил! – объявила она, теперь уже сокрушаясь о себе, о том, что попала в такое положение. – Во дворе, на дереве. На двух ремнях. Один старый, я никогда его и не видела, должно быть подобрал где-то. Смотрю – висит. О боже, смотреть-то как страшно было! Он раскачивался. Медленно так. А лицо спокойное.
И тащила за собой Эми Паркер, не подготовленную к этому роковому событию, до смешного растерянную и потную.
– Миссис Адамс прибежала, помогла мне управиться, – продолжала почтмейстерша. – Сейчас он прилично выглядит. Хоть смотреть можно. Эти дамы только что его видели и остались посидеть со мной, посочувствовать.
В доме были миссис Хобсон, какая-то миссис Малвэни и еще одна женщина с вуалькой на лице.
– По крайней мере вы не одна, – сказала Эми Паркер, которой не хотелось сейчас смотреть на труп.
Миссис Малвэни прищелкнула языком.
– Ничего себе способ оставить женщину вдовой, – заметила миссис Хобсон.
– Да! – закричала миссис Гейдж. – Да!
Все были поражены – до сих пор она казалась спокойной и как будто смирилась с происшедшим.
Но миссис Гейдж душили мысли о своей ужасной жизни. Ей вдруг стало необходимо выговориться. Она дочь инспектора школ, который жительствовал в одном из прибрежных городков. У них был чистенький коттедж, утопавший в гортензиях, которыми гордился отец, хотя от житья в вечном их сумраке с небольшими просветами между широких листьев, от влажного зеленого воздуха все члены семейства выглядели так, будто их одолевала бледная немочь. А с мужем она познакомилась, когда он сидел на молу и удил рыбу. Она увидела, как блеснула рыба, когда он ловко вытащил удочку, хотя руки у него были совсем тощие. Очень красивая была рыба. Они любовались ею вместе. Она боялась вымолвить слово, чтоб не испортить ему удовольствия – он был поглощен этой рыбой, – и побоялась отказаться, когда он против своей воли, повинуясь какому-то странному порыву, предложил эту рыбу ей. Дома ее сварили и съели под белым соусом; приглашали и молодого человека, но он отказался, сказав, что рыба, побывавшая в кастрюле, нисколько его не интересует. Вскоре после того он женился на принявшей от него рыбу девице, и женился без всякой к тому причины, кроме страшной неизбежности. Потом они начали узнавать друг друга поближе. И ездить по разным местам. Мистер Гейдж, как всем известно, был человек слабый, у него почти что не было подбородка, и глаза слабые, хоть с виду красивые, он никогда, бывало, прямо на тебя не посмотрит. Они переезжали с места на место, жили в жарких коричневых городах, в хижинах, где пахло сухой гнилью, в палатках и даже в шалашах из корья. Муж сколько раз брался за работу и всегда бросал. Он был футеровщиком, пока у него не ослабели руки. У него был талант к столярному делу, но он стал задыхаться от опилок. Иногда он целыми днями сидел, не проронив ни словечка, нарочно, чтобы только жену оскорбить. Он сидел и смотрел в пустую тарелку так, будто видел там что-то очень важное, а то усядется на старой железной койке под перечным деревом в нижней рубашке – это все видели, – сидит и молчит. Ну, она-то, конечно, уже много лет назад поступила работать на почту, у нее хватило мужества, да и нужда заставила. Вот уж сколько лет она в Дьюрилгее работает, а до того работала в другом городишке. Ей хотелось рассказать множество подробностей о своей жизни с умершим, даже самых интимных, это она и собиралась сделать.
– Просто чтоб вы знали, – сказала она, – чего только не приходится терпеть женщине.
Даже ее распадающиеся волосы выглядели как-то отчаянно.
Но Эми Паркер вспомнила, как почтмейстершин муж стоял на коленях перед муравьем, и ей захотелось уберечь его от беспощадных разоблачений.
– Он ведь мертвый, миссис Гейдж, – сказала она.
– А я? – вскрикнула почтмейстерша. – Я живая. Или только отчасти.
И она зашелестела, как сухая пальма.
– Никогда меня не били, не рвали на части, мне все время давали понять, что я сама себя не понимаю, – сказала она, – и не только себя, а вообще ничего на свете.
Миссис Малвэни поцокала языком.
– Слушайте, дамы, – продолжала почтмейстерша, расправляя безнадежно обвисшие, повлажневшие у лба волосы, – я вам покажу такое, что вы сразу поймете, о чем я говорю. Пройдемте-ка вот туда, пожалуйста, – сказала она, передвигая пояс своей темной юбки. – Это вроде иллюстраций, – засмеялась она.
