Но я останавливался.
Передо мной разворачивалась страница из задачника: «Фонарщик, перебегая зигзагом через улицу от фонаря к фонарю, зажигает их. За сколько времени успеет он осветить всю улицу, если длина улицы пятьсот семьдесят сажен, ширина двадцать сажен, расстояние между фонарными столбами сорок сажен, а на пробег от фонаря до фонаря…»
Я смотрел, и, мне казалось, что такие задачи явно не разрешимы. Как можно их решать, не зная, весел этот фонарщик или печален (я знал одного, который даже пел и с лестницей на плече, и там, на верху столба, вычиркивая спички); есть ли у него дети или нет; где он живет и зачем ему каждый день надо бегать по таким вот нескончаемым, уходящим в черную даль улицам?..
Впрочем, вполне возможно, что эти мои впечатления относятся уже не к тем фонарям, какие я описал, а к другим, их великолепным наследникам.
На исходе первого десятилетия XX века, летом, когда меня не было в городе, старые простенькие столбы вырыли, металлические «скворечники» свезли в переплавку или на свалку, и на моей Нюстадтской осенью меня встретили незнакомцы.
Эти фонари были вдвое выше тех. На верху деревянного столба, выше него, поднимался у них длинный, изогнутый плавным завитком кронштейн с блоком. Через блок был перекинут стальной трос, и, крутя рукоятку особого ключа, входящего в паз коробки, подвешенной на столбе внизу, фонарщик теперь спускал оттуда с высоты необыкновенное чудо техники – новый фонарь, керосинокалильный.
Это было сложное сооружение. Оцинкованный цилиндр больше метра в высоту увенчивался полой металлической баранкой – резервуаром для керосина. По трубкам горючее поступало в горелку в низу цилиндра, внутри откидывающегося в сторону стеклянного литого полушария. Над горелкой, на специальном крючке, подвешивался легкий, как из инея сотканный, кисейный, но пропитанный каким-то несгораемым составом белый колпачок, похожий на большой марлевый напалечник. Зажженная горелка раскаляла постепенно этот колпачок – он начинал желтеть, потом голубеть и вдруг вспыхивал ослепительно белым накалом…
Тогда, со скрипом, фонарщик поднимал махину фонаря – здоровенную дылду, почти в мой тогдашний рост, – наверх, бросал на панель бурые остатки колпачка, сгоревшего вчерашней ночью, и картонную трубочку от нового и после этого пускался, как и раньше, рысцой, наискось через булыжную мостовую, к следующему светильнику.
Теперь улица была освещена несравненно ярче. Висящие на своих кронштейнах груши этих фонарей раскачивал ветер; длинные тени метались по стенам квашнинского, крестинского, подобедовского шестиэтажных домов, и нам, жившим тогда в этих домах, уже казалось, что наступил век совершенного торжества осветительной техники. Что же дальше? Чего же еще желать для Выборгской стороны? И даже «конец мира» как-то удалился от Ломанского в этом керосинокалильном свете. Мир расширился.
Цепь белых ламп виднелась теперь далеко за Нейшлотским, пожалуй, чуть ли не до самого Флюгова переулка… Но если вы вообразите себе этот наш тогдашний свет, он покажется вам современной уличной тьмой. Электрического-то освещения тогда на Выборгской еще не было; не только окна нижних квартир, но даже «витрины» – а точнее, такие же окна – редких лавок сквозь морозные узоры на стеклах бросали на тротуар мутно-желтый свет, и только кое-где – ну скажем, в трактире Ивана Мартыныча Тупицына в деревянном доме на углу Ломанского, да в его же «мясной, зеленной и курятной» лавке напротив – в серединах плотно замороженных окон, сквозь протаянные их жарким дыханием круги, освещали улицу такие же керосинокалильные лампы или новомодные многолинейные лампы «молния».
Впрочем, то, что я только что сказал, относилось к улицам если и не совсем уж захолустным, то даже и для окраин второразрядным (на самых глухих до семнадцатого года нераздельно властвовал простой керосиновый фонаришко).
На улицах средней руки – ну скажем, на набережных Невы – уже тогда светили совсем иной силы и устройства светильники, никому из нас теперь неизвестные, – газовые фонари. Внешний вид их был почти точно скопирован с самых старых фонарей города. Столб, правда, был теперь не деревянный, а ребристый чугунный, с незатейливыми украшениями. Но на нем был укреплен почти такой же, как бывало, состоящий из двух стеклянных пирамид, домик. Нижняя пирамида, усеченная, была меньшим основанием обращена вниз. Верхняя, глухая, накрывала ее острой крышкой.
