В этой большой мерцающей чаше, словно по волшебству, затих шум ветра, так долго без устали сотрясавшего листья, и только камни позвякивали под копытами коней. Рожковые деревья кидались с их пути, взметая сухие листья, опутанные серой, как дым, паутиной, и шуршали на бегу, словно плыли посуху. По краям тропы, ведущей их вниз, к Трясине, виднелись свежие следы чьих-то когтей.
Мелькали тени, звенели камни, и можно было не кричать. Здесь, решили они, и надо остановиться, чтобы прочие всадники успели нагнать их и отряд целиком вошел в деревню Корраль де лос Транситос. А пока надо будет подкрепиться тем, что лежит в переметной суме: кофеем, перцем, водкой, — и дать отдохнуть уставшим вконец коням, которые исходят потом, если они не обретут внезапно прыти и не кинутся назад, оставив всадников ни с чем.
Недалеко — докинуть камнем — на дороге, прорезавшей Трясину, стоял гроб.
— Ах ты черт! — с трудом проговорил полковник, повернул коня и погнал его вверх. Буланый скакал за ним, не повинуясь всаднику, ибо лейтенант, обернувшись, пытался выстрелить в гроб. Достигнув края чаши, он и выстрелил бы из маузера, если бы полковник, приникший к коню, обратившемуся в смятенное страхом дыхание, не крикнул ему вовремя: «Не стреляй!» Сухие листья летели им в лицо, и после Трясины, где им казалось, что их раздели, как мертвых, эта шумная зеленая волна одела их, защитила, укрыла и успокоила. Метались стебли, визжали обезьяны с человечьими лицами, упруго прыгали зверьки, падали звезды с кровавой полоской света, пища, как цыплята, заблудившиеся в небесах, плоды акаций срывались сверху, словно кончали самоубийством, не в силах вынести ударов ветра. Если, убегая от опасности, мы попадем в густую толпу, смешаемся с ней и ощутим вокруг тысячи движущихся жизней, мы успокоимся, как успокоились Годой и Мусус, когда из пустот Трясины вырвались в вихрь, сотрясавший и небо и землю.
— Да ты что, дурак?! — услышал лейтенант. — Они над мертвым сидят! — и не выстрелил.
Всадники неслись. Ветер закрывал им глаза, открывал рот, раздувал ноздри, холодил уши. Они неслись, слившись с шеей коня, чтобы не мешать его бегу; да и как-то вернее, когда прижмешься к потному, живому, воняющему солью существу.
Остановились они на вершине, на самом верху склона, по которому, они помнили, так трудно было спускаться. Полковник развязал пропотевший шейный платок и обтер лицо.
Мусус зажмурился, чтобы не видеть мелькнувшую перед ним сову. Луна освещала ее крылья, пронизанные жилками, как шкурка банана. Все плохие приметы, подсказывало сердце: засохшие деревья, сова, гроб.
— Сеньор полковник!… — с трудом произнес он; слова у него не шли, челюсти не двигались.
И Годой ответил ему, не шевеля губами:
— Сеньор полковник… да… теперь я тебе сеньор полковник…
— Разбойники над мертвым сидят…
— Да… теперь над мертвым сидят…
— А гроб у них пустой.
Хитры стали Раньше, заметь, у них кто-нибудь ложился на Циновку, и они даже четыре свечки зажигали? Теперь догадались — чего там, и гроб сойдет. Кто гроб увидит, дальше не двинется, и они смогут скот ворованный гнать.
— Вы, сеньор полковник, застрелили одного, Аполикарио Ихолоя Он у них всегда мертвым притворялся — хворый был, скот воровать не мог.
— А ты его знал?
Мне порассказали. Как раз вы недавно одолели иломского касика, и положение было опасное. Если бы не ваша хватка, не ваша смелость, всем бы нам конец. Это же надо — явиться в горы к этому касику, которого охраняют желтые кролики, и перебить его людей, пока он в реке кишки полощет!… Я сам видел: от индейцев куски летели, когда отряд на них напал. Шесть лет прошло, а только о том и говорят.
— Седьмой год… — проговорил полковник. — Я считаю, потому что эти светляки, которых, кстати сказать, тоже изрубили, напророчили мне умереть, когда в седьмой раз выжгут землю. Значит, если им верить, в этом году я и сгорю. Начался год, чтоб им треснуть!
