«Как на кладбище!» — неожиданно зло подумал Гурский.
И вспомнил Степу.
Ужас холодной лапой немедленно вцепился в горло, перехватил дыхание. Но опустил скоро.
«А фиг тебе! — ехидно подумал Гурский. — Не твое пока время. Солнышко еще того, только клонится к горизонту. Ждать до полуночи — почитай, целую вечность».
— Ну и дурак. — Тихий, вежливый голос вспорхнул еле слышно сзади, из-за спинки кровати. — Хоть и журналист, а дурак. Читаешь всякую чушь да слушаешь бабкины сказки.
— Кто?!
Гурский начал медленно подниматься на кровати, но, как бывает в минуты крайней степени ужаса, тело отказалось подчиняться.
Он и не стал пытаться — сразу же понял: не сможет даже пошевелиться.
Говорить, правда, как выяснилось, мог.
Правда, тихо и каким-то хриплым, не своим голосом.
Но Степе было все равно.
Аккуратно, бочком, словно боясь потревожить даже самую малую вещицу или совершить иной беспорядок, протиснулся он к изголовью кровати.
Внимательно посмотрел на Гурского светлыми, в рыжину, маленькими глазками, осуждающе качнул головой.
Однако — едва заметно.
А говорил по-прежнему тихо, вежливо, почти ласково.
И на стул, заваленный скомканной одеждой Гурского, умудрился сесть так деликатно, что не потревожил ни одной из засаленных, потных тряпок.
На самый краешек и вместе с тем плотно, уверенно, так, что у Гурского не возникло ощущения, что пришельцу сидеть неловко.
Впрочем, никаких иных ощущений, кроме животного страха, у Гурского и так не возникло.
А Степан, словно почувствовав это, поспешил успокоить:
— Ты не бойся, в прошлый раз я тебе то же говорил: не бойся. И видишь, обошлось, не тронул тебя. И никого не тронул. И теперь не трону.
— Тебе… чего? — Сохранив способность общаться, Гурский тем не менее говорить мог только так, односложно. Словно поменявшись со Степаном ролями.
— Мне? Если б знать. Нет, не знаю, ничего не знаю, недавно по земле хожу. Совсем недавно.
— Тебе сорок лет.
— Это было. Теперь по-другому надо считать, но я не умею. Он научит. Скоро увижу его. Знаю, что скоро. Тогда и узнаю все. Он недалеко, здесь.
— Дракула?
— Это вы говорите так, люди. Так называете его.
— Чего тебе надо?
— Не знаю пока. А узнаю — скажу. Тогда — скажу. Спи пока. Я тоже много сплю теперь. А раньше не мог. Спать хорошо. Спи.
Степан вдруг приподнялся на стуле и потянул к Гурскому руку.
Бледную, тонкую руку, покрытую множеством мелких веснушек.
Раньше, когда Степан был жив, веснушки, наверное, были рыжими, и оттого кожа его казалась рыжеватой.
Теперь мелкая россыпь веснушек отдавала синевой.
Рука, тянущаяся к Гурскому в дымчатых сумерках уходящего дня, казалась свинцово-синей.
Еще почудилось Гурскому, что она холодна и тяжела, как свинец.
И от этого стало еще страшнее.
Мирным заверениям Степы Гурский не верил, а тот тем временем дотянулся до его лица и опустил страшную ладонь на лоб Гурскому.
Опустил аккуратно и почти ласково, но Гурский немедленно почувствовал тяжесть могильной плиты и ледяное ее же прикосновение.
«Это смерть», — слабо шепнуло угасающее сознание репортера.
И, собрав, что было мочи, уходящие жизненные силы, он закричал.
Неожиданно громко и отчаянно:
— Не-е-т! Не хочу! Не хочу умирать. Убирайся…
— А вот ведь обязательно умрешь, — насмешливо отозвался из полумрака низкий, грудной голос медицинской сестры. — Выпьешь еще столько же в один присест и сразу Богу душу отдашь. Это точно. Я тебя, Сереженька, не пугаю. И спирта мне для тебя не жаль. Но такой нагрузки никакое сердце не выдержит. Дай-ка пульс…
Рука женщины, нашедшая его запястье, была теплой и мягкой, но Гурскому все еще мерещилась ледяная ладонь Степы.
— Уйди!
Он рванулся на кровати. Сел, оглядываясь затравленно. Тяжело ловил ртом воздух.
— Это еще что такое? Кошмар привиделся? Или правда приступ? Говорить можешь, Сережа?
— Могу. Он приходил.
— Кто?
