А муж ходил бесшумно или кружил у другой стороны дома. В эти дни лицо у него бывало вытянутое и хмурое.
– Поди сюда, Рэй, – говорила она сыну. – Ты меня любишь?
Как будто он станет ей отвечать. Вместо того, чтобы бить пяткой о землю.
– А вот Тельма меня любит, – говорила она, стряхивая воду с глянцевитых пальцев и растирая их шершавым полотенцем.
Но девочка, словно не слыша ее, продолжала тихий разговор со своей куклой.
Мать ничего не могла из них вытянуть. И хотя вечерами бывали минуты, когда она мирно прижимала к себе детей, и в этом конгломерате любви каждый из них был неотъемлемой частицей, все же случалось и так, что она не могла прочесть ни одной их мысли, и детские лица становились похожи на деревянные плашки, грозившие навсегда остаться глухими и недоступными.
Тогда она шла смотреть на уходящую дорогу, на пыль и обрывки ржавой проволоки.
– Что с тобой, Эми? – как-то спросил ее муж, осторожно вторгаясь в одно из таких ее настроений.
– Ничего, – сказала она. – Ах, боже мой, ничего!
И все смотрела из-под сдвинутых бровей на слепяще белую дорогу.
– У тебя такое лицо скучное, – сказал он и попробовал засмеяться. – Я и подумал, может, что-то неладно.
И вся трагедия сразу же показалась ей жалкой и нелепой.
– Говорю тебе, ничего особенного.
Она словно прикусила свой смешок, все еще немного кислый.
– Ох, боже мой, глупости какие, – вздохнула она. – Правда, Сивка?
К ней бочком подобралась собака.
– Бедняжка, – сказала она, распространяя и на нее ту жалость, что испытывала к себе, и погладила ее, наслаждаясь этой разделенной жалостью.
Соски у суки были распухшие и неровные, исцарапанные щенячьими когтями. Как ни была она иссосана, в ней оставалась жажда любви. Горячим языком она смаковала кожу хозяйки. Она могла бы заглотать ее всю.
– Они тебе не дают покоя, да? – сказала женщина, сидя на веранде и поглаживая рукой истерзанные собачьи соски.
Сука ласкалась к ней, извиваясь. И женщина успокоилась.
– Ты моя собака, да? – сказала она. – Хорошая моя Сивка. Как хорошо, когда не надо ждать, ответят тебе или нет.
Сука какой-то сивой масти заменила рыжего пса, издохшего несколько лет назад.
– Это моя собака, – сказала Эми Паркер, как только увидела сивую суку. – И ее нужно как-то назвать. Это не то, что тот рыжий урод, тот меня никогда не любил.
Несмотря на ее намерения, они все же не дали клички рыжему псу. Он так и остался Собакой. Но сивую суку она, чтобы долго не раздумывать, окрестила Сивкой.
Сука была полна чуткости и нежности. Тощая и неуклюжая, она скребла когтями, требуя внимания. Смахивала хвостом всякие предметы. Каталась по земле, потом отряхивала пыль и слюну из улыбающейся пасти. Она регулярно приносила щенят и лежала на боку, давая им сосать, пока от изнурения не превращалась в скелет. И все-таки жадно искала любви еще и в другом месте. Глаза женщины смягчались, когда она гладила собачью шерсть.
– Она уродина, –сказал Рэй.
– А вот и нет, – отозвалась мать, лениво шевеля рукой. – Что для одних уродливо, для других красиво. Вот у твоего папы был старый рыжий пес, уродина, каких свет не видел, и меня ни капли не любил, а для папы он что-то значил. Помню тот вечер, когда я сюда приехала. Мы жили в лачуге тогда.
Но мальчику не было дела до воспоминаний матери. Его глаза были обращены в настоящее.
– Противные, уродские титьки, – сказал он.
Мать не слышала ребенка. Она сейчас поглаживала не собачью спину, а теплые свои воспоминания.
Она не могла не любить эту неуклюжую, плодовитую собаку. Ей нравилось брать в руки теплых бессмысленных щенят, перекладывать от соска к соску и следить, чтоб насытился самый маленький. Она часто приходила к ним и в полумраке сарая опускалась возле них на колени. Наедине с собакой она снова становилась молодой. Никто ее не видел, да она и не особенно хотела, чтоб ее видели. То, что она испытывала, было сокровенным и теплым, как щенок, которого она прижала к щеке. Растрепавшиеся волосы падали ей на шею.
Но вот однажды в обеденное время она быстро вошла в кухню.
– Стэн, у Сивки пропали три щенка.
В кухне все встали. От ужаса Эми еле шевелила губами.