Издали его было проще простого принять за старого знакомца, но то была уже новая техника – газ.
Газовый свет в городе был разный. В помещениях вы просто поворачивали кранчик, как на газовой плитке наших дней, поднеся спичку к горелке. Над ней вспыхивало широкое, плоское, фестончатое пламя, похожее на засушенный между страницами книги тюльпан. Оно горело и освещало. В театрах, в цирках из множества таких тюльпанчиков собирали даже целые люстры; правда они давали куда больше тепла, чем света, но вспомним, как восхищался ими Золя в своих романах или Гончаров при описании Лондона.
Уличные газовые фонари были в мое время уже газокалильными. В них зеленовато-белым (белым с празеленью) светом сияли такие же, как в керосинокалильных лампах, «ауэровские колпачки». И их своеобразный свет, отражавшийся в черных водах осенней или весенней Невы, в ее полыньях, в лужах талой воды на поверхности неоглядных ледяных полей, не спутал бы ни с каким другим светом ни один мой ровесник. Только где увидишь их теперь?
Это о них, о газовых фонарях той поры, думал Александр Блок, когда его Пьеро пел себе под нос:
Неверная, где ты? Сквозь улицы сонные
Протянулась длинная цепь фонарей,
И пара за парой идут влюбленные,
Согретые светом любви своей,
– или когда возникали перед ним мрачные видения тогдашнего «города-спрута», с его людными проспектами и дикими трущобами, с его роскошью и проституцией, нищетой ц самоубийствами, мраком и холодом:
Ночь, улица, фонарь, аптека,
Бессмысленный и тусклый свет.
А гость меж тем – заветный пузырек
Сует из-под плаща двум женщинам безносым
На улице, под фонарем белесым…
И еще:
Старый, старый сон. Из мрака
Фонари бегут – куда?
Там лишь – черная вода,
Там – забвенье навсегда…
В стихах и пьесах Блока горят и качаются питерские фонари всех рангов. Там, где «ночь, улица, фонарь, аптека», – там, конечно, окруженный радужным ореолом, светит сквозь приморский густой туман покосившийся провинциальный фонарь самого начала девятисотых годов, почти ничем не отличающийся от того городского масляного фонаря, который «умирал в одной из дальних линий Васильевского острова» почти столетием раньше, в одном из незаконченных набросков Гоголя.
Но у того же Блока пылают злым светом и центральные улицы города, где взвихренные толпы людей двигаются в каком-то сумасшедшем хороводе «в кабаках, в переулках, в извивах, в электрическом сне наяву». Блоковский мягкий петербургский снег, крупными хлопьями таинственно ложащийся на женские вуалетки, то лиловатый, то голубой, падал, конечно, в лучах газовых или электрических фонарей, гудящих вольтовыми дугами, по-пчелиному жужжащих на тогдашнем Невском, на Морской, над проносящимися санками с медвежьими полостями, над треуголками лицеистов и пажей, над накрашенными лицами куртизанок…
Уже тогда, в раннем моем детстве, в десятых годах века, был в городе и электрический свет. Эти фонари были очень разными: вокруг Таврического сада, вдоль Потемкинской, вдоль Таврической, вдоль Тверской свет давали невысокие простые светильники на столбах из гнутых железных труб: над яблоками их ламп были укреплены плоские белые тарелки отражателей.
Тут же рядом, на Малой Итальянской, на Греческом, высились высоченные фонари-столбы, напоминавшие Эйфелеву башню в миниатюре. Они несли на себе огромные призматические стеклянные коробки, и какое именно устройство пылало в этих коробках – не могу уж сейчас сказать точно. В ранней юности кто-то уверял меня, что эти мощные решетчатые конструкции остались тут от тех времен, когда они поддерживали на своих вершинах еще первые свечи Яблочкова, как в Париже. Так это или не так, судить не берусь, но эти «башни», с сильными источниками электрического света наверху, доторжествовали в тех улицах чуть ли не до самой Революции.