— Конь в пальто! — Испуг Гурского стремительно истекал яростью. — Дура! Думаешь, я здесь в игрушки играю?!
— Не думаю. И кстати… — профессиональной выдержке медсестры надо было отдать должное, — …кстати. Не только я.
— Что такое? Что — не только я? Говори толком!
— Говорить я, Сереженька, как ты сам знаешь, не очень умею. Так что лучше читай, а я пока ужин соберу.
Письмо поступило на его электронный адрес в редакцию.
«Вниманию господина Гурского» — значилось вначале. А затем — коротко и сухо. Казенно.
Так что сразу становилось ясно: писано человеком не творческим.
И стало быть, по разумению Гурского, серьезным.
"Агентство, специализирующееся на историческом и экзотическом туризме, было бы заинтересовано периодически получать и распространять в печатных и электронных СМИ, а также в сети Интернет от своего имени или от имени автора материалы, аналогичные опубликованному в…
В случае если это предложение вас заинтересовало, пожалуйста, свяжитесь с нами по…"
Следовал электронный адрес.
В принципе, это могло быть ничем.
Шуткой.
Идиотским розыгрышем.
Неплохим и совсем неглупым замыслом, страшно, однако, далеким от реализации.
Одновременно это могло быть всем.
И тогда выходило, что, покуражившись вволю, звездный час репортера Гурского сбросил наконец шутовскую маску и предстал перед ним в истинном, достойном обличье.
В этом случае следовало немедленно добраться до компьютера.
Вампир Степа — мифический или настоящий.
Отпуск.
Медсестра.
Все это уже не имело ни малейшего значения.
Услуга Моны Лизы
Разумеется, Мона Лиза была ни при чем.
Сравнение к тому же было слишком далеко от действительности.
Но фраза прилипла.
Теперь про себя он называл ее только так.
Возможно, к слову, расслабившись, пару раз назвал вслух.
Даже, вероятнее всего, назвал.
Но судя по тому, что реакции не помнил, она приняла это как должное.
Черт побери, этот Михаил Ростов — действительно гений, причем не только в своей гематологии.
Он прекрасный психолог.
И в частности — знаток женской психологии.
Все, что сказано было относительно Моны Лизы в минувшую их встречу, коротко, совсем не зло, скорее уж — иронично, было именно то, что следовало сказать.
Ни слова лишнего, но и ни малейшего пробела в предоставленной информации.
Системные мозги — вот что это такое.
Они остаются таковыми, даже когда речь идет о женщине.
Принцесса в придуманном замке.
А почему и нет, если от этого никому не хуже?
В замке теперь горели свечи.
Две толстые ароматические свечи — очевидно, что-то восточное.
Мерцание было слабым, зато запах, разливаясь по комнате, приятно кружил голову.
Немного экзотики в сексе, почему бы и нет?
Он был сторонником экспериментов, только без экстрема.
Она, впрочем, искусной оказалась только в части декора.
В остальном — пресна. Почти пуританка, под предлогом все тех же «жирных рук».
«Интересно, явись я с камушком каратов на десять или какой-нибудь цацкой от „Cartier“ в тех же пределах — в дело пошла бы камасутра?»
Мысль, впрочем, была беззлобной. Ростов оказался прав даже в том, чего не произнес. На нее совершенно невозможно было злиться. Иногда — раздражаться. Это — да. Но ненадолго.
Женщина словно услышала последнюю мысль: голос из распахнутой двери ванной комнаты звучал капризно. Настолько, чтобы вызвать раздражение.
Не больше.
— Хочу вина. Белого. В холодильнике калифорнийское…
У нее была небольшая уютная квартирка, оформленная Продуманно — европейский минимализм вместо византийской роскоши, принятой в России.
Следовало принять это как позицию, стиль, вкус хозяйки, наконец.
Многие, надо думать, и принимали. Так же как сентенцию про Мону Лизу.
У него по этой части, к счастью, был гуру — Михаил ростов.
— Дай ей волю — понимай: Нобелевскую премию и все, что к ней прилагается, — нувориши обгрызут собственные локти.
— Все так запущенно?
— А ты не заметил разве, как она говорит? Никогда — «один мой приятель». Непременно — «один мой приятель-олигарх». «Мой приятель — один из десяти самых влиятельных…» Но приятель — существо почти не материальное. Мифическое. В конце концов, его можно действительно завести. Сам знаешь, у нас теперь плюнешь — попадешь в олигарха. Придумать, в конце концов, можно. А вот предмет мира абсолютно материального — нет. Однако на «нет» есть разного рода уловки. Минимализм — штука очень удобная и модная к тому же. То же в тряпках, цацках, машинах. И слава Богу — я не слишком платежеспособен, оброка не вынесу.