— Вы после Чихолоя никого не убили.
— Его я, помню, подстрелил незаметно с края дороги, из-за кустов, которые росли на склоне, а потом по этому склону и скатился вниз, чтобы дружки его мне не отомстили. Он, бедняга, лежал на козьей шкуре, из четырех свечей одна погасла. Я выстрелил поскорее, пока другие три не погасли. Он сжался так это и умер.
— А наших все нет.
— Нечего их ждать. Но и без подкрепления возвращаться на дорогу глупо. Скотокрады — большие подлецы и хитры, заметь, очень хитры — опасность научила. От нее и глаз зорче, и слух тоньше, и ум все проникает, что ему надо и чего не надо.
— Да, эти разбойники — чистые львы, тигры они, змеи. Всюду пройдут, как ветер в зарослях.
За разговором они не заметили цокота подков и, увидев над собой темные силуэты всадников, онемели от страха. Они кинулись к коням, которых привязали неподалеку, чтобы те освежили морду лесной влагой и утолили травою голод, и дернули так, что полковник вырвал с корнем куст, а лейтенант разорвал веревочную петлю.
Подкрепление прибыло. Семнадцать всадников, словно мукой припорошенных землей и лунным светом. Хорош всадник, ничего не скажешь! И в любви, и на войне — хорош.
Мысль эта пришла в голову начальнику отряда, полковнику Чало Годою, когда он принял командование, встал перед солдатами и приказал развернутым строем двинуться вперед на врага.
Солдаты поскакали вниз, им не терпелось схватиться с разбойниками. От холода и тоски лучше всего помогает веселая перестрелка. В Трясине что-то громыхало, они сгрудились и плотной массой* вылетели туда, где путь перекрывал гроб. Лунный свет очерчивал четко его грани и отсвечивал от страшного, простого, некрашеного дерева, окружая белые доски сияньем славы.
Часть отряда стала у входа в Трясину под началом лейтенанта Мусуса, чтобы на остальных не напали врасплох. Все вслушивались и вглядывались во тьму. У Мусуса даже во рту пересохло. Он хотел было сплюнуть, как и подобает командиру перед рукопашной, но только выдохнул сухой воздух. И лейтенант, и его люди видели сверху, что творится внизу, словно глядели на арену боя быков. Полковник спешился, подошел к гробу в сопровождении солдат, готовых выстрелить по первому его знаку, и властно постучал по крышке дулом пистолета. Ответа не было. Ясно: гроб пустой, так полковник и говорил. Пустой. Снова хитрят, чтобы скот воровать. Из своих никого губить не хотят, а уж если притворятся мертвыми, умрут, хоть и живы.
Дон Чало снова постучал о крышку, все так же властно, даже смелее. Ответа не было. Пусто. Он постучал еще раз, и снова ответа не получил.
Он зыркнул глазом, дернул головой, и солдаты мигом подняли крышку. Один начальник устоял на месте, все остальные отскочили и чуть не кинулись вспять. В гробу лежал человек в белом, лицо его было прикрыто плетеной шляпой. По спине полковника заструился холодный пот. Кто это может быть?
Кони и всадники отражались в розовато-желтых утесах, и казалось, что тени их черными кляксами впитались в камень.
Полковник приподнял плетеную шляпу дулом пистолета. Луна ударила в лицо обитателю гроба; он открыл глаза и выскочил в испуге из своей утлой ладьи. Годой и тут не покинул поста, но отступил на шаг — все же он, словно небожитель, воскрешал мертвых. Не теряя времени, он прицелился, хотя и не знал в кого — в человека ли. Солдаты, завидев это, веером встали вокруг.
— Призрак ты или человек… — начал полковник.
— Носильщик я, сеньор, — слабым голосом отвечал индеец, окончательно просыпаясь и ощущая муки голода.
Узнав, что говорит не с одной из своих жертв, полковник поуспокоился и твердо спросил:
— Что же ты несешь?
— Гроб в деревню.
— Правду говори, а то мозги выпущу!
— Да носильщик я, чего мне врать… Иду я в деревню Корраль Де лос Транситос, несу гроб для лекаря, вчера там лекарь умер…
Солдаты потихоньку подходили ближе. Индеец со шляпой в руке, в белых штанах по колено и белой рубахе с рукавами по локоть походил на изваяние из камня и бронзы.