– Должно быть, крысы, – сказал муж.
– Крысы что-то да оставляют, – сказал Фриц, старый немец, только что вошедший со своей кружкой и тарелкой. – Там нет следов?
– Никаких, – ответила она.
Ей было холодно и тоскливо. Она представила себе теплых щенков своей собаки, и ей вдруг захотелось убежать от этих людей, которые были ее семьей и сейчас гадали, что могло случиться.
– Может, она их поела, – сказал Рэй, принимаясь разминать вилкой картошку с тушеным мясом.
– Нет, у них уже возраст не тот, – сказал отец.
Тельма начала плакать. Она не особенно была привязана к щенкам, но другие привязались, и другие плакали, значит, так надо.
– Щеночки умерли! – хныкала она.
– Может, они понравились какому-то бродяге, и он вытащил их из соломы, – сказал мальчик.
Он соорудил островок из картошки, потом тонкий перешеек и теперь заставлял огибать все это коричневую подливу, которая сегодня не шла ему в горло.
– Ешь! – велела мать, яростно разворачивая салфетку.
– Все равно их было чересчур много, – продолжал мальчик. – У нее пятеро осталось. Восемь чересчур много, да, пап?
– Мать сказала – ешь, – произнес отец.
– Не буду! Не хочу! – закричал мальчик. Он вскочил.
Он ненавидел родителей и кухонный стол. Все было ему отвратительно – и посуда, и размятая коричневая картошка с мясом.
– Паршивая ваша тушенка! – крикнул он.
И убежал.
Отец что-то пробормотал, не зная, что делать. Матери было ясно, что сделать теперь уже ничего нельзя. Душу ее щемила своя боль. И то, что в этой кухне столкнулись разные характеры, и беспорядок на столе, и толстые белые тарелки – все это как будто ее не касалось. Никто не мог разделить ее печаль. Участь щенят стала ее глубоко личным делом, и она страдальчески вскинула голову, когда ее пронзила мысль, что им могли свернуть шею.
– Ну, сколько ни думать, ни до чего мы не додумаемся, – немного погодя сказал Стэн Паркер, отодвинув тарелку.
Но он думал, думал о своем сыне, о том, как мало он его знает, и много ли пройдет времени, пока они оба в этом убедятся. Он еще маленький, они с ним целуются и считают, что они близки, даже когда им не удается понять друг друга. Сколько раз мальчик, глядя на него снизу вверх, тщетно силился что-то рассказать какими-то летучими, ничего не выражающими словами. Однажды он вдребезги разнес оконное стекло железным прутом длиною с него самого и стоял, запыхавшийся и дрожащий, среди осколков на земле.
– Есть еще пудинг, милый, – сказала жена.
Но Стэну Паркеру сейчас и пудинга не хотелось. Он был убежден, что пропажа щенят как-то связана с мальчиком.
И по глазам жены понял, что она уже знает это. Среди знойного дня между ними стеной встал холод, так что им лучше было держаться порознь.
Только вечером темнота и стены насильно сводили их вместе. Они скупо разговаривали о самом обыденном. Или же он читал что-то из газеты, держа ее вертикально возле лампы. Или оба прислушивались к кваканью лягушек, отчего казалось, что вокруг дома вода. Но как раз стояла сушь.
Однажды мальчик сквозь сон позвал мать, и она пошла к нему.
– Ты что, Рэй? – спросила она, наклонясь к сыну.
При свете лампы золотилась ее смуглая кожа. От ее располневшего тела веяло величием и добротой.
– Ты что? – повторила она.
– Мне приснились те щенята.
– Ну пусть теперь тебе приснится что-нибудь другое, – пожелала ему мать.
Как будто бы она знала тайны всего на свете и потому могла быть выше всяких проступков и ухищрений.
И мальчик повернулся на другой бок.
Если б я знала наверняка, думала она, впиваясь горящими глазами в его сонную головенку, что я должна была бы сделать? Сейчас это все очень важно для нас. Ну, а потом?
Происшествие со щенятами потускнело в памяти Паркеров, и, вероятно, если не все, то большинство позабыло о нем.
Раз-другой Тельма спросила:
– А мы так и не узнали, что стало с теми бедными щеночками, да?
– Охота тебе вспоминать, Телли, – говорила мать.
Но при этом мрачнела. Она любила дочь меньше, чем сына, хотя боролась с собой, как могла, и изо всех сил старалась делать для девочки все, что возможно. Тельма росла хилой. И хилой была у нее душа.
