А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Зачем? Вот он – человек, который поведет меня дальше Нормана Корвина и, между прочим, о солдатах мне расскажет то, чего Норман Корвин не говорит, – расскажет о тех солдатах, с кем не то даже чтобы не очень-то приятно было иметь дело, но которые сами были вовсе не такими антифашистами, как герои «На победной ноте», о тех, кто ушел на войну, ненавидя ниггеров и жидов, да и вернулся с войны, продолжая их ненавидеть. Вот человек – горячий, грубый и побитый жизнью, кто из первых рук даст мне знание обо всей той американской брутальности, которую Корвин опустил. Объясняя себе мгновенный триумф Айры на радио, о его связях с коммунистами я не думал. Я просто смотрел на него и восхищался: потрясающий парень! Действительно железный человек.
2
Тогда же, в сорок восьмом году на вечернем митинге в поддержку Генри Уоллеса в Ньюарке, я познакомился и с Эвой Фрейм. Она была с Айрой, и с ними была ее дочь по имени Сильфида, начинающая арфистка. В отношениях между Сильфидой и ее матерью я ничего особенного не заметил и о противоборстве их не знал, пока Марри не начал мне рассказывать обо всем том, чего я сам по малолетству не разглядел, – о тех деталях личной жизни Айры, которых я либо не мог понять, либо их Айра успешно от меня скрывал все те два года, что я виделся с ним каждые пару месяцев, когда он приезжал навестить Марри или когда я сам приезжал к нему в его домик (Айра называл его хижиной) в поселке под названием Цинк-таун на северо-западе Нью-Джерси.
Айра удалялся в Цинк-таун не столько чтобы побыть ближе к природе, сколько чтобы вкусить простой жизни, жизни как она есть; там он до ноября купался в илистом пруду, бродил в самый сильный мороз по лесам на снегоступах или, в дождливую погоду, разъезжал по округе на своей дачной машине (стареньком «шевроле» тридцать девятого года), вступая в разговоры с местными фермерами и рабочими цинковых шахт, которых он всячески убеждал в том, что их напропалую эксплуатирует капитализм. Во дворе у него был устроен очаг, где он любил готовить на углях бобы и хот-доги, даже кофе себе там варил, и все это с тем, чтобы напоминать себе теперешнему, ставшему Железным Рином и слегка раздобревшему от славы и денег, что он по-прежнему не более чем простой рабочий парень, простой человек с простыми вкусами и мечтами – тот самый, что в тридцатые мотался по стране в товарняках, а теперь ему просто невероятно повезло. Про свою хижину в Цинк-тауне он говаривал, что она «не дает мне забывать навыки бедности. Просто так, на всякий случай».
Хижина эта была для него лекарством от Западной Одиннадцатой улицы, местом, куда можно оттуда сбежать, убежищем, где можно спустить дурные пары. Кроме того, она служила связью со временами бесприютной юности, когда впервые он оказался брошен среди чужих людей, мол, выживай как хочешь, и каждый день был тяжек, ни на что нельзя было опереться, и каждый день, как это всегда будет в жизни Айры, давался с бою. В пятнадцать лет он ушел из дома, год копал канавы в Ньюарке, потом оказался в северо-западном углу Нью-Джерси – то подметал цеха на каких-то фабриках, то работал батраком на ферме, то матросом, потом, лет в девятнадцать, уехал на запад, но прежде два с половиной года вкалывал на сассекских цинковых копях, задыхаясь в шахте на четырехсотметровой глубине. После взрыва, когда все вокруг еще курилось дымом и тошнотворно воняло динамитной пылью и продуктами сгорания, наступал черед Айры – с киркой и лопатой он трудился бок о бок с мексиканцами, как самый последний пария, а его должность называлась уборщик породы.