— Купил я гроб, иду себе, несу. А тут меня сон сморил, я и лег. Гроб есть, я и лег в него. А то звери разные бродят, пауки ползают…
— Все врешь! Скот воровать затеяли…
— Может, и затеяли, только мы с гробом ни при чем. Скотокрады индейцев не любят, мы для них трусы, псы…
— Вот они тебя в гроб и загнали. Им индеец не человек. Так что давай говори, где они, а то опять в гроб угодишь!
Дуло уперлось в ребра, проступавшие под белой рубахой, мытой холодом и светом. Индеец отступил к самому гробу.
— Говори! Что, по-нашему не понимаешь? Разучился?
— Я не могу гроб занять, он для лекаря. Если вы меня убьете, похороните тут, только не в гробу, за это на том свете накажут. Если убьете, велите гроб отнести в деревню.
— А кто его примет, мертвец? — язвительно спросил полковник, не сомневаясь, что скотокрады нарочно подсунули этого индейца и он по их приказу морочит ему голову. В таких случаях полковник давал волю природной шутливости, чтобы вывести противника на чистую воду. — Встретит, расцелует, спасибо скажет, что заказ ему привезли! Наверное, человек он бедный, больше не сумеет по мерке заказать! Тебе ведь мерку дали?
— Да, сеньор, а гроб примут те, кто над покойником сидит.
— Гроб! Гробы бывают глянцевые, сверху — лак, внутри — шелк. А у тебя ящик сосновый. Кто же там у них сидит?
— Женщины.
— И мужчины, да?
— Женщин больше…
— А чего он умер? Убили?
— Старый был.
— Ладно, расстрелять мы тебя успеем, а пока поглядим, не врешь ли. Свяжем мы тебя, и пойдешь с моим адъютантом и еще с пятью людьми. Соврал — положат тебя в гроб, поставят к дереву и расстреляют. Останется в могилу бросить.
Индеец обрадовался, словно родился снова, подхватил гроб, вскинул его на спину и затрусил вперед, подальше от человека, у которого сверкают огнем голубые глаза. Солдаты двинулись за ним по скалистому краю кратера, а пятеро во главе с Мусусом направились в саму деревню. Впереди быстро шел индеец с завязанными зачем-то руками и гробом на спине. Вскоре все затерялись в шуме листьев.
IX
Мать шестерых братьев Текун измучили и труды и годы. Много прожила она желтых лет, вымазанных кукурузной мукой, которую размешивали в воде, и белых лет, когда для напитка чилате толкла нежные, как детский ноготь, молодые зерна, и красных лет, пропитанных кровью мяса, которое она тушила с перцем, помидорами и рисом, и черных лет, прокопченных дымом, и все эти годы ломило шею, лился пот, набухал и сморщивался лоб под тяжестью корзины. Все давило на нее, все ее сгибало.
Годы и труды пригибают старикам голову, плечи, спину, а ноги у них подгибаются, словно они вот-вот упадут на колени перед тем, чему отдали столько сил.
Мать братьев Текун прижимала к животу темную, как головня, руку с тех пор, как сверчок чуть не довел ее до смерти. В другой руке она держала сейчас горящую сосновую ветку и маленькими змеиными глазками тщетно вглядывалась во влажную тьму. Жуя какие-то слова, она подошла к дверям. Она явственно слышала цокот копыт, а сыновей ее и внуков в деревне не было.
Вдруг ее окружили какие-то люди. Они подходили к дому, ведя на поводу коней. Босые, одеты кто во что, но все в ремнях и с оружием — значит, солдаты.
— Простите нас, сеньора, — сказал главный из них, Мусус, — где тут живет лекарь? У нас человек заболел, не полечить его — не выживет.
Индейца с гробом они оставили поодаль, в темноте, под присмотром некоего Бенито Рамоса.
— Вот он, лекарь, — проворчала старуха и поднесла свой факел, чтобы осветить комнату, где мертвый все так же лежал на полу, усыпанном для запаха цветами и кипарисовыми ветками.
Мусус, старавшийся подражать полковнику, как подражают хозяевам все холуи, подошел к мертвецу и ткнул его в пуп дулом пистолета. Рубаха поддернулась и показался втянутый стариковский живот.
— От чего же он умер? — спросил лейтенант, испугавшись, что и этот восстанет из мертвых.