Однажды, когда мать стояла с маленькой дочкой у ворот в белом блеске лета, под изнеможенно поникшими и от пыли как будто обветшалыми деревьями, вдали показалась лошадь и темная фигура всадника, и другая фигура у ворот приложила ко лбу руку козырьком, чтоб лучше видеть. Лошадь шла с ленивой беспечностью животного, которое держат ради развлечения, она поматывала головой из стороны в сторону, стряхивая с глаз челку и фыркая розовыми, точно оголенными ноздрями, и делала все это не робко и не нагло, а как-то очень красиво. И лошадь была красива. Агатово-черная, блестящая от пота, она все приближалась, пока не стал различим и всадник, который оказался женщиной в амазонке, не менее великолепной, чем ее великолепная лошадь; женщина сидела боком, подтянув колени к луке седла, и покачивалась с той же беспечностью, что и лошадь, покачивалась и о чем-то думала.
Но вот темная фигура женщины на черном коне приблизилась к белесым деревьям. И как ни клубилась дорожная пыль под копытами коня, она не достигала даже шпоры этой женщины, так высоко она сидела и, колыхаясь над морем пыли, была богоподобной и далекой.
– Какая красивая леди, да, мам? – сказала девочка, жеманно поджав губки. Она надеялась, что говорит именно то, что сказала бы мать. Она иногда почти рабски пыталась все делать правильно.
Но Эми Паркер ничего не ответила. Она стояла, прислонив руку ко лбу, и ее душа как будто тихо раскрывалась, чтобы принять в себя всадницу и коня и слиться с ними, все ее существо жаждало войти в это медленное, величавое движение и парить над пылью. Она даже задержала дыхание. Сильная шея ее вздулась от напряжения. Она скорее ощущала, чем видела этот проход коня и всадницы. Звяканье металла отзывалось трепетом внутри.
А женщина со сливочной кожей ехала мимо. Она улыбалась каким-то воспоминаниям, в которых, несомненно, была главным лицом, и это ее тешило, и, конечно, успех был на ее стороне. Но улыбка только скользила по ее лицу. Пока она плыла мимо. Пока ржавые полоски проволочной изгороди медленно утягивались назад. Пока волосистые стволы деревьев рывками шли мимо.
Девочка гадала про себя, заговорит или нет красивая незнакомка, но мать и не ждала этого. Улыбка женщины проплыла над головой тщедушного ребенка, взгляд не задел мать, хотя она тоже была великолепна в своем, земном роде. Но женщина проехала мимо. Она, очевидно, не собиралась завязывать ненужные знакомства, даже самые мимолетные. Словно уносимая медленным течением, она проплыла мимо, чертя в воздухе узоры желтоватой слоновой кости рукояткой поднятого хлыста. Ее пугающе хрупкий стан относило все дальше. Уже бронзовый блеск ее волос дробился о дальний свет.
– Она же уехала, мам. Зачем мы тут стоим? – заныла девочка. – Интересно, как ее зовут.
Позже они это узнали, им все открыла миссис О’Дауд.
Миссис О’Дауд рассказала, что это некая девица, или, вернее сказать, женщина, во всяком случае не такая уж она молоденькая, так что, если хотите, скорее женщина, и зовут ее Мэдлин. Какая там у нее фамилия – она не знает. И неважно, сказала миссис О’Дауд, от этого ни вы, ни я умнее не станем. Так вот эта Мэдлин – известная красавица, про таких мы с вами читаем, всюду она бывает, и на скачках, и на пикниках всяких – везде, видно, спрос на нее есть, и главное, на пикниках. Эта Мэдлин и дома живет, и по разным заграничным странам – все красу свою выставляет; ей бы за лорда выйти, и нельзя сказать, чтоб она не старалась, да только не везет ей. Так говорят. А все ж ее охаживают. Теперь, как видно, – и в том вся суть, если послушать эту миссис Фрисби, она у Армстронгов кухарка, а муж ее в матросах служил, да так домой и не вернулся, – так вот, как видно, молодой Армстронг ошалел от этой Мэдлин, землю и небо переворачивает, чтоб своего добиться, и подарки всякие, и лошади, а она его то согреет, то остудит, да только чаще студит, потому как она не дура. Говорят, много есть таких богачей, что не отказались бы от Мэдлин. Стоит ей словечко сказать, как тут ей и брильянты в шкатулке на черном бархате, и щетки, в слоновую кость оправленные, да с монограммами. Но всех она, слыхать, по боку. Уж она свое дело знает. Ей подавай обручальное колечко да хозяйское место в доме, вот что им всем надо, и этой Мэдлин тоже, а почему ж нет?