А главные улицы связываются в воспоминании с совершенно другими фонарями. У них были очень высокие столбы, такие же, как у нынешних наших: стройные, сваренные из труб разного поперечника. Только наши оканчиваются прямым перекрестьем, поддерживающим тройчатку светящихся шаров, а те заканчивались улиткообразно закрученным подвесом, с которого спускалось большое сияющее яйцо молочного стекла, охваченное тонкой проволочной сеткой. Внутри столба заключалось подъемное устройство. Каждое утро фонарщик (он был еще жив, курилка!) опускал маленькой внутренней лебедкой это яйцо почти до земли, вынимал из зажимов внутри него и бросал тут же на тротуар обгоревшие (один – конусом, другой – воронкой, кратером, как в учебниках физики) угли, в виде крепко спрессованных палочек толщиной в палец взрослого мужчины, и вставлял новые. И каждый раз вокруг него толпились мальчишки, кидаясь, как коршуны, на эти огарыши. Зачем они были им нужны, не скажу даже по догадке, хотя ведь и сам постоянно и подолгу носил, как Том Сойер, в карманах, хранил в углах парты матово-глянцевые, похожие на металл, угольные цилиндрики…
Вечером эти фонари загорались уже без фонарщика, все сразу по всему Невскому и по Большой Морской; сначала в них что-то начинало потрескивать, слегка посверкивать. Потом молочно-белые яйца становились слегка лиловатыми, и сверху на головы проходящих начинало литься вместе с чуть-чуть сиреневым, трепещущим светом задумчивое, на что-то намекающее пчелиное жужжание.
В этом жужжании, в этом полупризрачном свете и являлись поэтам того времени их Незнакомки и Прекрасные Дамы, лукавые, неверные, двусмысленные фантомы предсмертных годов того мира! В этом жужжанье и падал тихо на панели, на мостовые, на медвежьи полости, на собольи палантины, на синие сетки лихачей, на крыши неуклюжих тогдашних «моторов» – автомобилей – мягкий, пушистый, убаюкивающий снег.
Ах, фонарики, фонарики Петербурга!
За стихами Блока и Брюсова, за электрическим биеньем и газовым потоком их света слышится мне совсем далекий голос. Кто это «под гитару» бунчит себе под нос сентиментальную, чисто петербургскую трогательную песенку середины прошлого века, а то и еще более старую?
Был когда-то в николаевском (Николая Первого) Питере способный человек, богатый барич, паркетный шаркун, сочинитель веселых и пустячных виршей – Иван Мятлев. Всю свою жизнь он провел таскаясь по великосветским гостиным – остряк, балагур, выпивоха. Но откуда-то – может быть, дошедшее из глуби поколений – возникло и жило в его душе что-то воистину народное, что-то, сделавшее два-три из его стихотворений истинно плебейскими, городскими песнями тех дней.
Бог ведает, где осветил его помятое лицо свет тогдашних масляных, тусклых уличных фонарей. Но охватила его тоска, и взял он в руки свою гитару…
Мелодия была простенькой, немудрящей, слова далеко не гениальные, но их можно было услышать потом и от шарманщика на дворе, и от молодой белошвейки, склонившейся над шитьем за узким окошком, и от забулдыги-подмастеръя, жалующегося на загубленную городом жизнь.
Фонарики-сударики,
Скажите-ка вы мне,
Что видели, что слышали
В ночной вы тишине? -
допытывается певец у молчаливых стражей городской НОЧИ.
Фонарики-сударики
Горят себе горят.
Что видели, что слышали -
О том не говорят…
А многое могло открываться им в глухие петербургские полночи, в Достоевской измороси, в гоголевских метелях, в лермонтовском промозглом тумане:
Вы видели ль преступника,
Как в горести немой
От совести убежища
Он ищет в час ночной?
Вы видели ль – сиротушка,
Прижавшись в уголок,
Как просит у прохожего,
Чтоб бедной ей помог?
Но фонарики того Петербурга были «народ все деловой», были все «чиновники-сановники, все люди с головой».
Они на то поставлены,
Чтоб видел их народ,
Чтоб величались, славились,
Но только без хлопот.
Им, дескать, не приказано
Вокруг себя смотреть.
Одна у них обязанность -
Стоять тут и гореть,
Да и гореть, покудова
Кто не задует их…
Так что же им тревожиться
О горестях людских?
Поэт спрашивает, но ему никто не отвечает.
Фонарики-сударики
Горят себе горят.