В те годы рабочие сассекских копей были еще не организованы, и шахты для их хозяев были столь же прибыльны, сколь неприятны для тех, кто там трудился, как, впрочем, и любые цинковые шахты во всем мире. В Ньюарке на Пассаик-авеню из руды выплавляли металлический цинк и делали оксид цинка для белил, и, хотя к тому времени, когда Айра купил свою хижину, то есть к концу сороковых, цинк из Нью-Джерси стал плохо конкурировать на рынке с импортным и шахты вот-вот должны были закрыться, они все же напоминали Айре о его первом большом прыжке во взрослую жестокую жизнь – поди-ка посиди восемь часов под землей безвылазно, нагружая раздробленной породой вагонетки, потерпи восемь часов ужасные головные боли, глотая буро-красную пыль, когда вместо уборной у тебя ведро с опилками… И все это за сорок два цента в час. Этим и прельщали его теперь, манили к себе обратно сассекские холмы. Приобретением в Цинк-тауне хижины радиоактер Железный Рин выражал сочувствие тому неотесанному, никчемному, почти безымянному существу, которым был когда-то, – как он сам о себе говорил, «безмозглому орудию труда в человеческом облике, если такое вообще бывает». Другой на его месте, достигнув успеха, постарался бы навсегда похоронить эти страшноватые воспоминания, но Айре нужно было, чтобы вся история его жизни, даже тех дней, когда он был унижен, был никем, оставалась в каком-то смысле зримой, иначе бы он сам для себя стал призраком, лишенным плоти и способности осязать реальную жизнь.
А когда он приехал в очередной раз в Ньюарк – у меня тогда как раз кончились занятия в последнем классе, и мы, помнится, поехали на велосипедах через Уиква-ик-парк, обогнули озеро и оказались в местности, служившей нам подобием Кони-Айленда; она называлась «пьяный угол»: здесь устраивали пикники, ели и пили, – я и не знал, что он навестил Лихай-авеню не только ради того, чтобы увидеться с братом. Вечерами после школы я приходил к ним, и Айра рассказывал о годах своей солдатской службы и о том, что узнал в Иране, про О'Дея и про то, чему О'Дей научил его, про свою недавнюю работу на фабрике и в профсоюзе и про то, как он мальчишкой лопатил породу в копях, но для него визиты к брату, оказывается, были еще и поводом сбежать из дома, где с первого же дня, когда он там поселился, у него не получился контакт с Сильфидой, да и с Эвой Фрейм отношения все более разлаживались из-за ее неожиданно неприязненного отношения к евреям.
Впрочем, не ко всем евреям, пояснил Марри. Не к тем лощеным евреям-начальникам, кого она встречала в Голливуде, на Бродвее и в радиобизнесе, не к тем режиссерам, актерам, писателям и музыкантам, с которыми она работала, – вовсе нет, многих из них регулярно можно было видеть на приемах в салоне, в который она превратила свой дом на Западной Одиннадцатой улице. Своей ненавистью она обдавала евреев уличных, что называется, типичных, простых людей с нью-йоркским выговором, которые делали при ней покупки в универмагах или стояли за прилавками в собственных лавочках на Манхэттене; частенько она обращала ее на евреев-таксистов, а также тех, что семьями прогуливались и болтали в Центральном парке. Кто больше всего раздражал ее на улицах, так это еврейские дамы, которые любили ее, узнавали, подходили к ней и просили автограф. Эти женщины составляли ее основную бродвейскую аудиторию, а она презирала их. Особенно еврейских старух – мимо них она не могла пройти без стона отвращения. «Ты погляди только на эти рожи! – передернув плечиком, говорила она. – Взгляни на эти жуткие рожи!»
– У нее это принимало прямо-таки болезненную форму, – рассказывал Марри. – Евреи, недостаточно хорошо скрывавшие свою национальную принадлежность, вызывали у нее жуткое отвращение. Она существовала в какой-то параллельной реальности. Словно вокруг нее не жизнь, а некое ее искаженное подобие. Она могла вполне убедительно изображать рафинированную леди, чем непрестанно и занималась. Тихий голос. Точная лексика. Когда-то в двадцатых британская манерность была в моде, и многие американские девушки ее в себе культивировали, если хотели стать актрисами. В случае с Эвой Фрейм, которая тоже тогда начинала в Голливуде, эта маска прилипла и затвердела. Маска гранд-дамы застыла, как застывает многослойный лак, и лишь где-то внутри горел живой фитилек, но этот фитилек вовсе не был таким уж аристократичным. Она знала все светские ухищрения, владела благостной улыбкой, искусством драматичной паузы и умолчания, пользовалась всеми утонченными жестами. Но вдруг собьется с этого своего параллельного курса, который у нее вроде как бы даже и совпадал с реальной жизнью, и происходит такое, от чего тебя прямо в жар бросает.
– А я и не замечал, – сказал я. – Ко мне она всегда была добра и внимательна, старалась, чтобы я чувствовал себя раскованно, хотя было очень нелегко. Я был чувствительным ребенком, а в ней было много от кинозвезды, много этакого апломба, сохранившегося даже в те радиовремена.