Всем стало жутковато, но все последовали за ней – миссис Малвэни, миссис Хобсон, миссис Паркер и женщина с вуалькой.
Под угрозой вероятности, что где-то там может оказаться человеческая душа, упрятанная в некий ящик или пришпиленная к бумаге, как-то забылось, что в доме лежит труп. Слышно было частое дыханье женщин, когда почтмейстерша отворила дверь в какую-то комнату. Там стояла самая обычная мебель и раскачивался тусклый маятник часов, отсчитывая свою меру времени.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70
– Я его отец, – сказал человек.
Запрокинутое дубленое лицо смотрело прямо вверх, предлагая себя этим девушкам как залог.
– Вон что, – сказала Роза.
Ее сестра Джин заерзала, подсунулась ближе к сестре, откинула за уши блестящие волосы и готова была слушать весь день напролет.
– Нету здесь Рэя, – сказала хмурая Роза.
– Я же приехал повидаться с ним, – сказал человек. – Я сел на поезд в Дьюрилгее рано утром. А уехать смогу, наверно, только вечером. К дойке не поспею. Но уехать надо.
Роза слушала эту невразумительную речь. Она молчала. И водила пальцем по трещине хворого дома.
– Передайте ему, – тихо сказало запрокинутое лицо.
– Не могу я передать, – угрюмо сказала она. – Рэй уехал.
– Куда? – словно разжавшись, спросило лицо.
Тогда девчонка, ловившая каждое слово, тоже как будто разжалась. Она фыркнула. Она хихикнула, потом залилась смехом. Она хохотала, спрятав лицо и еще глубже вжимаясь в сестрин бок.
В конце концов засмеялась и Роза. Только вульгарным, низким, булькающим смехом сквозь свои коротенькие зубы.
– Скажите же, – просил человек.
Он тоже начал смеяться, но вяло, словно еще не вполне улавливая смысл шутки. А в глаза ему било солнце.
– Куда? – произнес он уже с меньшей твердостью.
– На север! – выкрикнула Роза, махнув рукой в неопределенном направлении.
Но Джин, оскалив все зубы разом, свесилась вниз и, давясь от смеха, выговорила:
– Не слушайте ее, мистер. Рэй поехал на запад. Ей-богу!
Только это ей и удалось произнести. Джин была очень юная, она корчилась от смеха, ее даже в пот бросило, когда она вмешалась на равных, и тотчас же убежала в дом, пропахший гнилыми фруктами.
А Стэн Паркер остался на улице со всеми своими недостатками и ошибками. Теперь он знал, что не увидит Рэя. Он уже не чувствовал себя сильным. У него ломило лицо от юношески беспечного выражения, которое оно старалось удержать ради двух девушек, запертых висячим замком.
На обратном пути, когда он прошагал несколько улиц примерно в том направлении, откуда пришел, какая-то старуха показала ему кулек с купленными сливами.
– Гляди-ка, – сказала она. – Когда я эти сливы покупала, они были крупные и сочные. По крайней мере на прилавке. А тут видишь, какая мелочь?
Негодование заставило ее зашагать рядом с незнакомым человеком.
– Разве это дело? – сказала она, щелкая вставными челюстями. – Вот всегда так.
Ему ничего не оставалось, как поддакивать.
Старуха шла рядом. Она принялась рассказывать о своем сыне. Он у нее шахтер.
– Хороший он? – спросил Стэн, глуповато улыбнувшись.
– Парень как парень, – сказала она, отводя глаза. – Только есть такие люди, что все видят шиворот-навыворот. Вот так-то.
Вскоре старуха отстала, больше не нуждаясь в обществе этого незнакомца, и он увидел, как она высыпала все сливы из кулька в канаву.
Теперь конец, понял Стэн Паркер. Он шел и шел, пробираясь сквозь сумбур и беспомощность, в которых окончилась его жизнь. И хоть у него вошло в привычку творить простые молитвы и он искренне верил в бога, все же он был не настолько самонадеян, чтобы поверить в действенность своих молитв или беспредельное божье благоволение. Душевная простота его еще не достигла той конечной ясности, той силы, что внушает убеждение в безграничном могуществе веры.
И потому, вместо того чтоб молиться, он зашел в закусочную и заказал какую-то еду.
Закусочная оказалась китайской. Перед ним поставили тарелку, но он сидел неподвижно, уставясь на нее или, вернее, на узловатые суставы своих бездействующих пальцев.
– Вы прихворнули, – сказал молодой китаец, который располагал принесенный прибор в определенном порядке.
– Нет, – ответил Стэн.