Что видели, что слышали -
О том не говорят!
С раннего детства я слышал эти слова, этот жалостный напев. И валики разбитой шарманки ныли эту песню в узком питерском дворе. И няня моя напевала ее, возвращаясь со мной домой по снежным улицам в час зажигания огней. И возможно, именно поэтому городские фонари моего Ленинграда всю жизнь глядят мне в душу, кажутся, каждый по-своему, выражением своего времени, своей эпохи.
…В осенних сумерках рейсовый самолет приближался к Ленинграду. Пассажиры старались различить в набегающей с севера тьме очертания города. Чуть брезжила в красноватом тумане пятипалая ладонь – дельта Невы. На западе еще поблескивал медный щит залива… Остальное уже затянула вечерняя мгла. Ленинград, где же ты?
И вдруг впереди, под правым крылом машины, точно кто-то уронил сверху на землю длинную прямую нитку огней… Вторая пересекла ее; мгновение спустя, под углом, загорелась третья, четвертая. И вот уже внизу целая сеть золотистых, зеленоватых пунктирных линий… Набережные, мосты, Невский, Садовая… Вот вырезался светом Васильевский остров, обозначилась Петроградская сторона… И не успели смолкнуть удивленные возгласы в салоне самолета, как впереди, под правым крылом машины, обозначился огненный план великого города: там сверкало, переливалось, мерцало целое море ярких, слабых, цветных, золотых замирающих к горизонту огней.
– Три минуты! – проговорил сидевший рядом человек. – Вот, я засек: за три минуты осветили весь город… Видите: от Купчина до Озерков, от Гавани до села Рыбацкого…
И тут-то мне опять вспомнилась та задачка, из Верещагина или Евтушевского: «Фонарщик, перебегая зигзагом через улицу от фонаря к фонарю, зажигает их. За сколько времени успеет он осветить всю улицу, если…»
Когда я, в синей зимней курточке с мерлушковыми выпушками, путешествовал по улицам Выборгской стороны десятых годов, собственными глазами – наглядно – решая эту задачу, в городе, незримо для меня, сражались за право освещать его (и превращать этот свет в свою прибыль) неведомые мне могучие силы. Было бы, конечно, разумно сразу и повсюду заменить керосиновое освещение газовым, газовое – электрическим. Но!..
Керосин, сгорая, обогащал нефтяные компании, тех же Нобелей, о которых уже говорилось, если не Людвига Людвиговича и Ральфа Людвиговича – металлургов, то Эммануила Людвиговича – нефтяника (впрочем, кто их ведает, как они там делили свои миллионные дивиденды, эти деловитые братья!). Нобели не желали, чтобы город перестал быть их выгодным покупателем. Но газ и электричество струили ручьи золота в карманы других компаний, угольных. Они тоже не сдавали позиций. Город был поделен между ними, и, когда в центре уже горели и переливались стосветные рекламы лампочек «Осрам», Нарвская, Невская застава, большая часть Выборгской стороны с Охтой, Полюстровом, Пороховыми – три четверти города мерцали рыжими глазами худосочных керосиновых коптелок.
Правда, и теперь у нас осветительные устройства не одинаковы на главных «магистралях» и в стороне от них. Но это – естественно и понятно: у них разная работа, разное назначение.
Приглядитесь сами: где-нибудь у границы города, на каком-нибудь шоссе Революции или далеко за селом Рыбацким, стоят на обочинах полуулиц, полудорог высокие деревянные столбы, наподобие обычных телеграфных (иногда для этого используются и линии связи). На прямых железных кронштейнах покачиваются на них большие, от 100 до 300 ватт, лампочки накаливания – их «светильники», потому что для тех, кто ведает светом в городе, фонарь – это все целое, а источник света с его арматурой, висящий там, наверху, – это светильник.
Но именно такие фонари тут и нужны: они бросают круги света на асфальт дорожного полотна, позволяют машинам ехать, пешеходам проходить широкие пространства не застроенных еще пустырей. Больше таких светочей; другого тут ничего не нужно. А в городе?
