И. И. ВВЕДЕНСКОМУ
1
<Между 17 и 24 ноября 1840 г.>
Ты! то есть чудак!
Наделал ты дела! Представь, что я был в больнице. Вдруг ночью к Григорьевым в Дом {1} стучится почтальон и кричит, где тут Генерал Фет. Григорьевы раскрывают твое письмо, не зная, от кого оно, и читают эту путаницу, которой ты и меня сначала довольно напугал. Я думал, что уж свет рушится и проч. Ну да это к черту. В тюрьме письмом ты меня, разумеется, обрадовал. Итак, я с помощью Аллы помещаю в "Библиотеке" и "Сыне отечества" {2}. Посылаю стихов столько, что их хватит на два журнала {3}. Напиши мне немедля, как их примут г-да Губер и Сеньковский. Разумеется, это мне знать необходимо. Надеюсь, что на этот раз стихи написаны лизибельно и хотя в два столбца некоторые, но ты не будешь читать их задом наперед. Разумеется, что там, где римская цифра, там и начало стихотворения и до следующей и проч. Ей-ей, терпеть не могу долго писать писем.
За Лирический Пантеон {4} денги я нынче отдал, понеже нахожусь дома, а завтра ложусь в Градскую больницу {5}, где меня намерены угощать холодной водою, я говорю денги отданы и экземпляры надевают у переплетчика сорочки, на следующей недели я непременно пришлю к тебе экземпляр. Каков то будет успех!?? и проч.
Между нами будь сказано я теперь нуждаюсь в деньгах как черт, который впрочем в них не имеет ни малейшей нужды, и если б хоть в генваре редакция соблаговолила прислать сколько нибудь, то крайне бы обязала, сиречь удружила бы. Представь понеже я не мог еще достать Библиотеки за октябрь, то не читал твоих трудов. Что касается до Ифигении {6}, то я еще не знаю, скоро ли примусь за нее, и во всяком случае не иначе пришлю, как переработавши хорошенько. Это труд важный. Что еще писать к тебе <...> Цена моей книги самая умеренная 1 р. серебром. Благодаря бога теперь мечты о литературной деятельности проникли и заняли все мое существо, иначе бы мне пришло худо. Душа в разладе, потому что обстоятельства грязны до омерзения. Готов трудиться для Ваших двух журналов сколько сил хватит, но, право, нахожусь в худом положении и в долгу как в шелку. Только один Аллах, которому препоручаю твою башку, может мне помочь. Прости до следующей недели. А ты, чудак, не ленись и пиши, то есть пиши, если понимаешь меня, т. е. пиши ко мне, пиши и непременно пиши теперь, принял в разум, ну так пиши.
Фёт.
2
22 декабря <1840 г.>
Иринарх!
Досадно, ужасно досадно, что я не могу поговорить с тобою на словах. У меня, когда я сажусь писать к тебе, бывает такой прилив самых ярких мыслей, самых теплых чувств, что эти волны необходимо перемешиваются, дробятся о неуклюжие камни моего прозаического красноречия, и осыпают бумагу серым песком гадкого почерка. Многое, многое мог бы я тебе сказать, и эти слова, как говорит Мицкевич:
"Пока они в слух твой и в сердце твое проникают
На воздухе стынут, в устах у меня застывают" .
Кстати, я чрезвычайно удачно перевел на днях, подивись, из Мицкевича одну пьеску, которую, со временем, перешлю к тебе, но теперь в редакции и без того уже много моей всячины. Apropo {Кстати (фр.).}, чудаки вы в Петербурге. Нимфы {2} одно из лучших моих произведений. Я пишу к тебе, с той же consequents {вывод, следствие (фр.).}-ей, - с которой какой-то бывший твой профессор читал о нравственном предназначении человека и сводил на железные дороги и муравьиные яйца. Право все от того, что хочется много говорить. Ты называешь мои письма досадными и неточными. Для меня смешно, любезный друг, что ты воображаешь, будто бы больной человек, _испивающий горькую_, т. е. холодную воду, может и должен знать Белярских {3} и проч., которые едва ли подозревают мое существование. Всеславин {4} бывает у меня. Он поражен был, что ты пишешь по-польски, как поляк. А что он не пишет, так на это одна причина - лень, преследующая всю молодежь на свете. Это мы только с тобой труженики - а для чего????? Да так!! Нет, друг, поверь, что я люблю, обожаю мои поэтические труды - это высшее наслаждение для меня по крайней мере. Прошу тебя - смотри сам за собою - помилуй - да ты должен со временем быть счастлив - только умей - в том-то и вся штука. Но в прочем и проч. Поговорим о деле. Ты прислал мне Эйленшлегера {5} стихи для перевода, я и радовался, и сердился, и переводил, и - дело в том - вчера я получил твое письмо и стихи, а нынче стихи готовы. На почте ты их получишь с другою тетрадью.
