Товарищ И. ошибся: надо не осуждать, а скорее уж поощрять старожилов, крепко стоящих на своей старине. Но и я тоже был не совсем прав в моих рассуждениях: я исходил из теоретических соображений, а надо было обратиться к архивам. И к архивам письменным, и к архиву человеческой памяти: мы только что убедились, как она точна. Надо было начать с вопроса: откуда взялось название? Ответ помог бы установить и верное произношение его.
Ах так? Ну и – откуда же оно взялось?
Все остается загадкой, хотя многие пытаются дать для нее положительный ответ.
«Еще я маленькой слыхала такое, что в том месте проезжал царь Петр. И встретил бабу, и спросил, как ее звать. Она ответила „Ульянка“, с тех пор и зовется то место Ульянкой».
Вот – самое простое объяснение. Его сообщает та же товарищ Павловская, письмо которой я уже излагал. А если простота и обыденность разгадки вас не устраивает, могу познакомить вас с другой версией, куда более красочной:
"Трамвай No 36, обогнув Автово, помчал по направлению к Стрельне. Было лето, жарко, мне хотелось отдохнуть на взморье. За окошком мелькали многоэтажные дома Дачного, бывшей Форели (теперь Кировский жилгородок), и наконец вожатый объявил: «Следующая остановка – Ульянка».
Неожиданно пассажиры, сидевшие сзади меня (группа знакомых), завели разговор об Ульянке. Один из них, довольно пожилой человек, внушительно пояснял остальным: "…вот то место, что раньше звалось Форель, – он указал на Кировский жилгородок, – славилось форелью. Речка там была. Петербургская знать выезжала сюда на рыбалку и останавливалась «на уху» в домике чуть поодаль, где жила крестьянка, добро варившая уху. А звали ее Ульяна. Так и говаривали: «Остановимся у Ульянки, отдохнем…»
С тех пор это место и осталось Ульянкой".
Мне вспомнился этот разговор. Очень может быть, что это так.
С приветом. Борис Шатковский".
Вы теперь можете понять, почему я этой маленькой главке дал такое причудливое заглавие: «Ульянина (не Демьянова) уха, или суп из профессора Фореля».
То, что попутчик Шатковского именовал «Форель», было некогда большой лечебницей для душевнобольных. Она в дореволюционные времена носила название: «больница на Новознаменской даче по Петергофскому шоссе». Уже в послереволюционные времена она была переименована в «больницу имени Фореля», в память об известном прогрессивном швейцарском невропатологе и психиатре – профессоре Августе Фореле. Никаких «форелевых речек» в этих местах не было и быть не могло; никакие старые петербургские рыболовы сюда за форелями не ездили. Вероятнее всего, никогда не жила тут повариха баба Ульянка.
Но народная речь охотно преобразует и переосмысляет любое, ставшее для современников непонятным, географическое имя. В толще народа создаются и причудливые легенды, толкующие эти новые названия. Это все называется «народной этимологией», и рассказ, запомнившийся любознательному Борису Шатковскому, – очень хороший пример такой этимологии, призванной объяснить сразу два загадочных имени. В таких «сочинениях» нет ничего плохого, но на них нельзя, разумеется, опираться в топонимических выводах.
Однако сейчас, применительно к данному случаю, они меня и не интересуют. Я перебираю и уже разобранные мною, и еще не помянутые письма читателей. Вот товарищ Решетников довольно сердито поправляет товарища И., основывавшего свои рассуждения на «плане 15-летней давности», и рекомендует ему обратиться к более старым картографическим материалам. Товарищ Решетников живет на улице Каляева, но чувствует себя лично заинтересованным и в имени Ульянка. Вот товарищ Рыжак, проживающий на проспекте Гагарина, мобилизует и план 1942 года, и книжку «Почему так названы?», изданную в 1967 году: и там и там он нашел название Ульянка. Восемь человек – мужчины и женщины, люди пожилые, как автор первого письма «пенсионер Игнатьев», как две немолодые женщины, сохранившие свои дореволюционные метрические «выписки», и люди, по-видимому, еще совсем молодые, вроде Б. Шатковского, любителя позагорать на стрельнинском песочке, – все они, как боевые кони, заслышавшие воинскую трубу, сорвались с места, столкнувшись с вопросом о спорном названии одного из районов Ленинграда.