С тех пор, что бы ни делала Эми Паркер, она втайне чувствовала на себе шелка. Она думала о Мэдлин и стягивала с рук перчатки из мыльной пены. Все ее тело наливалось сладостной ленью.
Пока дети, чего-то от нее добиваясь, не поднимали негодующий крик:
– Мама, ну можно? Ма-а-ма!
От душевной размягченности в глазах ее стоял глазурный блеск.
– Да. Конечно, – отвечала она. – Почему ж нельзя?
Дети, пораженные ее рассеянной уступчивостью, тихонько и задумчиво выходили, и у них пропадала охота делать то, что им было разрешено, а мать взглядом, обращенным внутрь, продолжала смотреть на себя в блистании брильянтов.
Как-то после дождя она позвала детей пройтись по полям. Это хоть какое-то отвлечение, но от чего – она и сама не знала. Но надела старую шляпу, порыжелую и безобразную. И дети пошли, надувшись на нее за несправедливость такой прогулки. Они тащились за нею по мокрой пожухлой траве. В поле, где они шли, пахло мокрой травой и скипидарным деревом. И гулял легкий ветерок, задиравший листья на ветках изнанкой вверх, от чего деревья казались серебристыми и даже праздничными. Какая-то тревожная задумчивость чувствовалась в этой мягкой погоде, хоть и была она лишь передышкой среди устойчиво знойного лета. Влажный ветерок и холодное прикосновение задетых на ходу листьев будоражили память и воображение. И Эми Паркер в конце концов куда-то вознеслась, а дети, почуяв эту ее оторванность от земли, стали нетерпеливы и заскучали.
– Мам, – сказал мальчик, – можно я залезу на какое-нибудь дерево?
Потому что он любил лазить на деревья, карабкаясь с ветки на ветку, почти до гибкой верхушки, и сейчас потребность в этих ощущениях стала почти неукротимой. Чувствовать под руками толщу дерева. Бороться с ним и одолевать.
– Ну что в этом хорошего? – с усилием спросила мать, будто взбираясь на вершину холма, хотя склон, где стояли дети, был отлогий. – Прошлый раз ты порвал штаны. И колени у тебя все в корках.
– Ох, мам, пожалуйста, – вздохнул он, ухватив ее руку и прижимаясь к материнскому боку, как звереныш. – Ну позволь.
– Я не хочу лазить на эти гадкие деревья, – заявила девочка.
Она встряхнула белесыми прямыми волосами.
– Да ты и не умеешь, – сказал мальчик. – Ты хлипкая. Одно слово, девчонка.
– А вот и нет! – воскликнула она, кривя тонкие губки.
– А кто же ты? – спросил он. – Может, телка?
– Если я телка, так ты бычок, – закричала она. – Телочек держат, а бычков режут.
– И вовсе не всех, – сказал мальчик. – Лучших не режут.
– Ладно, беги, влезай, – сказала мать.
Она медленно прошла немного дальше и присела на поваленный ствол у края рощицы из акаций, прислонившись спиной к черной коре акации и перебирая жухлые стебельки травы, а ее маленькая дочка заглянула в кроличью нору, нарвала пучок цветов и швырнула на землю, подняла интересный камешек, потом раскапризничалась и запросилась домой.
– На что нам сдалось это противное место? – спросила она.
Эми Паркер сама не знала, разве что здесь ей было спокойнее, здесь она могла дать волю воображению с меньшим чувством виновности, чем в своем прочном доме.
– Пойдем же, – канючила Тельма.
– Подожди немного, – сказала мать.
Она только что начала обдумывать, сумеет ли она устоять перед ухаживаниями этого лорда, если это он подъехал, а на ней платье цвета малины, какого у нее отроду не бывало. Она не подобрала еще слов, которые ему скажет, но чувствовала, угадывала их. А лорд, в блестящих сапогах, сошел на траву и улыбнулся ей толстыми губами, которые обдали ее дыханием, когда она поднималась по ступенькам в лавку. Может, у нее будут не только брильянты, но и дети от этого лорда, внешность которого постоянно и неотвратимо превращалась во внешность молодого Армстронга. Содрогаясь, она узнавала даже черные волоски на его запястьях. Но глаза светились нежностью и добротой, не имеющими ничего общего с чувственностью тела, и это уже было от ее мужа.
Она даже села попрямее, не отрываясь от твердого ствола.
– Что ж мы не уходим? – ныла Тельма. Девочка подошла и стала рядом. Это было их дитя.
– Да. Пошли, – сказала Эми Паркер. – А где Рэй? Крикни ему, что пора.