Слушай, колыбельная песнь, кажется, удалась, что касается до отрывка из Баллады, то прочти его, Покажи Губеру, если хочешь, и, если одобрят, тогда и помести в статье, а иначе и проч. Да главное дело ни под каким видом не разбирай Лирич. Пантеона как причинения Фета, а просто А. Ф., равно как и эти стихи пусть переводит А. Ф., а не Фет. Слышишь, не упрямся, зачем вредить себе необдуманно. Разумеется, я жду генварьской книжки как бога. Там стихи мои, и разбор Пантеона {6}. Еще прозба. Лежа в больнице, пришло мне в голову написать Водвиль {7}. Вот я и написал, да и шлю его к тебе. А ты отдай его не медля нимало в театральную цензуру. Разумеется, я не подписал имяни и если спросят, то напиши - сочинил _Сквозник-Мухановский_, да и все тут. Я надеюсь рублишек 200 слупить со Щепкина, он нуждается к бенефису, так если хочешь мне угодить, вороти мне его поскорей. Если куплеты похабные не пропустят - то я на особом листе шлю тут же ????? {псевдо (греч.).} куплеты, которые ты в случае духовной смерти первых, законных, усынови на тех же местах, котор<ые> будут показаны в приложенном листке. А что далее вычеркнет кровожадная цензура, то пусть пропадет. Только во всяком случае как можно поторопись прислать его retro {обратно (лат.).}. Перо вовсе отказалось писать, а следовательно, и я тоже, прощай до следующ<его> письма. Отвечай, дубина.
Фёт.
<А. А. ГРИГОРЬЕВУ>
3
<Первая половина 1847 г.>.
Знаю, что письмо мое будет довольно нелепо, но что из того? Дело не в том: дело в деле. Но мне так много, так много <надо> сказать тебе <...>, что, я думаю, из этого выйдет катавасия. Тут бы надобна музыка, потому что одно это искусство имеет возможность передавать и мысли и чувства не раздельно, не последовательно, а разом, так сказать - каскадом. Прочь переходные состояния, как бы разумны они не были; да, прочь! их не существует; давайте нам жизни и наслаждения, давайте нам светлого прошедшего, чудного, светлого, голубого и давайте нам примерного настоящего!.. Ты знаешь, что я не комедиант, но я могу сказать... Странное дело, странное противоречие! Ты, вечно бездоказательный, искал на деле доказательств любви, я - воплощенная логика, в этом случае верю: да, друг мой! есть вещи, которые не доказываются и в которых мы инстинктивно убеждены - и вот к последним-то принадлежит то верование, что мы были созданы понимать, дополнять один другого {1}. Иначе как объяснишь ты множество фактов в нашей нравственной жизни, даже, например, и тот, что я и теперь, спеша передаться, не договариваю, уверенный вполне, что все тебе и так скажется, между строками {2}. Согласись, что, с точки зрения здравого рассудка, мы имеем общего теперь разве только центр земли, а между тем не удивляйся, что я так долго останавливаюсь на общем: это общее напоминает мне прекраснейшую, лучшую полосу нашей общей юношеской жизни, от которой грудь расширяется и легко дышать человеку! {3}
Теперь поговорим о делах мира сего. Что касается до твоего положения, то я его не знаю и очень хорошо постигаю. Но что ты, с позволения сказать, поэт в душе (именно, уж подобную вещь можно сказать только с позволения), в этом нет никакого сомнения. Ты звал меня часто в Петербург - спрашивается, зачем?.. Затем, чтобы заниматься литературой? Не могу ни так, ни сяк - я человек без состояния и значения - мне нужно и то и другое, а на той дороге, которую я себе готовлю, будет, может быть, и то и другое. А поэзия? да что же может мешать мне служить моему искусству, служить свободно и разумно.