Им понадобилось обязательно, непременно, как можно скорее и строже внести в этот вопрос ясность. Почему?
Лучше всего, по-моему, ответил на этот риторический вопрос Борис Шатковский. «Дорогая редакция, меня затронуло все то, о чем в „Ленинградской правде“ писалось. Ведь я – ленинградец!»
Настоящему ленинградцу дорого все в его родном городе. Настоящий ленинградец хочет, чтобы рассыпанные по его плану названия были самыми лучшими в мире, чтобы они были достойны и настоящего, и будущего, и прошлого Северной Пальмиры. Он хочет, чтобы одни из них смотрели в завтрашний день, другие откликались на пульс жизни нашего сегодня, а третьи отражали то существенное, важное, великое, а иногда и малое, но ставшее уже родным и милым, что родилось, жило, а порою и отжило в далеком вчера.
Он имеет право на это, истинный житель Петербурга-Петрограда-Ленинграда, и это его право мы обязаны уважать.
На машине времени
Не так давно мне повезло: я, как член одного общеобразовательного семинара, смог принять участие в любопытнейшей поездке по Ленинграду.
Целью поездки было, выражаясь бюрократическим языком, «ознакомление с состоянием современного городского строительства».
До поездки, в Городском управлении архитектуры и парков, нам показали огромные макеты всех нынешни к ленинградских новостроек. Надо сказать – это поучительное и необыкновенное зрелище.
Мне много раз приходилось летать над Ленинградом на самолетах – и на пассажирских, и минуты прибытия и отлета, когда они обыкновенно обходят город по осторожному большому кругу, над окраинами, и на легких машинах аэроклубов. Я даже привык к воздушным путям над Питером: так привыкаешь к хорошо знакомым земным дорогам. Едешь и знаешь: сейчас тебя толкнет на ухабе. А теперь под правым колесом взгорбится лежащий в колее камень…
Так и тут. Мне прекрасно известно, например, что, когда самолет пересекает крутую излучину Невы против Смольного, где река описывает причудливую кривую вроде французской буквы "S", – машину, если только она идет не на большой высоте, непременно дважды опустит и подкинет вверх на воздушных ямах. Все это мне знакомо, как и вид города сверху.
Но вот в чем разница: летая над городом, видишь только то, что в нем уже есть. Самолет – это самолет, не машина времени. А рассматривая такой макет, скажем, Васильевского острова, какой нам тогда показали, испытываешь, зная нынешний Васильевский, сложное чувство: то же, но не то!
Да, да! Вот Ростральные колонны и томоновская Биржа. Вот «Двенадцать коллегий» – университет. Вот воронихинский Горный институт. Но… Что это вздымается там, на противоположном конце большой оси этого василеостровского, искони веков омываемого волнами Невы, ромба?
Замираешь в некотором недоумении, а потом ахаешь: так вот каким грандиозным запланировано удивительное строительство на северо-западной оконечности этого ромба. Вот, значит, каким будет выглядеть с воздуха этот необыкновенный «Анти-Китеж»!
Почему «Анти-Китеж»? Потому что Китеж-град, как известно, погрузился на дно таинственного озера Светлояр. А этот огромный «город в городе», будущий «новый Ленинград», чудом человеческого разума, воображения и умения как бы всплывет из-под волн Финского залива, утвердится на новой, намытой искусными инженерами и градостроителями земле.
Разглядывать эти макеты было уже очень интересно. А потом нас усадили в автобусы и повезли не по макету, – по живому, грохочущему, движущемуся, растущему городу. По тому городу, где более семи десятилетий назад я родился, в котором прожил, исключая время двух войн – гражданской и Отечественной, всю свою жизнь. По городу, который я, как сам привык думать и как иной раз утверждают мои читатели, знаю, как свои пять пальцев.
Довольно скоро выяснилось, что мои «пять пальцев» я помню далеко не достаточно. Нынешнего Большого Ленинграда я попросту не знаю.
Ехать было не просто интересно, – было предельно увлекательно.
Сначала я откровенно удивлялся и завидовал познаниям сопровождавших нас архитекторов: на протяжении долгого пути они узнавали каждое здание, старое и новое, вспоминали имя зодчего, его сооружавшего, знали все, что можно сказать про него хорошего и плохого. Я слушал и объяснения и возникавшие споры (архитекторов в машине было несколько) в оба уха. Все было для меня новым и часто неожиданным.