— А потом?
— Суп с котом! Я же просил — не надо о грустном. И о «потом» тоже не надо, я суеверный…
Черт бы тебя побрал с твоими суевериями, Ростов! Лучше бы нам договориться.
Он появился на пороге ванной комнаты с запотевшим ведерком на подносе. Из ведерка торчала также запотевшая бутылка калифорнийского.
Белоснежная салфетка.
Два в меру пузатых — как раз для белого калифорнийского — фужера на тонких ножках.
Тонкие ломтики сыра на тарелке переложены крупными черными виноградинами.
Но в глазах холод.
Скорее, холодная грусть.
Безнадежная — пожалуй, будет самое верное.
Она приветственно помахала ножкой, аккуратным — ни клочка пены на мраморной стене — жестом извлеченной из пышной массы.
Красиво.
Но он хранил печаль.
— Что, молодец, не весел? Заставили работать?
— Отнюдь. — Он аккуратно поставил поднос на пол, опустился рядом. — Скажи, Лиля, а если бы ты сейчас не захотела белого калифорнийского…
— Да-а-а?..
— Я так и валялся бы там, как собака, которая, конечно, могла бы и поскулить…
На секунду он вдруг испугался.
Настолько, что дрогнула рука, и плеснулось вино, крупной слезой покатилось по тонкой стенке бокала.
«Я переигрываю, — подумал почти в панике, — я чертовски переигрываю. Это никуда не годится».
И сразу — почти мгновенно — пришло облегчение.
Страх отступил.
Она заговорила, медленно слизывая розовым язычком холодную каплю-слезу на внешней стенке бокала.
Конечно же, она заметила ее, но истолковала по-своему.
— Послушай, малыш… — Голос женщины был мягким, каким бывал очень редко. И проникновенным. — Послушай, маленький…
Через несколько секунд он успокоился окончательно.
И облегченно перевел дух.
Она же, снова истолковав это совершенно по-своему, откликнулась на отчаянный, судорожный, как ей показалось, вздох мягким, мелодичным голосом.
— Я знаю, сейчас тебе тяжело с этим смириться, но пройдет время…
А время и в самом деле шло.
И он решил, что уже можно переходить к главному вопросу.
В прохладной темноте спальни — окно открыли, выветривая надоевшие благовония, — они лежали почти по-братски, прижавшись друг к другу и натянув одеяло до самого носа.
— Послушай, Лиля, возможно, это звучит слишком пафосно и уж по крайней мере довольно странно, наверное, в моих устах. Вы, русские — и справедливо! — говорите о западном прагматизме. Мы действительно много считаем, просчитываем так и этак все варианты, прежде чем принять решение. А порывы души, разные внезапности, в том числе без личной выгоды… Но я, кажется, запутался. В общем, это, конечно, можно было сказать коротко. Я хочу помочь Михаилу. Просто помочь. Без всякого своего участия. Ты понимаешь, о чем я? Я не просто хочу, я, кажется, должен… Хотя это совершенный уже пафос, которого не надо. Правда?
В темноте он внезапно ощутил слабое прикосновение и не сразу понял, что это.
Тонкими пальцами она гладила его по лицу, и даже не гладила — медленно вела рукой сверху вниз, с высокого лба до самоуверенно вздернутого подбородка.
— Глупый, ах, какой глупый маленький мальчик. Запутался. Ты и вправду запутался, только не в словах, а в чувствах… Ну, конечно, ты должен, ради меня… Ради этого — ты еще не понял, малыш? — ради меня весь ваш хваленый западный прагматизм полетел к чертовой матери. Конечно, ты должен. Ты просто не сможешь уже поступить иначе.
— Но что? Как я могу? Он категорически против, пока не будет достаточных, по его мнению, результатов…
— Он гениальный болван, самый честный и самый наивный на всем свете, но — слава Богу — у него есть я.
— Теперь я тоже есть.
— Да. Воистину, желающего судьба ведет, нежелающего — тащит. Вдвоем мы можем уже тащить.
— Но как? Публиковать без его согласия — невозможно, наши законы в этой части суровы…
— Не трать время понапрасну. Ваши законы в этой части я давно выучила наизусть.
— Тогда — что?
— Но у тебя же обширные связи в этом мире, можно просто показать материалы… Организовать, в конце концов, утечку в прессу. Словом, заставить заговорить… Поднимется шумиха. Это бесспорно. И ему просто придется выйти из тени.