Еще не договорив, я же опять вспоминал вечер в «Мечети». Она тогда призналась мне – мальчишке, который в ее присутствии вообще рот раскрыть боялся, – что не знает, с какими словами обратиться к Полу Робсону, и в его присутствии у нее язык отнимается. «Скажи, ты тоже перед ним трепещешь, не только я? – прошептала она так, словно нам обоим было по пятнадцать. – Он самый прекрасный мужчина из всех, кого я когда-либо видела. Мне даже стыдно – не могу оторвать от него глаз».
Я понимал ее, потому что сам не мог наглядеться на нее: смотрел так, словно, если буду вглядываться достаточно долго, разгляжу нечто важное. Смотрел не только потому, что отдавал должное изяществу ее жестов, той значительности, с которой она держалась, и неопределимой утонченности ее красоты – красоты то темной, яркой, то нежной и застенчивой и постоянно туда-сюда перетекающей, красоты, в наивысшем своем расцвете бывшей, наверное, просто магической, – но, главным образом, потому, что, несмотря на всю ее сдержанность, нечто в ней почти видимым образом трепетало и менялось, в ней ощущалось непостоянство; в тот момент, правда, я это объяснял себе восторгом, которого она не могла не испытывать просто оттого, что она Эва Фрейм.
– Помните тот день, когда я впервые встретил Айру? – спросил я. – Вы тогда вдвоем работали, снимали навесы с окон. Что он у вас делал? Это было в октябре сорок восьмого года, за несколько недель до выборов.
– А, это был дурной день. Тот день я помню очень хорошо. У Айры были неприятности, и в то утро он приехал в Ньюарк, чтобы погостить у нас с Дорис. Две ночи спал на кушетке. Тогда такое в первый раз случилось. Пойми, Натан, их брак был чересчур неравным, с самого начала он был обречен. Нечто вроде этого Айра уже пробовал прежде, правда, на другом конце социальной лестницы. Все было очевидно. Чудовищная разница темпераментов и интересов. Это было заметно всем.
– Кроме Айры?
– Чтобы Айра что-то заметил? Я тебя умоляю! Как бы так помягче выразиться… ну, ведь он, во-первых, влюблен в нее был. Они познакомились, он влюбился и первым делом пошел и купил ей затейливую такую пасхальную шляпу, которую она не надела бы никогда в жизни, потому что ее вкус в одежде определял Диор. Но он-то не знал, что такое Диор, взял да и купил ей огромную смешную дорогущую шляпу и сделал так, чтобы ей ее доставили на дом после их первого свидания. Ошеломленный любовью и звездностью, он был ослеплен ею. Она и впрямь была ослепительна, а у ослепленных своя логика.
Что она в нем нашла, в неотесанном медведе, который с ходу покорил Нью-Йорк и получил непыльную работу в мыльной опере? Ну, тут большой загадки нет. После короткой адаптации он был уже не совсем медведь, он был звездой программы «Свободные и смелые», а это другое дело. Потом – в какой-то мере на Айру распространялись качества его героев. Я-то никогда на это не покупался, но средний слушатель верил, что он и есть их воплощение. Будто над ним сияет этакий нимб героической чистоты. И он сам в себя верил, так что стоило ему войти в комнату – бац, и готово. Пришел на вечеринку, а там она. Одинокая актриса за сорок, трижды разведенная, а тут новое лицо, новый мужчина замаячил, да такой импозантный, а она – ах, бедняжечка, да такая знаменитая, и вот она уже вся принадлежит ему без остатка. Ведь все так и бывает, правда? У каждой женщины свои способы обольщения, а слабость, подчинение – это любимый приемчик Эвы. С другой стороны – что ж, чистая душа, великан, нескладный увалень с огромными руками, который был рабочим на фабрике, был грузчиком, а теперь актер. Мужчины такого типа достаточно привлекательны. Трудно поверить, что этакий простачок может быть чутким и нежным. Как интересно, правда? – нежная неопытность, доброта грубого великана; в таком духе. Для нее это было неотразимо. Да как она вообще могла такого великана упустить? Плюс экзотика: сколько он в жизни испытал, сколько горького изведал. Она чувствовала, что он-то действительно жил, а он, когда услышал ее историю, тоже почувствовал, что уж она-то и впрямь жила!