В то же время моя внутренняя «машина времени» – мы чаще называем ее просто «память» – неустанно несла меня по иным координатам моего внутреннего мира.
Я видел сквозь теперешний Московский проспект – Забалканский проспект моего отрочества и юности. Я вспомнил свое, то, о чем, вполне возможно, широкообразованный гид наш – он был намного моложе меня – знал только по книгам, чего он никогда не видел своими глазами.
Вот высится налево очень красивое, хотя, по нынешним понятиям, уже и несколько «старомодное», с длинным рядом колонн по фасаду, здание «Союзпушнины»… А ведь я помню время, когда примерно на его месте помещалась в 1917 году в низеньком желтом домике редакция нашей осузской газеты «Свободная школа».
В мае семнадцатого года я шел как-то в эту редакцию по выщербленному, сложенному из квадратных плит силлурийского известняка тротуару (всюду в городе были тогда только такие панели). И пыльная, бесконечно длинная простиралась передо мною окраинная улица, вся в таких же малорослых – нередко деревянных – домишках, без единого деревца на всем видимом своем пространстве, с деревянными столбами керосиновых фонарей, с желто-зелеными вывесками пивных и портерных, сине-красными – кабаков… Она лежала без признаков какой-нибудь рельсовой колеи на всем ее протяжении: сюда не только трамвай, даже и конка не ходила…
Все это, как странное видение, забрезжило в моих глазах сквозь огромные жилые дома по обеим сторонам нынешнего – зеленого, забитого потоками всевозможного транспорта – Московского проспекта… Асфальтового, просторного, с четырьмя линиями электропроводов – двумя трамвайными, двумя троллейбусными, кишащего грузовиками, такси, легковыми машинами, сотнями таких же автобусов, как наш… Странное, противоречивое создавалось во мне ощущение.
Единственное, что все-таки как бы соединяло в моих глазах, как застежка, «обе полы времени», был впереди, на фоне южного горизонта, четкий торжественный силуэт триумфальной арки – Московских ворот. Тогда они тоже виднелись там…
Ворота промелькнули, как в вихре… И вот уже – Заставская улица… Да, фабрика «Скороход» тоже стояла тут и в те времена. Но стояла она тогда уже как бы «на краю ойкумены», у границы обитаемого мира.
Что было там дальше, за нею? То, что бывает во всех городах за «заставами»: мокрые капустные огороды, пустыри, свалки, какие-то таинственные водоемы со ржавой водой, залитые до верха карьеры…
А впрочем, почему лишь семнадцатый год?
Проносясь мимо «Электросилы», я напряженно искал глазами: где-то здесь, на правой стороне проспекта, тянущегося, как известно, по нулевому Пулковскому меридиану, этот завод в двадцатых годах кончался высоченной и глухой кирпичной стеной… Она была тогда так мощна и неприступна, что много лет спустя, в дни войны, слыша крылатые слова «У стен Ленинграда», я невольно представлял себе именно эту кирпичную громаду: в двадцать седьмом, двадцать восьмом, тридцатом годах мне частенько приходилось проходить вдоль нее…
За стеной этой дальше к югу, в сторону Пулкова, отделенные одно от другого обширными пространствами сырых лугов, поросших сурепкой, канав, над которыми кустились желтые ирисы, топких болот, стояли по обочинам шоссе какие-то зданьица – не то кордегардии, не то казарменные строения времен аракчеевских, а может быть, и относящиеся к тогдашней «почтовой гоньбе» домишки.
Вдоль стены, у ее подножия, шла тогда полудорожка-полутропка. По ней те, кому это было нужно, ходили на аэроклубовский корпусной аэродром, где была летная школа, самодержавно управлявшаяся летчиком Адольфом Карловичем Иостом.
Там на несколько километров тянулось почти бескрайнее поле – тут сухое, там – с просырями болотцев. Там росли целые дикие рощи лозовых кустов, приют парочек из Московского района, у которых не было возможности уединиться иначе. Учлеты любили по вечерам смущать их покой, пролетая над кустами на бреющем…
Туда нередко приезжал Валерий Павлович Чкалов: многие инструкторы школы были в прошлом его механиками или его учениками.