— От старости, — ответила старуха. — Плохая болезнь, не вылечишь.
— Да и вы вроде больная…
— Все от старости, — повторила она, ступая вперед, но не поднося факела к телу, чтобы солдаты не увидели, как ободрал его Калистро о камни. Калистро был не в себе, теперь он здоровый. Олений Глаз помог. Да, повезло ему, как виски потерли, так и вылечился. А главное, повезло, что он с братьями ушел еще до этих солдат. Не приведи господь, вздумается им крови попить…
Так размышляла сеньора Яка, глядя на прибывших и держа подальше от мертвого тела горящую ветку. Не приведи господь, разглядят, что он не умер, а убитый. Вот будет беда! Свяжут всех, уведут, слова не дадут сказать.
— Что ж, сами видите, — нетвердо проговорил Мусус, обращаясь к солдатам, и поскреб в голове, которая, несмотря на шляпу, напоминала волосатую тыкву. Ему было не по себе: расстреливать индейца не надо, а как хорошо полковник велел… Положить его в гроб, закрыть, поставить и… «Огонь!».
Индеец с гробом появился у дома как раз тогда, когда пятеро солдат под началом лейтенанта выезжали из деревни в Трясину, к дону Чало Годою. Мусус успел напоследок поиграть в полковника и сказал, что гроб этот лекарю «как последняя помазка». Потом все пятеро вскочили на коней и поскакали, принявши от хозяйки только пригоршню маисовых сигар. Они даже не зажгли их, просто сунули в рот и сосали, кроме Бенито Рамоса, который договорился с чертом, что всякая сигара у него сразу сама и горит. Этот Бенито проглотил чертов волос — так договор и заключают — и совсем иссох, посерел, как пепел, а глаза у него стали как угли. С чертом они порешили, что тот скажет ему, если изменит жена. Но то был обман, она с чертом и изменяла. Красивая у Рамоса жена: лицо белое, косы длинные, глаза как бобы, варенные в масле. Так бы ее и съел. Глаза особенно.
Всадники ехали гуськом сквозь шум листвы. Дорога шла круто вниз. Это хорошо — скоро будут на месте, успеют поспать. Ехали они во тьме, и шипастые ветки, скелеты непогребенных деревьев, которые не колышет ветер, царапали и хлестали всех, кроме Рамоса, чьи угольные глаза видели и ночью. Он ехал последним. Ехал он или нет? Он всегда замыкал шествие, всегда был в хвосте. Иуда и то лучше, чем он.
Семена звезд рассыпались по небу. Лес растекался черным пятном внизу, под ногами всадников, скакавших среди бездн по извилистой дороге, соединявшей Корраль де лос Транситос и злополучную Трясину. Пыхтели кони, дул холодный предутренний ветер, выли вдали койоты на лакомую луну, белки не щелкали, а хихикали, словно их щекотали, и ночные птицы гулко ударялись о грозно шумевшие кусты.
Всадники ехали по лесу. Луна расползлась гнилостным светом по вздувшемуся небу, которое сочилось каплями росы. Чтобы никто не заметил их, они ехали очень тихо, их как бы и не было — волосатых, зеленых, как мох, яично-желтых в свете луны. Кони шли медленно, словно увязая в тягучей резине усталости. Осторожно, как тараканы, двигались те, кто стал горше терпентина. Небо и то быстрей и тверже спускается по ступенькам сучьев в озерца жидкого света, осколками зеркал лежащие на камнях. Кони шли сами, головой вниз, хвостом кверху, по крутому, как стена, склону, и всадникам приходилось откинуться в седле, просто лечь на спину, так что шляпа касалась конского крупа. В воздухе, расшевеленном шуршащим морем зарослей и трепетавшем, словно осиный рой, пахло сосновым скипидаром. Казалось, что в душных серных испарениях плавают злые болезни, крики оскопленных зверей, жабьи глаза. Голова у всадников кружилась от крутизны и. усталости, им хотелось спать, их одолевал скипидарный запах, и ветер рубил ножами листьев.
Вдруг они услышали слабый запах паленого леса и вспомнили со страхом, что еще в деревне говорил им Бенито Рамос. Сказал он немного, он вообще был неговорлив, а может, не хотел пугать их. С сатаной столковаться полезно — все наперед знаешь.