Сейчас только получил еще письмо от тебя. "Ну уж!" - если ты помнишь, как я говорил: "ну уж" и каким жестом я сопровождал его, то тебе все будет понятно - черт знает, почему опыт ни на тебя, ни на меня нисколько не действует? Отчего нам не дано развиваться? Это - загадка, которой я не беру на себя труда разрешить, а между прочим, несмотря на все движение окружающего нас общества, на весь прогресс и прогресс, нам все-таки судьбами неба суждено оставаться теми же школьниками, какими мы имели счастье быть на лавках университета. Знаешь ли? если бы я видел людей с такими наклонностями, как ты и я, если бы я видел этих людей болтавшимися столько времени по омуту жизни и если бы меня целый свет уверял в их нравственной свежести - я бы вопреки целому свету этому не поверил - и, о чудо чудное и диво дивное! Столько наивности, смешного, детского, как во мне и в тебе, трудно отыскать в пансионе благородных девиц - несмотря на то, что ты, с ребяческою гордостью, уверяешь себя и меня в своем разочаровании... Докажи мне противное, и я со стыдом преклоню свое тупое оружие - да нет! я уверен, что в тебе достанет ума увериться в истине слов моих... Доказательство моего мнения налицо. Ты рассуждаешь очень умно о резигнации, о положительности - и вдруг в следующем же письме поражаешь меня, что говорится, обухом по лбу. Какую ты печальную роль разыгрываешь, мой милый, в отношении к Василью Имеретинову {5} - с первого же разу этот человек, которого я, между прочим, знаю как свои пять пальцев, нашел конька в тебе самом - и увы! предвижу все, обратил самого тебя в ярого арабского бегуна - все твои фантазирования на тему резигнации и положительной, благородной, человеческой деятельности разлетелись как дым и прах от одного дуновения. Имеретинова я знаю, скажу больше: не люблю я это чудовищное создание, этого дьявола в теле ребенка, эту женщину с прихотями кокетки, с камнем вместо сердца. Для меня нет в нем обаяния таинственности, которое влечет тебя, как муху к огню; мне гадка эта природа, как гадка всякая человеческая язва; но мне он не страшен. Раз мы встретились с ним в таких обстоятельствах жизни, когда люди поневоле узнают друг друга и прямо смерили друг друга глазами и разошлись в совершенно разные стороны. Но ты... знаешь ли? я боюсь за тебя, ты способный оскорбляться всяким советом человека, который тебя искренно любит, и готовый душою и телом поддаться первому смелому мерзавцу. Есть натуры, для которых зло - стихия, может быть, ты в этом удостоверишься... Ради бога, хоть пиши по крайней мере. Поверь, что никогда ты не услышишь от меня даже совета.
И. П. БОРИСОВУ
4
Михайловка. 3 марта 1849 г.
Любезный друг Иван Петрович!
Очень рад, что могу хотя над тобой поломаться, что называется, по-русски - и излить свою желчь не желчь, а черт знает что. Если ты человек порядочный, в чем я не сомневаюсь, то простишь мне всю чепуху уж за то, что я пишу так мелко, следовательно, имею желание побеседовать с тобою, а не исполняю какого-то нелепого приличия или кто его знает, как это там у вас в свете называется. Мне гадко! мерзко - но тут во всем этом есть что-то очень хорошее, чего не знаю, душа моя, должен ли добиваться и желать человек - одним словом, то, что ты, если имеешь на грош чутья-то должен меня понять, а не понимаешь - так ни к черту не годен. Вижу сам, что пишу глупости и требую, чтобы человек в состоянии был понимать подобную чепуху - но кто же в этом виноват? Уж конечно, ты! Это тебя удивляет, неправда ли? Удивляйся в добрый час. Ты говоришь, что не нашел в моем письме ни словечка путного - и дела, а теперь найдешь еще менее. Для подобных людей, как ты, ведь ничего не существует - ни пространства, ни времени, ни обстоятельств. Господи, когда ты возьмешь меня из этого сумасшедшего дома! Ты требуешь от меня писем, а сам говоришь, что едешь через несколько дней - куда-нибудь, а письма-де я адресуй к Ивану {1} в Фатьяново. Но Иван должен распечатать письмо и, вложив в другой конверт, отправить к тебе, если он лучше меня знает, где ты. Слышишь ли - распечатать письмо, а следовательно - я должен сказать одно: я кувыркался на веку много по доброй воле, а более по доброму расположению ко мне ближних; теперь, друзья мои, делайте, что хотите, я рад все делать, но ловить галок разинутым ртом не желаю. - Я рад - в настоящую минуту разумеется, - очень рад, что тебе скверно; за месяц перед этим совсем иное чувство, противоположное настоящему, питал я к тебе, а теперь повторяю тебе эти мефистофельские слова: я рад, что тебе скверно, потому что мне самому еще, быть может, скверней на душе твоего - и никого кругом, и толчется около меня люд, который, пророни я одно только слово, осмеял бы это слово. Ты, по крайней мере, человек свободный и можешь хоть ехать куда хочешь и располагать своим временем по произволу, а меня поймал полковник в должность полкового адъютанта {2}, и долго ли продолжится это заключение - не знаю, и через час по столовой ложке лезут разные гоголевские Вии на глаза, да еще нужно улыбаться. Кажется, что меня прочит Полковник в квартирмейстеры на место Кащенки Павла {3}, которому на днях, кажется, выходит отставка; тогда, может, буду посвободнее, но дорого яичко к велику дню.