Случалось, по старой дружбе, Валерий Павлович – тогда еще не такой всесветно известный, но достаточно знаменитый в летном кругу ас – выходил «подержаться за ручку» на древнем аэроклубовском «юнкерсе», заводское крестное имя которому было «Ди Путтэ» («Наседка»), а последующее, прославленное, – «Сибревком». Обветшавший «юнкерс» был передан аэроклубу; на нем по аэроклубовским билетам катали граждан «по коробочке», то есть по квадрату над аэродромом. А если во время учебных полетов какой-нибудь незадачливый учлет, промазав, садился в «том конце» летного поля, механики, «бортики», чертыхаясь, отправлялись в бесконечное путешествие. Поле уходило за край вселенной; за ним уже довольно близко виднелись здания станции Шоссейная и – дальше, но тоже уж не так далеко – знакомые всем Пулковские холмы.
А теперь я смотрел во все глаза, но не мог высмотреть ничего даже отдаленно похожего на какое-нибудь «поле». На этом самом месте тянулся теперь длиннейший Ново-Измайловский проспект, весь обставленный бесчисленными блоками домов, пятиэтажных и девятиэтажных, пересекаемый множеством таких же застроенных, заселенных, обжитых и обживаемых поперечных улиц. И всюду был уже город, такой городской город, что, начни я уверять кого-либо из обитателей этих домов, что вот, мол, на том самом месте, где он теперь выходит из своего подъезда на тротуар, приземлилась когда-то молоденькая летчица Коротеева, а чуть подальше, прижав руки к груди, стояла в полном изумлении после своего первого прыжка парашютистка Паня Абабкова и что я сам видел все это вот тут, – этот «обитатель» несомненно счел бы меня бароном Мюнхгаузеном…
А ведь я помню и куда более далекие времена. Когда еще никакого аэродрома тут не было, а были навалены лишь гигантские, смрадно дымящиеся летом и зимой от самовозгорания кучи свалок. И в этих кучах, выкопав в них пещеры-норы, жили люди из кошмаров Леонида Андреева, происходили сцены вроде описанных им в печально известной «Бездне»…
Мы проехали эти места, а перед нами, еще на километры вперед, убегало то же самое городское многоэтажье – кипящее, живое, пестрое, грохочущее и сверкающее… Какая там окраина, друзья мои!
Мы доехали до конца Московского проспекта как раз в тот миг, когда я уже подумал, что, может быть, у него и вовсе нет конца, что так, «вдоль меридиана», он и тянется от полюса до полюса: десятый километр от центра, двенадцатый, тринадцатый… Где же предел?
А дальше, свернув с этой прямолинейной магистрали, мы на нашей «машине времени» полетели странным извилистым путем – то как бы выныривая в сегодняшний день, то оказываясь в далеком (таком далеком, что я и вообразить себе не мог до этого дня, что оно где-либо еще сохранилось) прошлом, то вдруг словно бы повисая над завтрашним днем Ленинграда.
Если прочертить трассу нашей поездки на плане города, она выглядела бы довольно просто. Мы описали по нему огромный круг – через Московский, Невский, Охтинский районы, через Гражданку, сквозь старую Сосновку, по дальним частям Выборгской стороны и снова в Центр, на Петроградскую, на Адмиралтейский остров… Чего проще?
В натуре же это выглядело так.
Огромная машина, тяжело переваливаясь с борта на борт, с трудом пробирается по грязным, узким, кривым закоулкам, где-то между путями Витебской и Московской железных дорог… Справа и слева – деревянные заборы, кирпичные Стенки. Слева и справа – тоже деревянные, жалкие, порой даже бревенчатые лачуги.
Одноэтажная покосившаяся развалюха… Наполовину разобранный забор окружает «садик», в котором из вешней воды торчит оглоданная временем кривая рябинка. Над прохудившейся десятилетия назад крышей нависла еще не раскрывшая почек тощая береза, а в ледяной весенней воде канавы, покрытой радужной пленкой мазута, полощется одна-единственная, неведомо откуда взявшаяся утка…
И это – у нас, в Ленинграде? В жизни не видел тут ничего подобного! Это похоже, если уж на то пошло, на окраины гоголевских городишек, на задворки городков Окуровых… Что-то непреодолимо уездное, что-то неимоверно давно прошедшее…
Неужели такое было в Петербурге и неужели остатки этого «такого» дожили до наших дней?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49
Ах так? Ну и – откуда же оно взялось?