– Кто-то умер, – скорее утверждая, чем спрашивая, сказал китаец высоким вызывающим голосом, появившимся у второго поколения эмигрантов.
Он отошел от стола писать счет, складывая цифры и проверяя результат, и его китайское лицо было гладким и честным, несмотря на высокий вызывающий голос.
А Стэн Паркер, сидя за столиком, постепенно убеждался, что надо ехать домой. Ему больше нечего делать в этом городе.
И дня через два он уехал. Его дочь Тельма провожала его на вокзале. Поезд уходил утром, и Тельма была одета для работы, в серый костюм и белую блузку; с плохо скрытым ощущением собственной значительности она обдергивала манжеты и разглядывала свои безукоризненные ногти. От ее холеного преуспевающего вида Стэн несколько терялся, хотя ему было лестно идти рядом. Он шел, помахивая старым кожаным саквояжем, найденным в доме матери после ее смерти, – бог весть как он там оказался, Стэн никогда не видел, чтобы кто-нибудь им пользовался. Саквояж был неуклюжий и жесткий, хотя его перед отъездом основательно натерли седельной мазью.
– Какой забавный старый мешок, – засмеялась Тельма, заставив себя увидеть в этой вещи нечто очень оригинальное, иначе ей пришлось бы ужаснуться. – Неужели можно уложить в него одежду, не скатывая в клубок?
– Для меня и такой сойдет, – сказал он.
Тельма почувствовала, что надо бы повести с ним задушевный разговор о чем-то сокровенном, но так испугалась этого, что сказала решительным тоном:
– Кажется, мы слишком уж рано приехали.
Отец повел ее в буфет, и не успела она запротестовать или посмеяться над ним, как он купил ей мороженое в вафельном стаканчике.
– И я должна это съесть? – спросила она.
– Почему нет, – сказал отец. – Раньше ты это очень любила.
Очень любила, эхом отозвалась ее память, когда она лизнула лакомство своего детства, сладкую шапку на вафельном стаканчике. Ей не хотелось плакать, но слезы подступили против ее воли. Мороженое скользнуло в горло, ледяное, оно растеклось по горячему. В сером свете утра она просыпалась и видела, как расцветают лампы, слушала нестерпимо резкие голоса петухов, пророчащих будущее и грустно осуждавших прошлое.
– В детстве, – повторил он, – ты очень его любила.
– Ну что ты заладил одно и то же! – сказала она. – Слушай, папа, я понимаю, эта история с Рэем просто ужасна для тебя, но ведь он нехороший человек.
– Рано еще судить, – ответил он, – кто хороший, а кто нет.
Значит, ей не удалось изгнать беса – своего братца.
– Я не могу объяснить, – пробормотала она.
Тельма почувствовала отцовское прямодушие, вовсе для нее нежелательное, поэтому она обрадовалась, когда они подошли к вагону и настало время поцеловаться.
– До свиданья, Тель, – сказал он и слегка покраснел, целуя молодую женщину, которая была и не была его родной дочерью.
Его дети вырвались на волю. Пар разлетался по вокзалу, как мельчайшие серые семена. Все, что казалось невероятным, стало обычным, но, быть может, дело просто в том, что он ехал домой.
Тельма Паркер поглядела вслед уходящему поезду. Сейчас она думала только о собственной жизни. Это было жестоко, но необходимо. Она прошла платформу и спустилась по ступенькам. Она уже сняла себе комнату в доме вдовы доктора и скоро переедет – она договорилась, что на будущей неделе, – и, само собой, будет пользоваться кухней и ванной. Тельма Паркер села в трамвай. Кажется, ее жизнь начала налаживаться, но об этом вовсе незачем всем рассказывать. Это никого, кроме нее, не касалось. Она будет нежиться в ванне докторской вдовы, в клубах аромата сандалового дерева и сирени, в красивом пригороде.
Стэн Паркер ехал домой и виновато ощутил, что боль его отпустила, когда появились знакомые географические приметы. Он знал все контуры этих мест лучше, чем человеческие лица, особенно лица своих детей. Детей познаешь через мать, подумал он. Ему хотелось, чтобы это было так. Однако его печаль не столь уж неотвязна, и это открыл ему поезд. В Бенгели Стэн сел в автобус, который покатил его через холмы в Дьюрилгей. Там он сошел и зашагал напрямик через пастбища. Он иногда выбирал этот более уединенный путь, он замедлял шаг среди желтых трав и черных деревьев, приглядывался ко всему, будто в первый раз, рассматривал свитки опавшей коры, эту вечную загадку. И постепенно растерянное неведение сменялось в человеке уверенностью. Загрубевшая кожа Стэна в мягком свете над пастбищами становилась прозрачнее.