Прости меня, дорогой Ваня, что пишу тебе такую гиль, что же делать, когда просто невыносимо. О, если б мне было грустно - я бы был счастлив, это тихое святое чувство, а то меня вся эта чепуха злит и бесит. Но к чему все это, поговорим-ко лучше о деле. Пока Живешь, надо же и стараться исполнить обязанности, особенно, которые возложены на нас нами же самими в отношении к другим. Это я намекаю на свои грешные стихотворения, которые когда выйдут - я не знаю {4}.
Но знаю одно, что если б я был там, то в одну неделю все было бы в исправности; и неужели никто не может посвятить на это несколько часов, чтобы меня выручить? К Григорьевым я писывал самые убедительные письма, но все напрасно. Да, кстати, я получил на днях письмо от Александра Никитича Шеншина {5}, в котором он пишет, что помолвлен с сестрой Любинькой {6}, не знаю, дошли ли до тебя эти слухи или я первый извещу тебя об этом из Херсонеса Таврического.
До забаченья, Ваня, кланяйся от меня Петру Петровичу и Ванечке {7}, кланяйся всем знакомым, пока еще твоя голова кивает.
Твой Фет.
Михайловка {3}. 3 марта
Вот бы где жить твоему Михаиле.
Адрес в Новогеоргиевск.
5
С. Елисаветградка. 1849
10 апреля.
Любезный друг Ваня!
Сегодня только получил я бесконечное письмо твое и готовлюсь, как видишь, отвечать тебе такою же бесконечностью. Пииту это письмо так же из эгоизма, как ты из эгоизма писал ко мне. Есть книга, но читать не могу, думать не могу, потому что все передумал и ничего не выдумал! Прошелся по штабу - никого - уехали ухаживать за смотрительскими дочерьми здешнего госпиталя. Счастливцы! - у меня не достает духу и бывать там. Может быть, в другое время от скуки и поехал бы, но теперь просто не могу. Да, итак: боже, что делать? Давай перо - буду писать Ване, и вот пишу. Странная вещь, я вполне понимаю тебя - верь мне хотя в этом, потому что все твое, хотя, может быть, не в такой силе, перешло через грудь мою, но ты, кажется, решительно не в состоянии понять меня, и я за это на тебя не в претензии, потому что ты еще не дошел до тех моментов, до которых я и морально и физически дошел, да и не дай бог тебе приобретать подобной опытности. Если меня, что называется, не задрать, то я никогда не пускаюсь в рассуждения - потому что не понимаю ничего ровно - и точно так же почти, как ты постигаешь непосредственным чувством, что на земле не стоит хлопот чего-либо добиваться и что все это ровно ни к чему не ведет, - понимаю, что ты едва ли не прав, в этом отношении, но в то же время не могу выбросить из рук последнюю доску надежды и отдать жизнь без борьбы, хотя бы эта борьба была мучительнее самой смерти. Вот почему я жажду видеть тебя в сентябре - на этот раз уже не столько для себя, как для тебя. Поверь мне, что видеть на земле поганой человека - есть вещь отрадная, и только потому-то я и нахожу отраду теперь писать к тебе.
22 апреля.
Прошу у тебя прощения, что так долго не принимался за это письмо, но ты бы должен благодарить меня за чувство, по которому у меня не поднялась рука продолжать эти строки. Бывал недавно "там" и говорил, что не пишу до сих пор Борисову по той причине, что мне жаль исписывать лист и тем самым отнимать у себя же самого возможность беседовать с человеком, которому я могу, во-первых, ввериться, а во-вторых, который принимает во мне участие. Мне сказали, что знают обо мне, что грустно, что человек находится в таком бедном уединенном состоянии. Друг Ваня! к чему нам много разглагольствовать. Мы, кажется, понимаем друг друга, и если перебрасываемся речами, так это так - душе легче, а пособить, черт его знает - придется ли или нет. Человек в подобном состоянии достигает в известном роде высшей степени своего развития, он добр, благороден - тонок. Но в приложении к жизни мы (по крайней мере, я в этом за себя соглашаюсь) оба дураки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32