Все остается загадкой, хотя многие пытаются дать для нее положительный ответ.
«Еще я маленькой слыхала такое, что в том месте проезжал царь Петр. И встретил бабу, и спросил, как ее звать. Она ответила „Ульянка“, с тех пор и зовется то место Ульянкой».
Вот – самое простое объяснение. Его сообщает та же товарищ Павловская, письмо которой я уже излагал. А если простота и обыденность разгадки вас не устраивает, могу познакомить вас с другой версией, куда более красочной:
"Трамвай No 36, обогнув Автово, помчал по направлению к Стрельне. Было лето, жарко, мне хотелось отдохнуть на взморье. За окошком мелькали многоэтажные дома Дачного, бывшей Форели (теперь Кировский жилгородок), и наконец вожатый объявил: «Следующая остановка – Ульянка».
Неожиданно пассажиры, сидевшие сзади меня (группа знакомых), завели разговор об Ульянке. Один из них, довольно пожилой человек, внушительно пояснял остальным: "…вот то место, что раньше звалось Форель, – он указал на Кировский жилгородок, – славилось форелью. Речка там была. Петербургская знать выезжала сюда на рыбалку и останавливалась «на уху» в домике чуть поодаль, где жила крестьянка, добро варившая уху. А звали ее Ульяна. Так и говаривали: «Остановимся у Ульянки, отдохнем…»
С тех пор это место и осталось Ульянкой".
Мне вспомнился этот разговор. Очень может быть, что это так.
С приветом. Борис Шатковский".
Вы теперь можете понять, почему я этой маленькой главке дал такое причудливое заглавие: «Ульянина (не Демьянова) уха, или суп из профессора Фореля».
То, что попутчик Шатковского именовал «Форель», было некогда большой лечебницей для душевнобольных. Она в дореволюционные времена носила название: «больница на Новознаменской даче по Петергофскому шоссе». Уже в послереволюционные времена она была переименована в «больницу имени Фореля», в память об известном прогрессивном швейцарском невропатологе и психиатре – профессоре Августе Фореле. Никаких «форелевых речек» в этих местах не было и быть не могло; никакие старые петербургские рыболовы сюда за форелями не ездили. Вероятнее всего, никогда не жила тут повариха баба Ульянка.
Но народная речь охотно преобразует и переосмысляет любое, ставшее для современников непонятным, географическое имя. В толще народа создаются и причудливые легенды, толкующие эти новые названия. Это все называется «народной этимологией», и рассказ, запомнившийся любознательному Борису Шатковскому, – очень хороший пример такой этимологии, призванной объяснить сразу два загадочных имени. В таких «сочинениях» нет ничего плохого, но на них нельзя, разумеется, опираться в топонимических выводах.
Однако сейчас, применительно к данному случаю, они меня и не интересуют. Я перебираю и уже разобранные мною, и еще не помянутые письма читателей. Вот товарищ Решетников довольно сердито поправляет товарища И., основывавшего свои рассуждения на «плане 15-летней давности», и рекомендует ему обратиться к более старым картографическим материалам. Товарищ Решетников живет на улице Каляева, но чувствует себя лично заинтересованным и в имени Ульянка. Вот товарищ Рыжак, проживающий на проспекте Гагарина, мобилизует и план 1942 года, и книжку «Почему так названы?», изданную в 1967 году: и там и там он нашел название Ульянка. Восемь человек – мужчины и женщины, люди пожилые, как автор первого письма «пенсионер Игнатьев», как две немолодые женщины, сохранившие свои дореволюционные метрические «выписки», и люди, по-видимому, еще совсем молодые, вроде Б. Шатковского, любителя позагорать на стрельнинском песочке, – все они, как боевые кони, заслышавшие воинскую трубу, сорвались с места, столкнувшись с вопросом о спорном названии одного из районов Ленинграда.
Им понадобилось обязательно, непременно, как можно скорее и строже внести в этот вопрос ясность. Почему?