Когда они познакомились, Сильфида была отправлена на лето во Францию к отцу, так что к этой стороне ее жизни Айра не был заранее подготовлен. Вся ее мощная, хотя и sui generis материнская сущность оказалась обращена на него, и у них все лето была полная идиллия. У парня матери не было с семи лет, он изголодался по внимательной, тонкой заботе, которую она щедро на него расточает, они живут без дочери, одни в доме, а ведь перед тем он, с тех пор как приехал в Нью-Йорк, как и положено истому пролетарию, жил в какой-то трущобе в Нижнем Ист-сайде. Ютился в дешевой конуре, ел в дешевых забегаловках, и вдруг они оказываются вдвоем в этом ее доме на Западной Одиннадцатой улице, как в крепости; стоит лето, кругом Манхэттен, все просто здорово, жизнь – это рай. Фотографии Сильфиды развешаны по всему дому, Сильфида на них маленькая девочка в передничке, и он в восторге от того, какая Эва любящая мать. Она рассказывает ему о своем ужасном опыте с мужчинами и замужествами, рассказывает о Голливуде, о тиранах-режиссерах и филистерах-продюсерах, ужасной, жуткой тамошней безвкусице, и получается Отелло наоборот. «Нет, – ахал в данном случае он; – какая жизнь! Я вне себя от слез и удивления», – то есть в результате он ее «за муки полюбил». Айра заинтригован, зачарован, а главное, он ей нужен! А как же: женщина страдает! Прекрасная женщина, которая страдает, которая много пережила. Духовное существо с декольте. Такой большой и сильный, он бросился вперед – кого еще и защищать, как не ее?
Даже привез ее в Ньюарк знакомить с нами. Выпили у нас дома, потом все вместе двинулись в «Таверну» на Элизабет-авеню. Все в полном ажуре. Ничего такого, что было бы странно и необъяснимо. Она показалась даже удивительно легкой в общении. В тот вечер, когда он впервые привел к нам Эву и мы вместе отправились в ресторан, я сам ничего дурного не заметил. Должен честно сознаться: не только Айра не сумел ничего предвидеть. Он не разобрался в том, кто она есть на самом деле, потому что никто бы не разобрался. Это было совершенно невозможно. На людях Эва так драпировалась этой своей культурностью, что ее не было видно вовсе. Ну и вот, как я уже говорил, там, где другой, может, чуть придержал бы коней, Айра рванул наудалую.
Тогда мне бросились в глаза не ее какие-то неадекватности, а его. Она показалась мне слишком умной для него, слишком – как это теперь говорят? – гламурной, глянцевой и, конечно же, слишком развитой культурно. Подумал: надо же – кинозвезда, а с головой! Выяснилось, что она с детства целенаправленно читала. Не думаю, чтоб у меня на полках нашелся хоть один роман, о котором она не смогла бы поговорить с полным знанием дела. В тот вечер как-то так даже носилось в воздухе, что в глубине души из всех занятий в жизни она предпочитает чтение книг. Возьми какой-нибудь роман девятнадцатого века – она там помнит все хитросплетения сюжета; я всю жизнь литературу преподаю, и то не помню.
Конечно, она показывала товар лицом. Конечно, как и все мы при первом знакомстве, она была начеку, тщательно прятала все, что было в ней плохого. Но хорошее-то было, ведь не отнимешь! Что было, то было, и вроде настоящее и не напоказ, а в человеке такого уровня это очень располагает. Конечно же, я видел – не мог не видеть, – что никакой это не союз душ, очевидно предназначенных друг для друга. Я более чем подозревал, что у них между собой вообще нет ничего общего. Но в тот первый вечер я сам был ослеплен тем, что принял за ее внутреннюю сущность, не говоря уже о внешности.
Потом, не забудь о воздействии славы. Мы с Дорис выросли на ее немых фильмах. Она снималась всегда с мужчинами постарше, высокими, часто седовласыми, и выглядела совершенной девочкой, дочуркой – даже, скорее, внученькой, – а эти мужчины вечно пытались поцеловать ее, а она им вечно говорила «нет». Чтобы разогреть публику в кинозале, в те дни большего не требовалось. Был такой ее фильм, может быть даже ее первый, – назывался «Девушка с сигаретами». Эва, продавщица сигарет, работает в ночном клубе, а в конце фильма, помнится, происходит благотворительный прием, на который она приходит с владельцем клуба. Дело происходит на Пятой авеню, в особняке богатой, спесивой вдовы, девушка-продавщица одета в форму медсестры и выставлена на аукцион – кто больше даст, чтобы поцеловать ее, а деньги пойдут на Красный Крест.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45