Потому что там был дом, и разросшиеся вокруг него деревья, и понастроенные сараи, и дорожки, протоптанные их ногами, и все это говорило о реальности, о постоянстве.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70
– Поди сюда, Рэй, – говорила она сыну. – Ты меня любишь?
Как будто он станет ей отвечать. Вместо того, чтобы бить пяткой о землю.
– А вот Тельма меня любит, – говорила она, стряхивая воду с глянцевитых пальцев и растирая их шершавым полотенцем.
Но девочка, словно не слыша ее, продолжала тихий разговор со своей куклой.
Мать ничего не могла из них вытянуть. И хотя вечерами бывали минуты, когда она мирно прижимала к себе детей, и в этом конгломерате любви каждый из них был неотъемлемой частицей, все же случалось и так, что она не могла прочесть ни одной их мысли, и детские лица становились похожи на деревянные плашки, грозившие навсегда остаться глухими и недоступными.
Тогда она шла смотреть на уходящую дорогу, на пыль и обрывки ржавой проволоки.
– Что с тобой, Эми? – как-то спросил ее муж, осторожно вторгаясь в одно из таких ее настроений.
– Ничего, – сказала она. – Ах, боже мой, ничего!
И все смотрела из-под сдвинутых бровей на слепяще белую дорогу.
– У тебя такое лицо скучное, – сказал он и попробовал засмеяться. – Я и подумал, может, что-то неладно.
И вся трагедия сразу же показалась ей жалкой и нелепой.
– Говорю тебе, ничего особенного.
Она словно прикусила свой смешок, все еще немного кислый.
– Ох, боже мой, глупости какие, – вздохнула она. – Правда, Сивка?
К ней бочком подобралась собака.
– Бедняжка, – сказала она, распространяя и на нее ту жалость, что испытывала к себе, и погладила ее, наслаждаясь этой разделенной жалостью.
Соски у суки были распухшие и неровные, исцарапанные щенячьими когтями. Как ни была она иссосана, в ней оставалась жажда любви. Горячим языком она смаковала кожу хозяйки. Она могла бы заглотать ее всю.
– Они тебе не дают покоя, да? – сказала женщина, сидя на веранде и поглаживая рукой истерзанные собачьи соски.
Сука ласкалась к ней, извиваясь. И женщина успокоилась.
– Ты моя собака, да? – сказала она. – Хорошая моя Сивка. Как хорошо, когда не надо ждать, ответят тебе или нет.
Сука какой-то сивой масти заменила рыжего пса, издохшего несколько лет назад.
– Это моя собака, – сказала Эми Паркер, как только увидела сивую суку. – И ее нужно как-то назвать. Это не то, что тот рыжий урод, тот меня никогда не любил.
Несмотря на ее намерения, они все же не дали клички рыжему псу. Он так и остался Собакой. Но сивую суку она, чтобы долго не раздумывать, окрестила Сивкой.
Сука была полна чуткости и нежности. Тощая и неуклюжая, она скребла когтями, требуя внимания. Смахивала хвостом всякие предметы. Каталась по земле, потом отряхивала пыль и слюну из улыбающейся пасти. Она регулярно приносила щенят и лежала на боку, давая им сосать, пока от изнурения не превращалась в скелет. И все-таки жадно искала любви еще и в другом месте. Глаза женщины смягчались, когда она гладила собачью шерсть.
– Она уродина, –сказал Рэй.
– А вот и нет, – отозвалась мать, лениво шевеля рукой. – Что для одних уродливо, для других красиво. Вот у твоего папы был старый рыжий пес, уродина, каких свет не видел, и меня ни капли не любил, а для папы он что-то значил. Помню тот вечер, когда я сюда приехала. Мы жили в лачуге тогда.
Но мальчику не было дела до воспоминаний матери. Его глаза были обращены в настоящее.
– Противные, уродские титьки, – сказал он.
Мать не слышала ребенка. Она сейчас поглаживала не собачью спину, а теплые свои воспоминания.
Она не могла не любить эту неуклюжую, плодовитую собаку. Ей нравилось брать в руки теплых бессмысленных щенят, перекладывать от соска к соску и следить, чтоб насытился самый маленький. Она часто приходила к ним и в полумраке сарая опускалась возле них на колени. Наедине с собакой она снова становилась молодой. Никто ее не видел, да она и не особенно хотела, чтоб ее видели. То, что она испытывала, было сокровенным и теплым, как щенок, которого она прижала к щеке. Растрепавшиеся волосы падали ей на шею.
Но вот однажды в обеденное время она быстро вошла в кухню.
– Стэн, у Сивки пропали три щенка.
В кухне все встали. От ужаса Эми еле шевелила губами.
– Должно быть, крысы, – сказал муж.