Лучше всего, по-моему, ответил на этот риторический вопрос Борис Шатковский. «Дорогая редакция, меня затронуло все то, о чем в „Ленинградской правде“ писалось. Ведь я – ленинградец!»
Настоящему ленинградцу дорого все в его родном городе. Настоящий ленинградец хочет, чтобы рассыпанные по его плану названия были самыми лучшими в мире, чтобы они были достойны и настоящего, и будущего, и прошлого Северной Пальмиры. Он хочет, чтобы одни из них смотрели в завтрашний день, другие откликались на пульс жизни нашего сегодня, а третьи отражали то существенное, важное, великое, а иногда и малое, но ставшее уже родным и милым, что родилось, жило, а порою и отжило в далеком вчера.
Он имеет право на это, истинный житель Петербурга-Петрограда-Ленинграда, и это его право мы обязаны уважать.
На машине времени
Не так давно мне повезло: я, как член одного общеобразовательного семинара, смог принять участие в любопытнейшей поездке по Ленинграду.
Целью поездки было, выражаясь бюрократическим языком, «ознакомление с состоянием современного городского строительства».
До поездки, в Городском управлении архитектуры и парков, нам показали огромные макеты всех нынешни к ленинградских новостроек. Надо сказать – это поучительное и необыкновенное зрелище.
Мне много раз приходилось летать над Ленинградом на самолетах – и на пассажирских, и минуты прибытия и отлета, когда они обыкновенно обходят город по осторожному большому кругу, над окраинами, и на легких машинах аэроклубов. Я даже привык к воздушным путям над Питером: так привыкаешь к хорошо знакомым земным дорогам. Едешь и знаешь: сейчас тебя толкнет на ухабе. А теперь под правым колесом взгорбится лежащий в колее камень…
Так и тут. Мне прекрасно известно, например, что, когда самолет пересекает крутую излучину Невы против Смольного, где река описывает причудливую кривую вроде французской буквы "S", – машину, если только она идет не на большой высоте, непременно дважды опустит и подкинет вверх на воздушных ямах. Все это мне знакомо, как и вид города сверху.
Но вот в чем разница: летая над городом, видишь только то, что в нем уже есть. Самолет – это самолет, не машина времени. А рассматривая такой макет, скажем, Васильевского острова, какой нам тогда показали, испытываешь, зная нынешний Васильевский, сложное чувство: то же, но не то!
Да, да! Вот Ростральные колонны и томоновская Биржа. Вот «Двенадцать коллегий» – университет. Вот воронихинский Горный институт. Но… Что это вздымается там, на противоположном конце большой оси этого василеостровского, искони веков омываемого волнами Невы, ромба?
Замираешь в некотором недоумении, а потом ахаешь: так вот каким грандиозным запланировано удивительное строительство на северо-западной оконечности этого ромба. Вот, значит, каким будет выглядеть с воздуха этот необыкновенный «Анти-Китеж»!
Почему «Анти-Китеж»? Потому что Китеж-град, как известно, погрузился на дно таинственного озера Светлояр. А этот огромный «город в городе», будущий «новый Ленинград», чудом человеческого разума, воображения и умения как бы всплывет из-под волн Финского залива, утвердится на новой, намытой искусными инженерами и градостроителями земле.
Разглядывать эти макеты было уже очень интересно. А потом нас усадили в автобусы и повезли не по макету, – по живому, грохочущему, движущемуся, растущему городу. По тому городу, где более семи десятилетий назад я родился, в котором прожил, исключая время двух войн – гражданской и Отечественной, всю свою жизнь. По городу, который я, как сам привык думать и как иной раз утверждают мои читатели, знаю, как свои пять пальцев.
Довольно скоро выяснилось, что мои «пять пальцев» я помню далеко не достаточно. Нынешнего Большого Ленинграда я попросту не знаю.
Ехать было не просто интересно, – было предельно увлекательно.
Сначала я откровенно удивлялся и завидовал познаниям сопровождавших нас архитекторов: на протяжении долгого пути они узнавали каждое здание, старое и новое, вспоминали имя зодчего, его сооружавшего, знали все, что можно сказать про него хорошего и плохого. Я слушал и объяснения и возникавшие споры (архитекторов в машине было несколько) в оба уха. Все было для меня новым и часто неожиданным.