Задача городского фонаря иная, чем пригородного. Он Должен не просто вырывать из темноты светлый круг; надо, чтобы круги соседних светильников перекрывались: транспорта много, людей на тротуарах – еще больше. Этого мало: фонарю, живущему на Невском, на Дворцовой площади, на набережных, поручено еще одно важное дело.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49
Передо мной разворачивалась страница из задачника: «Фонарщик, перебегая зигзагом через улицу от фонаря к фонарю, зажигает их. За сколько времени успеет он осветить всю улицу, если длина улицы пятьсот семьдесят сажен, ширина двадцать сажен, расстояние между фонарными столбами сорок сажен, а на пробег от фонаря до фонаря…»
Я смотрел, и, мне казалось, что такие задачи явно не разрешимы. Как можно их решать, не зная, весел этот фонарщик или печален (я знал одного, который даже пел и с лестницей на плече, и там, на верху столба, вычиркивая спички); есть ли у него дети или нет; где он живет и зачем ему каждый день надо бегать по таким вот нескончаемым, уходящим в черную даль улицам?..
Впрочем, вполне возможно, что эти мои впечатления относятся уже не к тем фонарям, какие я описал, а к другим, их великолепным наследникам.
На исходе первого десятилетия XX века, летом, когда меня не было в городе, старые простенькие столбы вырыли, металлические «скворечники» свезли в переплавку или на свалку, и на моей Нюстадтской осенью меня встретили незнакомцы.
Эти фонари были вдвое выше тех. На верху деревянного столба, выше него, поднимался у них длинный, изогнутый плавным завитком кронштейн с блоком. Через блок был перекинут стальной трос, и, крутя рукоятку особого ключа, входящего в паз коробки, подвешенной на столбе внизу, фонарщик теперь спускал оттуда с высоты необыкновенное чудо техники – новый фонарь, керосинокалильный.
Это было сложное сооружение. Оцинкованный цилиндр больше метра в высоту увенчивался полой металлической баранкой – резервуаром для керосина. По трубкам горючее поступало в горелку в низу цилиндра, внутри откидывающегося в сторону стеклянного литого полушария. Над горелкой, на специальном крючке, подвешивался легкий, как из инея сотканный, кисейный, но пропитанный каким-то несгораемым составом белый колпачок, похожий на большой марлевый напалечник. Зажженная горелка раскаляла постепенно этот колпачок – он начинал желтеть, потом голубеть и вдруг вспыхивал ослепительно белым накалом…
Тогда, со скрипом, фонарщик поднимал махину фонаря – здоровенную дылду, почти в мой тогдашний рост, – наверх, бросал на панель бурые остатки колпачка, сгоревшего вчерашней ночью, и картонную трубочку от нового и после этого пускался, как и раньше, рысцой, наискось через булыжную мостовую, к следующему светильнику.
Теперь улица была освещена несравненно ярче. Висящие на своих кронштейнах груши этих фонарей раскачивал ветер; длинные тени метались по стенам квашнинского, крестинского, подобедовского шестиэтажных домов, и нам, жившим тогда в этих домах, уже казалось, что наступил век совершенного торжества осветительной техники. Что же дальше? Чего же еще желать для Выборгской стороны? И даже «конец мира» как-то удалился от Ломанского в этом керосинокалильном свете. Мир расширился.
Цепь белых ламп виднелась теперь далеко за Нейшлотским, пожалуй, чуть ли не до самого Флюгова переулка… Но если вы вообразите себе этот наш тогдашний свет, он покажется вам современной уличной тьмой. Электрического-то освещения тогда на Выборгской еще не было; не только окна нижних квартир, но даже «витрины» – а точнее, такие же окна – редких лавок сквозь морозные узоры на стеклах бросали на тротуар мутно-желтый свет, и только кое-где – ну скажем, в трактире Ивана Мартыныча Тупицына в деревянном доме на углу Ломанского, да в его же «мясной, зеленной и курятной» лавке напротив – в серединах плотно замороженных окон, сквозь протаянные их жарким дыханием круги, освещали улицу такие же керосинокалильные лампы или новомодные многолинейные лампы «молния».
Впрочем, то, что я только что сказал, относилось к улицам если и не совсем уж захолустным, то даже и для окраин второразрядным (на самых глухих до семнадцатого года нераздельно властвовал простой керосиновый фонаришко).
На улицах средней руки – ну скажем, на набережных Невы – уже тогда светили совсем иной силы и устройства светильники, никому из нас теперь неизвестные, – газовые фонари. Внешний вид их был почти точно скопирован с самых старых фонарей города. Столб, правда, был теперь не деревянный, а ребристый чугунный, с незатейливыми украшениями. Но на нем был укреплен почти такой же, как бывало, состоящий из двух стеклянных пирамид, домик. Нижняя пирамида, усеченная, была меньшим основанием обращена вниз. Верхняя, глухая, накрывала ее острой крышкой.