– Крысы что-то да оставляют, – сказал Фриц, старый немец, только что вошедший со своей кружкой и тарелкой. – Там нет следов?
– Никаких, – ответила она.
Ей было холодно и тоскливо. Она представила себе теплых щенков своей собаки, и ей вдруг захотелось убежать от этих людей, которые были ее семьей и сейчас гадали, что могло случиться.
– Может, она их поела, – сказал Рэй, принимаясь разминать вилкой картошку с тушеным мясом.
– Нет, у них уже возраст не тот, – сказал отец.
Тельма начала плакать. Она не особенно была привязана к щенкам, но другие привязались, и другие плакали, значит, так надо.
– Щеночки умерли! – хныкала она.
– Может, они понравились какому-то бродяге, и он вытащил их из соломы, – сказал мальчик.
Он соорудил островок из картошки, потом тонкий перешеек и теперь заставлял огибать все это коричневую подливу, которая сегодня не шла ему в горло.
– Ешь! – велела мать, яростно разворачивая салфетку.
– Все равно их было чересчур много, – продолжал мальчик. – У нее пятеро осталось. Восемь чересчур много, да, пап?
– Мать сказала – ешь, – произнес отец.
– Не буду! Не хочу! – закричал мальчик. Он вскочил.
Он ненавидел родителей и кухонный стол. Все было ему отвратительно – и посуда, и размятая коричневая картошка с мясом.
– Паршивая ваша тушенка! – крикнул он.
И убежал.
Отец что-то пробормотал, не зная, что делать. Матери было ясно, что сделать теперь уже ничего нельзя. Душу ее щемила своя боль. И то, что в этой кухне столкнулись разные характеры, и беспорядок на столе, и толстые белые тарелки – все это как будто ее не касалось. Никто не мог разделить ее печаль. Участь щенят стала ее глубоко личным делом, и она страдальчески вскинула голову, когда ее пронзила мысль, что им могли свернуть шею.
– Ну, сколько ни думать, ни до чего мы не додумаемся, – немного погодя сказал Стэн Паркер, отодвинув тарелку.
Но он думал, думал о своем сыне, о том, как мало он его знает, и много ли пройдет времени, пока они оба в этом убедятся. Он еще маленький, они с ним целуются и считают, что они близки, даже когда им не удается понять друг друга. Сколько раз мальчик, глядя на него снизу вверх, тщетно силился что-то рассказать какими-то летучими, ничего не выражающими словами. Однажды он вдребезги разнес оконное стекло железным прутом длиною с него самого и стоял, запыхавшийся и дрожащий, среди осколков на земле.
– Есть еще пудинг, милый, – сказала жена.
Но Стэну Паркеру сейчас и пудинга не хотелось. Он был убежден, что пропажа щенят как-то связана с мальчиком.
И по глазам жены понял, что она уже знает это. Среди знойного дня между ними стеной встал холод, так что им лучше было держаться порознь.
Только вечером темнота и стены насильно сводили их вместе. Они скупо разговаривали о самом обыденном. Или же он читал что-то из газеты, держа ее вертикально возле лампы. Или оба прислушивались к кваканью лягушек, отчего казалось, что вокруг дома вода. Но как раз стояла сушь.
Однажды мальчик сквозь сон позвал мать, и она пошла к нему.
– Ты что, Рэй? – спросила она, наклонясь к сыну.
При свете лампы золотилась ее смуглая кожа. От ее располневшего тела веяло величием и добротой.
– Ты что? – повторила она.
– Мне приснились те щенята.
– Ну пусть теперь тебе приснится что-нибудь другое, – пожелала ему мать.
Как будто бы она знала тайны всего на свете и потому могла быть выше всяких проступков и ухищрений.
И мальчик повернулся на другой бок.
Если б я знала наверняка, думала она, впиваясь горящими глазами в его сонную головенку, что я должна была бы сделать? Сейчас это все очень важно для нас. Ну, а потом?
Происшествие со щенятами потускнело в памяти Паркеров, и, вероятно, если не все, то большинство позабыло о нем.
Раз-другой Тельма спросила:
– А мы так и не узнали, что стало с теми бедными щеночками, да?
– Охота тебе вспоминать, Телли, – говорила мать.
Но при этом мрачнела. Она любила дочь меньше, чем сына, хотя боролась с собой, как могла, и изо всех сил старалась делать для девочки все, что возможно. Тельма росла хилой. И хилой была у нее душа.