В то же время моя внутренняя «машина времени» – мы чаще называем ее просто «память» – неустанно несла меня по иным координатам моего внутреннего мира.
Я видел сквозь теперешний Московский проспект – Забалканский проспект моего отрочества и юности. Я вспомнил свое, то, о чем, вполне возможно, широкообразованный гид наш – он был намного моложе меня – знал только по книгам, чего он никогда не видел своими глазами.
Вот высится налево очень красивое, хотя, по нынешним понятиям, уже и несколько «старомодное», с длинным рядом колонн по фасаду, здание «Союзпушнины»… А ведь я помню время, когда примерно на его месте помещалась в 1917 году в низеньком желтом домике редакция нашей осузской газеты «Свободная школа».
В мае семнадцатого года я шел как-то в эту редакцию по выщербленному, сложенному из квадратных плит силлурийского известняка тротуару (всюду в городе были тогда только такие панели). И пыльная, бесконечно длинная простиралась передо мною окраинная улица, вся в таких же малорослых – нередко деревянных – домишках, без единого деревца на всем видимом своем пространстве, с деревянными столбами керосиновых фонарей, с желто-зелеными вывесками пивных и портерных, сине-красными – кабаков… Она лежала без признаков какой-нибудь рельсовой колеи на всем ее протяжении: сюда не только трамвай, даже и конка не ходила…
Все это, как странное видение, забрезжило в моих глазах сквозь огромные жилые дома по обеим сторонам нынешнего – зеленого, забитого потоками всевозможного транспорта – Московского проспекта… Асфальтового, просторного, с четырьмя линиями электропроводов – двумя трамвайными, двумя троллейбусными, кишащего грузовиками, такси, легковыми машинами, сотнями таких же автобусов, как наш… Странное, противоречивое создавалось во мне ощущение.
Единственное, что все-таки как бы соединяло в моих глазах, как застежка, «обе полы времени», был впереди, на фоне южного горизонта, четкий торжественный силуэт триумфальной арки – Московских ворот. Тогда они тоже виднелись там…
Ворота промелькнули, как в вихре… И вот уже – Заставская улица… Да, фабрика «Скороход» тоже стояла тут и в те времена. Но стояла она тогда уже как бы «на краю ойкумены», у границы обитаемого мира.
Что было там дальше, за нею? То, что бывает во всех городах за «заставами»: мокрые капустные огороды, пустыри, свалки, какие-то таинственные водоемы со ржавой водой, залитые до верха карьеры…
А впрочем, почему лишь семнадцатый год?
Проносясь мимо «Электросилы», я напряженно искал глазами: где-то здесь, на правой стороне проспекта, тянущегося, как известно, по нулевому Пулковскому меридиану, этот завод в двадцатых годах кончался высоченной и глухой кирпичной стеной… Она была тогда так мощна и неприступна, что много лет спустя, в дни войны, слыша крылатые слова «У стен Ленинграда», я невольно представлял себе именно эту кирпичную громаду: в двадцать седьмом, двадцать восьмом, тридцатом годах мне частенько приходилось проходить вдоль нее…
За стеной этой дальше к югу, в сторону Пулкова, отделенные одно от другого обширными пространствами сырых лугов, поросших сурепкой, канав, над которыми кустились желтые ирисы, топких болот, стояли по обочинам шоссе какие-то зданьица – не то кордегардии, не то казарменные строения времен аракчеевских, а может быть, и относящиеся к тогдашней «почтовой гоньбе» домишки.
Вдоль стены, у ее подножия, шла тогда полудорожка-полутропка. По ней те, кому это было нужно, ходили на аэроклубовский корпусной аэродром, где была летная школа, самодержавно управлявшаяся летчиком Адольфом Карловичем Иостом.
Там на несколько километров тянулось почти бескрайнее поле – тут сухое, там – с просырями болотцев. Там росли целые дикие рощи лозовых кустов, приют парочек из Московского района, у которых не было возможности уединиться иначе. Учлеты любили по вечерам смущать их покой, пролетая над кустами на бреющем…
Туда нередко приезжал Валерий Павлович Чкалов: многие инструкторы школы были в прошлом его механиками или его учениками.