— Вот, ребята, Трясина, — говорил им в деревне Бенито Рамос, — Трясина эта — просто ловушка. Тут сходятся воронкой гладкие, как стекло, скалы. Хоть какой ветер ни дуй — там его нету. Может, оно и лучше, что он туда не лезет, а то бы овдовели и тучи, и поляны, и все урагановы жены, которым он семя дает. Прямо жутко: ветки густые хлещут, ветер свищет, а заглянешь в воронку — тихо, травинка не шелохнется. Всюду грохот — там тихо. Всюду буря — там мирно. Всюду ураганище — там хоть спи. Как будто палкой оглушили. Вы туда спускались, видели: воронка — это пещера, только в небе, а не в земле. В подземных пещерах тьма черная, а там — голубая. Теперь слушайте и ничего не спрашивайте, сами знаете: что могу, то скажу. На дне воронки — полковник Годой с отрядом. Он курит. Ему хочется супу с портулаком. Он спрашивает, растет ли тут портулак. Ему отвечают, что суп варить опасно. Лучше поесть своих припасов, подогреешь — и готово. «Еще чего! — говорит полковник. — Огонь разводить не позволю. Съедим холодными, а портулак отвезем в деревню, завтра сварим». Это ничего, что он хочет портулаку. Плохо, что он его хочет там, где его нет, и сперва решает варить, а потом сразу запрещает развести и маленький костер, чтобы подогреть кофе, свинину и лепешки, хотя они задубели от холода в переметных сумах.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
Мелькали тени, звенели камни, и можно было не кричать. Здесь, решили они, и надо остановиться, чтобы прочие всадники успели нагнать их и отряд целиком вошел в деревню Корраль де лос Транситос. А пока надо будет подкрепиться тем, что лежит в переметной суме: кофеем, перцем, водкой, — и дать отдохнуть уставшим вконец коням, которые исходят потом, если они не обретут внезапно прыти и не кинутся назад, оставив всадников ни с чем.
Недалеко — докинуть камнем — на дороге, прорезавшей Трясину, стоял гроб.
— Ах ты черт! — с трудом проговорил полковник, повернул коня и погнал его вверх. Буланый скакал за ним, не повинуясь всаднику, ибо лейтенант, обернувшись, пытался выстрелить в гроб. Достигнув края чаши, он и выстрелил бы из маузера, если бы полковник, приникший к коню, обратившемуся в смятенное страхом дыхание, не крикнул ему вовремя: «Не стреляй!» Сухие листья летели им в лицо, и после Трясины, где им казалось, что их раздели, как мертвых, эта шумная зеленая волна одела их, защитила, укрыла и успокоила. Метались стебли, визжали обезьяны с человечьими лицами, упруго прыгали зверьки, падали звезды с кровавой полоской света, пища, как цыплята, заблудившиеся в небесах, плоды акаций срывались сверху, словно кончали самоубийством, не в силах вынести ударов ветра. Если, убегая от опасности, мы попадем в густую толпу, смешаемся с ней и ощутим вокруг тысячи движущихся жизней, мы успокоимся, как успокоились Годой и Мусус, когда из пустот Трясины вырвались в вихрь, сотрясавший и небо и землю.
— Да ты что, дурак?! — услышал лейтенант. — Они над мертвым сидят! — и не выстрелил.
Всадники неслись. Ветер закрывал им глаза, открывал рот, раздувал ноздри, холодил уши. Они неслись, слившись с шеей коня, чтобы не мешать его бегу; да и как-то вернее, когда прижмешься к потному, живому, воняющему солью существу.
Остановились они на вершине, на самом верху склона, по которому, они помнили, так трудно было спускаться. Полковник развязал пропотевший шейный платок и обтер лицо.
Мусус зажмурился, чтобы не видеть мелькнувшую перед ним сову. Луна освещала ее крылья, пронизанные жилками, как шкурка банана. Все плохие приметы, подсказывало сердце: засохшие деревья, сова, гроб.
— Сеньор полковник!… — с трудом произнес он; слова у него не шли, челюсти не двигались.
И Годой ответил ему, не шевеля губами:
— Сеньор полковник… да… теперь я тебе сеньор полковник…
— Разбойники над мертвым сидят…
— Да… теперь над мертвым сидят…
— А гроб у них пустой.