Издали его было проще простого принять за старого знакомца, но то была уже новая техника – газ.
Газовый свет в городе был разный. В помещениях вы просто поворачивали кранчик, как на газовой плитке наших дней, поднеся спичку к горелке. Над ней вспыхивало широкое, плоское, фестончатое пламя, похожее на засушенный между страницами книги тюльпан. Оно горело и освещало. В театрах, в цирках из множества таких тюльпанчиков собирали даже целые люстры; правда они давали куда больше тепла, чем света, но вспомним, как восхищался ими Золя в своих романах или Гончаров при описании Лондона.
Уличные газовые фонари были в мое время уже газокалильными. В них зеленовато-белым (белым с празеленью) светом сияли такие же, как в керосинокалильных лампах, «ауэровские колпачки». И их своеобразный свет, отражавшийся в черных водах осенней или весенней Невы, в ее полыньях, в лужах талой воды на поверхности неоглядных ледяных полей, не спутал бы ни с каким другим светом ни один мой ровесник. Только где увидишь их теперь?
Это о них, о газовых фонарях той поры, думал Александр Блок, когда его Пьеро пел себе под нос:
Неверная, где ты? Сквозь улицы сонные
Протянулась длинная цепь фонарей,
И пара за парой идут влюбленные,
Согретые светом любви своей,
– или когда возникали перед ним мрачные видения тогдашнего «города-спрута», с его людными проспектами и дикими трущобами, с его роскошью и проституцией, нищетой ц самоубийствами, мраком и холодом:
Ночь, улица, фонарь, аптека,
Бессмысленный и тусклый свет.
А гость меж тем – заветный пузырек
Сует из-под плаща двум женщинам безносым
На улице, под фонарем белесым…
И еще:
Старый, старый сон. Из мрака
Фонари бегут – куда?
Там лишь – черная вода,
Там – забвенье навсегда…
В стихах и пьесах Блока горят и качаются питерские фонари всех рангов. Там, где «ночь, улица, фонарь, аптека», – там, конечно, окруженный радужным ореолом, светит сквозь приморский густой туман покосившийся провинциальный фонарь самого начала девятисотых годов, почти ничем не отличающийся от того городского масляного фонаря, который «умирал в одной из дальних линий Васильевского острова» почти столетием раньше, в одном из незаконченных набросков Гоголя.
Но у того же Блока пылают злым светом и центральные улицы города, где взвихренные толпы людей двигаются в каком-то сумасшедшем хороводе «в кабаках, в переулках, в извивах, в электрическом сне наяву». Блоковский мягкий петербургский снег, крупными хлопьями таинственно ложащийся на женские вуалетки, то лиловатый, то голубой, падал, конечно, в лучах газовых или электрических фонарей, гудящих вольтовыми дугами, по-пчелиному жужжащих на тогдашнем Невском, на Морской, над проносящимися санками с медвежьими полостями, над треуголками лицеистов и пажей, над накрашенными лицами куртизанок…
Уже тогда, в раннем моем детстве, в десятых годах века, был в городе и электрический свет. Эти фонари были очень разными: вокруг Таврического сада, вдоль Потемкинской, вдоль Таврической, вдоль Тверской свет давали невысокие простые светильники на столбах из гнутых железных труб: над яблоками их ламп были укреплены плоские белые тарелки отражателей.
Тут же рядом, на Малой Итальянской, на Греческом, высились высоченные фонари-столбы, напоминавшие Эйфелеву башню в миниатюре. Они несли на себе огромные призматические стеклянные коробки, и какое именно устройство пылало в этих коробках – не могу уж сейчас сказать точно. В ранней юности кто-то уверял меня, что эти мощные решетчатые конструкции остались тут от тех времен, когда они поддерживали на своих вершинах еще первые свечи Яблочкова, как в Париже. Так это или не так, судить не берусь, но эти «башни», с сильными источниками электрического света наверху, доторжествовали в тех улицах чуть ли не до самой Революции.