Случалось, по старой дружбе, Валерий Павлович – тогда еще не такой всесветно известный, но достаточно знаменитый в летном кругу ас – выходил «подержаться за ручку» на древнем аэроклубовском «юнкерсе», заводское крестное имя которому было «Ди Путтэ» («Наседка»), а последующее, прославленное, – «Сибревком». Обветшавший «юнкерс» был передан аэроклубу; на нем по аэроклубовским билетам катали граждан «по коробочке», то есть по квадрату над аэродромом. А если во время учебных полетов какой-нибудь незадачливый учлет, промазав, садился в «том конце» летного поля, механики, «бортики», чертыхаясь, отправлялись в бесконечное путешествие. Поле уходило за край вселенной; за ним уже довольно близко виднелись здания станции Шоссейная и – дальше, но тоже уж не так далеко – знакомые всем Пулковские холмы.
А теперь я смотрел во все глаза, но не мог высмотреть ничего даже отдаленно похожего на какое-нибудь «поле». На этом самом месте тянулся теперь длиннейший Ново-Измайловский проспект, весь обставленный бесчисленными блоками домов, пятиэтажных и девятиэтажных, пересекаемый множеством таких же застроенных, заселенных, обжитых и обживаемых поперечных улиц. И всюду был уже город, такой городской город, что, начни я уверять кого-либо из обитателей этих домов, что вот, мол, на том самом месте, где он теперь выходит из своего подъезда на тротуар, приземлилась когда-то молоденькая летчица Коротеева, а чуть подальше, прижав руки к груди, стояла в полном изумлении после своего первого прыжка парашютистка Паня Абабкова и что я сам видел все это вот тут, – этот «обитатель» несомненно счел бы меня бароном Мюнхгаузеном…
А ведь я помню и куда более далекие времена. Когда еще никакого аэродрома тут не было, а были навалены лишь гигантские, смрадно дымящиеся летом и зимой от самовозгорания кучи свалок. И в этих кучах, выкопав в них пещеры-норы, жили люди из кошмаров Леонида Андреева, происходили сцены вроде описанных им в печально известной «Бездне»…
Мы проехали эти места, а перед нами, еще на километры вперед, убегало то же самое городское многоэтажье – кипящее, живое, пестрое, грохочущее и сверкающее… Какая там окраина, друзья мои!
Мы доехали до конца Московского проспекта как раз в тот миг, когда я уже подумал, что, может быть, у него и вовсе нет конца, что так, «вдоль меридиана», он и тянется от полюса до полюса: десятый километр от центра, двенадцатый, тринадцатый… Где же предел?
А дальше, свернув с этой прямолинейной магистрали, мы на нашей «машине времени» полетели странным извилистым путем – то как бы выныривая в сегодняшний день, то оказываясь в далеком (таком далеком, что я и вообразить себе не мог до этого дня, что оно где-либо еще сохранилось) прошлом, то вдруг словно бы повисая над завтрашним днем Ленинграда.
Если прочертить трассу нашей поездки на плане города, она выглядела бы довольно просто. Мы описали по нему огромный круг – через Московский, Невский, Охтинский районы, через Гражданку, сквозь старую Сосновку, по дальним частям Выборгской стороны и снова в Центр, на Петроградскую, на Адмиралтейский остров… Чего проще?
В натуре же это выглядело так.
Огромная машина, тяжело переваливаясь с борта на борт, с трудом пробирается по грязным, узким, кривым закоулкам, где-то между путями Витебской и Московской железных дорог… Справа и слева – деревянные заборы, кирпичные Стенки. Слева и справа – тоже деревянные, жалкие, порой даже бревенчатые лачуги.
Одноэтажная покосившаяся развалюха… Наполовину разобранный забор окружает «садик», в котором из вешней воды торчит оглоданная временем кривая рябинка. Над прохудившейся десятилетия назад крышей нависла еще не раскрывшая почек тощая береза, а в ледяной весенней воде канавы, покрытой радужной пленкой мазута, полощется одна-единственная, неведомо откуда взявшаяся утка…
И это – у нас, в Ленинграде? В жизни не видел тут ничего подобного! Это похоже, если уж на то пошло, на окраины гоголевских городишек, на задворки городков Окуровых… Что-то непреодолимо уездное, что-то неимоверно давно прошедшее…
Неужели такое было в Петербурге и неужели остатки этого «такого» дожили до наших дней?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49