— Да. Но против его воли. Пойми — я не боюсь, но у нас в этих вопросах очень щепетильны. Откуда, почему у меня оказались документы, материалы, если автор сам не желает до поры их заявлять? Понимаешь? Тут нужен тонкий ход, что-то такое… Знаешь, часть от целого. Фрагмент. То, что он мог подарить на память, как одному из первых, кому доверил свою тайну… Понимаешь, о чем я?
— Фрагмент? Несколько листов монографии, что ли, или пара формул, начертанных на ресторанной салфетке?.. Красиво, конечно, но не убедительно, прости. Где гарантии, что тебе поверят?
— Да, это логично. Вполне убедительный повод для скепсиса… Слушай, а если сам ген… Эдакий сувенир в пробирке! А? Они ведь не требуют каких-то особых условий хранения, насколько я понял?
— Не более чем килька в томате.
— Что, прости?
— Есть… а вернее, было у нас такое простейшее блюдо, я бы даже сказала — закуска. Хранилась в холодильнике и без него тоже. Словом, хранилась великолепно.
— Ну, пусть килька. Только он ведь ни за что не отдаст…
— О! Милый, пусть это тебя не тревожит. Это сделают слабые женские руки… Но идея хороша. Зачем бумаги, когда есть готовый продукт? Пожалуйста! Смотрите, нюхайте, пробуйте на зубок. Да, ты молодец, малыш!
— И это все?
Утро он встретил с тяжелой головой и мутным взглядом, что всегда случалось после бессонной ночи.
Она бесцеремонно выставила его на улицу довольно рано, не предложив даже чашки кофе.
Лицо ее в ярком свете было…
Впрочем, он оказался джентльменом настолько, что не пожелал даже думать на эту тему.
Все было пустяки, сущие, ничего не значащие пустяки!
До конца своих дней он готов был называть эту женщину не иначе как Мона Лиза.
Ибо услуга, которую она легко согласилась оказать ему этой ночью, была воистину бесценной.
Часовня
Дан Брасов появился в Сигишоаре недавно.
Чуть больше года миновало с того дня, когда высокий, сухопарый мужчина сошел с бухарестского поезда на сонный перрон.
Был он сутул.
Густые черные волосы слегка взлохмачены.
Лицо — тонкое, горбоносое.
Глаза скрывали массивные очки с толстыми линзами.
Приезжий не походил ни на туриста, ни на столичного чиновника, прибывшего с инспекцией, ни на местного жителя.
Однако на вокзале не задержался, а сразу же уверенно двинулся в путь, будто хорошо знал дорогу.
Шел быстро, при ходьбе смешно размахивал длинными руками.
Одет был в легкий светлый плащ, из-под которого выглядывали строгий деловой костюм и белая сорочка, перехваченная у ворота темным галстуком. При себе имел большую, но, похоже, не слишком тяжелую дорожную сумку и маленький аккуратный портфельчик с note-book.
Миновав помпезный памятник советским солдатам, воевавшим в этих местах с немцами, незнакомец пересек безликий современный квартал, перешел через мост и только тогда замедлил шаг.
Взору его наконец открылась Сигишоара.
Средневековый город, некогда населенный саксонскими немцами и потому застроенный классической готикой.
Узкие улочки вымощены неизменной брусчаткой, а кое-где и вовсе покрыты древним деревянным настилом.
Толстые замшелые стены домов.
Гнезда аистов на черепичных крышах.
В уютных внутренних двориках тенистые деревья — яблони, груши, орешник.
Арочные мостики, бесконечные крутые лестницы, увитые вечным плющом.
Все было здесь, как полагалось в давние времена — и ратушная площадь, и островерхие крепостные башни, одну из которых венчали старинные часы.
Стрелки двигались по древнему зодиакальному кругу.
Каждый час, таким образом, оказывался во власти одного из судьбоносных созвездий.
Было четыре часа пополудни, когда мужчина вступил под своды башни.
Маленькая стрелка часов указывала на знак Овна.
В этот же день он снял комнату в единственной местной гостинице «Steaua».
Тогда и стало известно, что приезжего зовут Даном Брасовым, он профессор, ученый-историк из Бухареста.
Позже выяснилось, что постоялец намерен задержаться в городе на некоторое, возможно, продолжительное время, ибо работает — ни много ни мало — над монографией, посвященной валашскому господарю Владу Третьему.
Это обстоятельство сильно изменило отношение к столичному профессору в Сигишоаре. Просвещенная местная публика немедленно проявила к нему горячий интерес.
Тому были причины.
Влад Третий родился в Сигишоаре.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42