Глава семнадцатая
Эми Паркер смирилась с отсутствием сына; время шло, а жизнь была все такой же, как и при нем. Если она думала о Рэе, то ей виделся малыш, еще не умеющий бегать, или маленький мальчик, игравший с ней в прятки, и она, найдя его, душила поцелуями и жадно впивалась губами в его шейку. А он только отбивался от ее любви. И ожившее прошлое становилось реальнее, чем настоящее.
Но однажды Рэй прислал открытку из Олбэни. Она забыла его почерк, а может, и просто не знала. Открытка говорила с ней чужим мужским голосом, и сквозь очки для чтения Эми уважительно смотрела на нее, как на высверк молнии. Он писал, что поступил на работу. В конце концов она стала гордиться открыткой, хотя не чувствовала любви к этому мужчине. Она любила маленького отбивавшегося мальчишку, к которому в летний день прижималась щекой. Она показывала открытку людям, предварительно обтерев руки, она показывала ее всем, кто заходил, и принимала поздравления с подобающей гордостью и говорила об отсутствующем сыне с искренней нежностью. Но она не любила этого мужчину.
Ей хотелось бы любить его. Страшно думать, что она никогда не любила сына как человека. Иногда она, переплетя пальцы, крепко стискивала руки. Они были ловкие и пухлые, эти руки, широкие и еще не усохшие. Но, ломая друг друга, пальцы становились сухими, как бумага, и костлявыми. Тогда она заставляла себя делать какие-то неспешные дела или ласково заговаривала со своим добрым мужем, предлагала ему что-то поесть или приводила в порядок его одежду. Мужа она любила. Даже после долгих будней любви она его по-прежнему любила. Но порой, лежа на боку, она думала: я еще мало его люблю, он еще не видел доказательств моей любви. Все было бы проще, если б она могла повернуться и указать ему на их сына, но это было невозможно. А часто ей казалось, что она вообще не имела детей, ибо ей не дано было любить свою дочь, разве только порывами. Тогда она начинала думать о ребенке, которого они подобрали в Уллуне, во время половодья, и который так быстро исчез. Тот мальчик, казалось ей, если б она его приручила, стал бы ей сыном. Ведь могло же быть так. Все то, что не свершилось в половодье их жизни, сейчас, когда подступала сушь, вызывало тоску по несбывшимся возможностям.
В нашу пору жизни, как говаривала почтмейстерша, увядшая еще в молодости и, по-видимому, нисколько не жалевшая об этом.
Эми Паркер терпеть не могла почтмейстершу, но так как у них сложились привычные приятельские отношения, то в те дни, когда ей приходилось бывать в Дьюрилгее, она останавливалась у почты поболтать. Кроме того, это была передышка перед подъемом на холм.
– Вы дома, миссис Гейдж? – спрашивала она. – Нам, наверно, ничего нет?
Миссис Гейдж тут же выбегала.
– Я еще не смотрела, дорогая, – говорила она. – Все из-за телефона. Просто ошалеть можно. Конечно, это все-таки расширяет кругозор. Я тут целый день слушаю разговоры. Нынче утром Литгоу был на проводе. Вы бы просто ахнули! Но, конечно, я лицо официальное, а не просто так.
Значит, миссис Гейдж своими желтыми руками копошила чужую жизнь, и от этого она становилась вдвое неприятней для Эми Паркер, хоть и еще более таинственной и значительной.
Однако в тот день миссис Гейдж почему-то не копошилась в проводах, – может, один какой-то оборвался. Но дело было не в этом. Миссис Гейдж находилась в страшном смятении. Она вбежала в контору, глаза у нее были как фарфоровые шарики, дышала она прерывисто.
– Миссис Паркер, – выкрикнула она, – я вас поджидала. О боже! Это такой ужас, разве кто мог подумать! Мистер Гейдж…
Эми Паркер, как и многие другие, позабывшая о существовании почтмейстершиного мужа, отступила назад. Но почтмейстерша схватила ее горячую руку своей, жилистой и холодной, и потащила в дом.
– Жизни себя лишил! – объявила она, теперь уже сокрушаясь о себе, о том, что попала в такое положение. – Во дворе, на дереве. На двух ремнях. Один старый, я никогда его и не видела, должно быть подобрал где-то. Смотрю – висит. О боже, смотреть-то как страшно было! Он раскачивался. Медленно так. А лицо спокойное.
И тащила за собой Эми Паркер, не подготовленную к этому роковому событию, до смешного растерянную и потную.