А главные улицы связываются в воспоминании с совершенно другими фонарями. У них были очень высокие столбы, такие же, как у нынешних наших: стройные, сваренные из труб разного поперечника. Только наши оканчиваются прямым перекрестьем, поддерживающим тройчатку светящихся шаров, а те заканчивались улиткообразно закрученным подвесом, с которого спускалось большое сияющее яйцо молочного стекла, охваченное тонкой проволочной сеткой. Внутри столба заключалось подъемное устройство. Каждое утро фонарщик (он был еще жив, курилка!) опускал маленькой внутренней лебедкой это яйцо почти до земли, вынимал из зажимов внутри него и бросал тут же на тротуар обгоревшие (один – конусом, другой – воронкой, кратером, как в учебниках физики) угли, в виде крепко спрессованных палочек толщиной в палец взрослого мужчины, и вставлял новые. И каждый раз вокруг него толпились мальчишки, кидаясь, как коршуны, на эти огарыши. Зачем они были им нужны, не скажу даже по догадке, хотя ведь и сам постоянно и подолгу носил, как Том Сойер, в карманах, хранил в углах парты матово-глянцевые, похожие на металл, угольные цилиндрики…
Вечером эти фонари загорались уже без фонарщика, все сразу по всему Невскому и по Большой Морской; сначала в них что-то начинало потрескивать, слегка посверкивать. Потом молочно-белые яйца становились слегка лиловатыми, и сверху на головы проходящих начинало литься вместе с чуть-чуть сиреневым, трепещущим светом задумчивое, на что-то намекающее пчелиное жужжание.
В этом жужжании, в этом полупризрачном свете и являлись поэтам того времени их Незнакомки и Прекрасные Дамы, лукавые, неверные, двусмысленные фантомы предсмертных годов того мира! В этом жужжанье и падал тихо на панели, на мостовые, на медвежьи полости, на собольи палантины, на синие сетки лихачей, на крыши неуклюжих тогдашних «моторов» – автомобилей – мягкий, пушистый, убаюкивающий снег.
Ах, фонарики, фонарики Петербурга!
За стихами Блока и Брюсова, за электрическим биеньем и газовым потоком их света слышится мне совсем далекий голос. Кто это «под гитару» бунчит себе под нос сентиментальную, чисто петербургскую трогательную песенку середины прошлого века, а то и еще более старую?
Был когда-то в николаевском (Николая Первого) Питере способный человек, богатый барич, паркетный шаркун, сочинитель веселых и пустячных виршей – Иван Мятлев. Всю свою жизнь он провел таскаясь по великосветским гостиным – остряк, балагур, выпивоха. Но откуда-то – может быть, дошедшее из глуби поколений – возникло и жило в его душе что-то воистину народное, что-то, сделавшее два-три из его стихотворений истинно плебейскими, городскими песнями тех дней.
Бог ведает, где осветил его помятое лицо свет тогдашних масляных, тусклых уличных фонарей. Но охватила его тоска, и взял он в руки свою гитару…
Мелодия была простенькой, немудрящей, слова далеко не гениальные, но их можно было услышать потом и от шарманщика на дворе, и от молодой белошвейки, склонившейся над шитьем за узким окошком, и от забулдыги-подмастеръя, жалующегося на загубленную городом жизнь.
Фонарики-сударики,
Скажите-ка вы мне,
Что видели, что слышали
В ночной вы тишине? -
допытывается певец у молчаливых стражей городской НОЧИ.
Фонарики-сударики
Горят себе горят.
Что видели, что слышали -
О том не говорят…
А многое могло открываться им в глухие петербургские полночи, в Достоевской измороси, в гоголевских метелях, в лермонтовском промозглом тумане:
Вы видели ль преступника,
Как в горести немой
От совести убежища
Он ищет в час ночной?
Вы видели ль – сиротушка,
Прижавшись в уголок,
Как просит у прохожего,
Чтоб бедной ей помог?
Но фонарики того Петербурга были «народ все деловой», были все «чиновники-сановники, все люди с головой».
Они на то поставлены,
Чтоб видел их народ,
Чтоб величались, славились,
Но только без хлопот.
Им, дескать, не приказано
Вокруг себя смотреть.
Одна у них обязанность -
Стоять тут и гореть,
Да и гореть, покудова
Кто не задует их…
Так что же им тревожиться
О горестях людских?
Поэт спрашивает, но ему никто не отвечает.
Фонарики-сударики
Горят себе горят.