Однажды, когда мать стояла с маленькой дочкой у ворот в белом блеске лета, под изнеможенно поникшими и от пыли как будто обветшалыми деревьями, вдали показалась лошадь и темная фигура всадника, и другая фигура у ворот приложила ко лбу руку козырьком, чтоб лучше видеть. Лошадь шла с ленивой беспечностью животного, которое держат ради развлечения, она поматывала головой из стороны в сторону, стряхивая с глаз челку и фыркая розовыми, точно оголенными ноздрями, и делала все это не робко и не нагло, а как-то очень красиво. И лошадь была красива. Агатово-черная, блестящая от пота, она все приближалась, пока не стал различим и всадник, который оказался женщиной в амазонке, не менее великолепной, чем ее великолепная лошадь; женщина сидела боком, подтянув колени к луке седла, и покачивалась с той же беспечностью, что и лошадь, покачивалась и о чем-то думала.
Но вот темная фигура женщины на черном коне приблизилась к белесым деревьям. И как ни клубилась дорожная пыль под копытами коня, она не достигала даже шпоры этой женщины, так высоко она сидела и, колыхаясь над морем пыли, была богоподобной и далекой.
– Какая красивая леди, да, мам? – сказала девочка, жеманно поджав губки. Она надеялась, что говорит именно то, что сказала бы мать. Она иногда почти рабски пыталась все делать правильно.
Но Эми Паркер ничего не ответила. Она стояла, прислонив руку ко лбу, и ее душа как будто тихо раскрывалась, чтобы принять в себя всадницу и коня и слиться с ними, все ее существо жаждало войти в это медленное, величавое движение и парить над пылью. Она даже задержала дыхание. Сильная шея ее вздулась от напряжения. Она скорее ощущала, чем видела этот проход коня и всадницы. Звяканье металла отзывалось трепетом внутри.
А женщина со сливочной кожей ехала мимо. Она улыбалась каким-то воспоминаниям, в которых, несомненно, была главным лицом, и это ее тешило, и, конечно, успех был на ее стороне. Но улыбка только скользила по ее лицу. Пока она плыла мимо. Пока ржавые полоски проволочной изгороди медленно утягивались назад. Пока волосистые стволы деревьев рывками шли мимо.
Девочка гадала про себя, заговорит или нет красивая незнакомка, но мать и не ждала этого. Улыбка женщины проплыла над головой тщедушного ребенка, взгляд не задел мать, хотя она тоже была великолепна в своем, земном роде. Но женщина проехала мимо. Она, очевидно, не собиралась завязывать ненужные знакомства, даже самые мимолетные. Словно уносимая медленным течением, она проплыла мимо, чертя в воздухе узоры желтоватой слоновой кости рукояткой поднятого хлыста. Ее пугающе хрупкий стан относило все дальше. Уже бронзовый блеск ее волос дробился о дальний свет.
– Она же уехала, мам. Зачем мы тут стоим? – заныла девочка. – Интересно, как ее зовут.
Позже они это узнали, им все открыла миссис О’Дауд.
Миссис О’Дауд рассказала, что это некая девица, или, вернее сказать, женщина, во всяком случае не такая уж она молоденькая, так что, если хотите, скорее женщина, и зовут ее Мэдлин. Какая там у нее фамилия – она не знает. И неважно, сказала миссис О’Дауд, от этого ни вы, ни я умнее не станем. Так вот эта Мэдлин – известная красавица, про таких мы с вами читаем, всюду она бывает, и на скачках, и на пикниках всяких – везде, видно, спрос на нее есть, и главное, на пикниках. Эта Мэдлин и дома живет, и по разным заграничным странам – все красу свою выставляет; ей бы за лорда выйти, и нельзя сказать, чтоб она не старалась, да только не везет ей. Так говорят. А все ж ее охаживают. Теперь, как видно, – и в том вся суть, если послушать эту миссис Фрисби, она у Армстронгов кухарка, а муж ее в матросах служил, да так домой и не вернулся, – так вот, как видно, молодой Армстронг ошалел от этой Мэдлин, землю и небо переворачивает, чтоб своего добиться, и подарки всякие, и лошади, а она его то согреет, то остудит, да только чаще студит, потому как она не дура. Говорят, много есть таких богачей, что не отказались бы от Мэдлин. Стоит ей словечко сказать, как тут ей и брильянты в шкатулке на черном бархате, и щетки, в слоновую кость оправленные, да с монограммами. Но всех она, слыхать, по боку. Уж она свое дело знает. Ей подавай обручальное колечко да хозяйское место в доме, вот что им всем надо, и этой Мэдлин тоже, а почему ж нет?
С тех пор, что бы ни делала Эми Паркер, она втайне чувствовала на себе шелка. Она думала о Мэдлин и стягивала с рук перчатки из мыльной пены. Все ее тело наливалось сладостной ленью.