– Миссис Адамс прибежала, помогла мне управиться, – продолжала почтмейстерша. – Сейчас он прилично выглядит. Хоть смотреть можно. Эти дамы только что его видели и остались посидеть со мной, посочувствовать.
В доме были миссис Хобсон, какая-то миссис Малвэни и еще одна женщина с вуалькой на лице.
– По крайней мере вы не одна, – сказала Эми Паркер, которой не хотелось сейчас смотреть на труп.
Миссис Малвэни прищелкнула языком.
– Ничего себе способ оставить женщину вдовой, – заметила миссис Хобсон.
– Да! – закричала миссис Гейдж. – Да!
Все были поражены – до сих пор она казалась спокойной и как будто смирилась с происшедшим.
Но миссис Гейдж душили мысли о своей ужасной жизни. Ей вдруг стало необходимо выговориться. Она дочь инспектора школ, который жительствовал в одном из прибрежных городков. У них был чистенький коттедж, утопавший в гортензиях, которыми гордился отец, хотя от житья в вечном их сумраке с небольшими просветами между широких листьев, от влажного зеленого воздуха все члены семейства выглядели так, будто их одолевала бледная немочь. А с мужем она познакомилась, когда он сидел на молу и удил рыбу. Она увидела, как блеснула рыба, когда он ловко вытащил удочку, хотя руки у него были совсем тощие. Очень красивая была рыба. Они любовались ею вместе. Она боялась вымолвить слово, чтоб не испортить ему удовольствия – он был поглощен этой рыбой, – и побоялась отказаться, когда он против своей воли, повинуясь какому-то странному порыву, предложил эту рыбу ей. Дома ее сварили и съели под белым соусом; приглашали и молодого человека, но он отказался, сказав, что рыба, побывавшая в кастрюле, нисколько его не интересует. Вскоре после того он женился на принявшей от него рыбу девице, и женился без всякой к тому причины, кроме страшной неизбежности. Потом они начали узнавать друг друга поближе. И ездить по разным местам. Мистер Гейдж, как всем известно, был человек слабый, у него почти что не было подбородка, и глаза слабые, хоть с виду красивые, он никогда, бывало, прямо на тебя не посмотрит. Они переезжали с места на место, жили в жарких коричневых городах, в хижинах, где пахло сухой гнилью, в палатках и даже в шалашах из корья. Муж сколько раз брался за работу и всегда бросал. Он был футеровщиком, пока у него не ослабели руки. У него был талант к столярному делу, но он стал задыхаться от опилок. Иногда он целыми днями сидел, не проронив ни словечка, нарочно, чтобы только жену оскорбить. Он сидел и смотрел в пустую тарелку так, будто видел там что-то очень важное, а то усядется на старой железной койке под перечным деревом в нижней рубашке – это все видели, – сидит и молчит. Ну, она-то, конечно, уже много лет назад поступила работать на почту, у нее хватило мужества, да и нужда заставила. Вот уж сколько лет она в Дьюрилгее работает, а до того работала в другом городишке. Ей хотелось рассказать множество подробностей о своей жизни с умершим, даже самых интимных, это она и собиралась сделать.
– Просто чтоб вы знали, – сказала она, – чего только не приходится терпеть женщине.
Даже ее распадающиеся волосы выглядели как-то отчаянно.
Но Эми Паркер вспомнила, как почтмейстершин муж стоял на коленях перед муравьем, и ей захотелось уберечь его от беспощадных разоблачений.
– Он ведь мертвый, миссис Гейдж, – сказала она.
– А я? – вскрикнула почтмейстерша. – Я живая. Или только отчасти.
И она зашелестела, как сухая пальма.
– Никогда меня не били, не рвали на части, мне все время давали понять, что я сама себя не понимаю, – сказала она, – и не только себя, а вообще ничего на свете.
Миссис Малвэни поцокала языком.
– Слушайте, дамы, – продолжала почтмейстерша, расправляя безнадежно обвисшие, повлажневшие у лба волосы, – я вам покажу такое, что вы сразу поймете, о чем я говорю. Пройдемте-ка вот туда, пожалуйста, – сказала она, передвигая пояс своей темной юбки. – Это вроде иллюстраций, – засмеялась она.
Всем стало жутковато, но все последовали за ней – миссис Малвэни, миссис Хобсон, миссис Паркер и женщина с вуалькой.
Под угрозой вероятности, что где-то там может оказаться человеческая душа, упрятанная в некий ящик или пришпиленная к бумаге, как-то забылось, что в доме лежит труп. Слышно было частое дыханье женщин, когда почтмейстерша отворила дверь в какую-то комнату. Там стояла самая обычная мебель и раскачивался тусклый маятник часов, отсчитывая свою меру времени.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70