Что видели, что слышали -
О том не говорят!
С раннего детства я слышал эти слова, этот жалостный напев. И валики разбитой шарманки ныли эту песню в узком питерском дворе. И няня моя напевала ее, возвращаясь со мной домой по снежным улицам в час зажигания огней. И возможно, именно поэтому городские фонари моего Ленинграда всю жизнь глядят мне в душу, кажутся, каждый по-своему, выражением своего времени, своей эпохи.
…В осенних сумерках рейсовый самолет приближался к Ленинграду. Пассажиры старались различить в набегающей с севера тьме очертания города. Чуть брезжила в красноватом тумане пятипалая ладонь – дельта Невы. На западе еще поблескивал медный щит залива… Остальное уже затянула вечерняя мгла. Ленинград, где же ты?
И вдруг впереди, под правым крылом машины, точно кто-то уронил сверху на землю длинную прямую нитку огней… Вторая пересекла ее; мгновение спустя, под углом, загорелась третья, четвертая. И вот уже внизу целая сеть золотистых, зеленоватых пунктирных линий… Набережные, мосты, Невский, Садовая… Вот вырезался светом Васильевский остров, обозначилась Петроградская сторона… И не успели смолкнуть удивленные возгласы в салоне самолета, как впереди, под правым крылом машины, обозначился огненный план великого города: там сверкало, переливалось, мерцало целое море ярких, слабых, цветных, золотых замирающих к горизонту огней.
– Три минуты! – проговорил сидевший рядом человек. – Вот, я засек: за три минуты осветили весь город… Видите: от Купчина до Озерков, от Гавани до села Рыбацкого…
И тут-то мне опять вспомнилась та задачка, из Верещагина или Евтушевского: «Фонарщик, перебегая зигзагом через улицу от фонаря к фонарю, зажигает их. За сколько времени успеет он осветить всю улицу, если…»
Когда я, в синей зимней курточке с мерлушковыми выпушками, путешествовал по улицам Выборгской стороны десятых годов, собственными глазами – наглядно – решая эту задачу, в городе, незримо для меня, сражались за право освещать его (и превращать этот свет в свою прибыль) неведомые мне могучие силы. Было бы, конечно, разумно сразу и повсюду заменить керосиновое освещение газовым, газовое – электрическим. Но!..
Керосин, сгорая, обогащал нефтяные компании, тех же Нобелей, о которых уже говорилось, если не Людвига Людвиговича и Ральфа Людвиговича – металлургов, то Эммануила Людвиговича – нефтяника (впрочем, кто их ведает, как они там делили свои миллионные дивиденды, эти деловитые братья!). Нобели не желали, чтобы город перестал быть их выгодным покупателем. Но газ и электричество струили ручьи золота в карманы других компаний, угольных. Они тоже не сдавали позиций. Город был поделен между ними, и, когда в центре уже горели и переливались стосветные рекламы лампочек «Осрам», Нарвская, Невская застава, большая часть Выборгской стороны с Охтой, Полюстровом, Пороховыми – три четверти города мерцали рыжими глазами худосочных керосиновых коптелок.
Правда, и теперь у нас осветительные устройства не одинаковы на главных «магистралях» и в стороне от них. Но это – естественно и понятно: у них разная работа, разное назначение.
Приглядитесь сами: где-нибудь у границы города, на каком-нибудь шоссе Революции или далеко за селом Рыбацким, стоят на обочинах полуулиц, полудорог высокие деревянные столбы, наподобие обычных телеграфных (иногда для этого используются и линии связи). На прямых железных кронштейнах покачиваются на них большие, от 100 до 300 ватт, лампочки накаливания – их «светильники», потому что для тех, кто ведает светом в городе, фонарь – это все целое, а источник света с его арматурой, висящий там, наверху, – это светильник.
Но именно такие фонари тут и нужны: они бросают круги света на асфальт дорожного полотна, позволяют машинам ехать, пешеходам проходить широкие пространства не застроенных еще пустырей. Больше таких светочей; другого тут ничего не нужно. А в городе?
Задача городского фонаря иная, чем пригородного. Он Должен не просто вырывать из темноты светлый круг; надо, чтобы круги соседних светильников перекрывались: транспорта много, людей на тротуарах – еще больше. Этого мало: фонарю, живущему на Невском, на Дворцовой площади, на набережных, поручено еще одно важное дело.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49