Пока дети, чего-то от нее добиваясь, не поднимали негодующий крик:
– Мама, ну можно? Ма-а-ма!
От душевной размягченности в глазах ее стоял глазурный блеск.
– Да. Конечно, – отвечала она. – Почему ж нельзя?
Дети, пораженные ее рассеянной уступчивостью, тихонько и задумчиво выходили, и у них пропадала охота делать то, что им было разрешено, а мать взглядом, обращенным внутрь, продолжала смотреть на себя в блистании брильянтов.
Как-то после дождя она позвала детей пройтись по полям. Это хоть какое-то отвлечение, но от чего – она и сама не знала. Но надела старую шляпу, порыжелую и безобразную. И дети пошли, надувшись на нее за несправедливость такой прогулки. Они тащились за нею по мокрой пожухлой траве. В поле, где они шли, пахло мокрой травой и скипидарным деревом. И гулял легкий ветерок, задиравший листья на ветках изнанкой вверх, от чего деревья казались серебристыми и даже праздничными. Какая-то тревожная задумчивость чувствовалась в этой мягкой погоде, хоть и была она лишь передышкой среди устойчиво знойного лета. Влажный ветерок и холодное прикосновение задетых на ходу листьев будоражили память и воображение. И Эми Паркер в конце концов куда-то вознеслась, а дети, почуяв эту ее оторванность от земли, стали нетерпеливы и заскучали.
– Мам, – сказал мальчик, – можно я залезу на какое-нибудь дерево?
Потому что он любил лазить на деревья, карабкаясь с ветки на ветку, почти до гибкой верхушки, и сейчас потребность в этих ощущениях стала почти неукротимой. Чувствовать под руками толщу дерева. Бороться с ним и одолевать.
– Ну что в этом хорошего? – с усилием спросила мать, будто взбираясь на вершину холма, хотя склон, где стояли дети, был отлогий. – Прошлый раз ты порвал штаны. И колени у тебя все в корках.
– Ох, мам, пожалуйста, – вздохнул он, ухватив ее руку и прижимаясь к материнскому боку, как звереныш. – Ну позволь.
– Я не хочу лазить на эти гадкие деревья, – заявила девочка.
Она встряхнула белесыми прямыми волосами.
– Да ты и не умеешь, – сказал мальчик. – Ты хлипкая. Одно слово, девчонка.
– А вот и нет! – воскликнула она, кривя тонкие губки.
– А кто же ты? – спросил он. – Может, телка?
– Если я телка, так ты бычок, – закричала она. – Телочек держат, а бычков режут.
– И вовсе не всех, – сказал мальчик. – Лучших не режут.
– Ладно, беги, влезай, – сказала мать.
Она медленно прошла немного дальше и присела на поваленный ствол у края рощицы из акаций, прислонившись спиной к черной коре акации и перебирая жухлые стебельки травы, а ее маленькая дочка заглянула в кроличью нору, нарвала пучок цветов и швырнула на землю, подняла интересный камешек, потом раскапризничалась и запросилась домой.
– На что нам сдалось это противное место? – спросила она.
Эми Паркер сама не знала, разве что здесь ей было спокойнее, здесь она могла дать волю воображению с меньшим чувством виновности, чем в своем прочном доме.
– Пойдем же, – канючила Тельма.
– Подожди немного, – сказала мать.
Она только что начала обдумывать, сумеет ли она устоять перед ухаживаниями этого лорда, если это он подъехал, а на ней платье цвета малины, какого у нее отроду не бывало. Она не подобрала еще слов, которые ему скажет, но чувствовала, угадывала их. А лорд, в блестящих сапогах, сошел на траву и улыбнулся ей толстыми губами, которые обдали ее дыханием, когда она поднималась по ступенькам в лавку. Может, у нее будут не только брильянты, но и дети от этого лорда, внешность которого постоянно и неотвратимо превращалась во внешность молодого Армстронга. Содрогаясь, она узнавала даже черные волоски на его запястьях. Но глаза светились нежностью и добротой, не имеющими ничего общего с чувственностью тела, и это уже было от ее мужа.
Она даже села попрямее, не отрываясь от твердого ствола.
– Что ж мы не уходим? – ныла Тельма. Девочка подошла и стала рядом. Это было их дитя.
– Да. Пошли, – сказала Эми Паркер. – А где Рэй? Крикни ему, что пора.
Потому что там был дом, и разросшиеся вокруг него деревья, и понастроенные сараи, и дорожки, протоптанные их ногами, и все это говорило о реальности, о постоянстве.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70