Хитры стали Раньше, заметь, у них кто-нибудь ложился на Циновку, и они даже четыре свечки зажигали? Теперь догадались — чего там, и гроб сойдет. Кто гроб увидит, дальше не двинется, и они смогут скот ворованный гнать.
— Вы, сеньор полковник, застрелили одного, Аполикарио Ихолоя Он у них всегда мертвым притворялся — хворый был, скот воровать не мог.
— А ты его знал?
Мне порассказали. Как раз вы недавно одолели иломского касика, и положение было опасное. Если бы не ваша хватка, не ваша смелость, всем бы нам конец. Это же надо — явиться в горы к этому касику, которого охраняют желтые кролики, и перебить его людей, пока он в реке кишки полощет!… Я сам видел: от индейцев куски летели, когда отряд на них напал. Шесть лет прошло, а только о том и говорят.
— Седьмой год… — проговорил полковник. — Я считаю, потому что эти светляки, которых, кстати сказать, тоже изрубили, напророчили мне умереть, когда в седьмой раз выжгут землю. Значит, если им верить, в этом году я и сгорю. Начался год, чтоб им треснуть!
— Вы после Чихолоя никого не убили.
— Его я, помню, подстрелил незаметно с края дороги, из-за кустов, которые росли на склоне, а потом по этому склону и скатился вниз, чтобы дружки его мне не отомстили. Он, бедняга, лежал на козьей шкуре, из четырех свечей одна погасла. Я выстрелил поскорее, пока другие три не погасли. Он сжался так это и умер.
— А наших все нет.
— Нечего их ждать. Но и без подкрепления возвращаться на дорогу глупо. Скотокрады — большие подлецы и хитры, заметь, очень хитры — опасность научила. От нее и глаз зорче, и слух тоньше, и ум все проникает, что ему надо и чего не надо.
— Да, эти разбойники — чистые львы, тигры они, змеи. Всюду пройдут, как ветер в зарослях.
За разговором они не заметили цокота подков и, увидев над собой темные силуэты всадников, онемели от страха. Они кинулись к коням, которых привязали неподалеку, чтобы те освежили морду лесной влагой и утолили травою голод, и дернули так, что полковник вырвал с корнем куст, а лейтенант разорвал веревочную петлю.
Подкрепление прибыло. Семнадцать всадников, словно мукой припорошенных землей и лунным светом. Хорош всадник, ничего не скажешь! И в любви, и на войне — хорош.
Мысль эта пришла в голову начальнику отряда, полковнику Чало Годою, когда он принял командование, встал перед солдатами и приказал развернутым строем двинуться вперед на врага.
Солдаты поскакали вниз, им не терпелось схватиться с разбойниками. От холода и тоски лучше всего помогает веселая перестрелка. В Трясине что-то громыхало, они сгрудились и плотной массой* вылетели туда, где путь перекрывал гроб. Лунный свет очерчивал четко его грани и отсвечивал от страшного, простого, некрашеного дерева, окружая белые доски сияньем славы.
Часть отряда стала у входа в Трясину под началом лейтенанта Мусуса, чтобы на остальных не напали врасплох. Все вслушивались и вглядывались во тьму. У Мусуса даже во рту пересохло. Он хотел было сплюнуть, как и подобает командиру перед рукопашной, но только выдохнул сухой воздух. И лейтенант, и его люди видели сверху, что творится внизу, словно глядели на арену боя быков. Полковник спешился, подошел к гробу в сопровождении солдат, готовых выстрелить по первому его знаку, и властно постучал по крышке дулом пистолета. Ответа не было. Ясно: гроб пустой, так полковник и говорил. Пустой. Снова хитрят, чтобы скот воровать. Из своих никого губить не хотят, а уж если притворятся мертвыми, умрут, хоть и живы.
Дон Чало снова постучал о крышку, все так же властно, даже смелее. Ответа не было. Пусто. Он постучал еще раз, и снова ответа не получил.
Он зыркнул глазом, дернул головой, и солдаты мигом подняли крышку. Один начальник устоял на месте, все остальные отскочили и чуть не кинулись вспять. В гробу лежал человек в белом, лицо его было прикрыто плетеной шляпой. По спине полковника заструился холодный пот. Кто это может быть?
Кони и всадники отражались в розовато-желтых утесах, и казалось, что тени их черными кляксами впитались в камень.
Полковник приподнял плетеную шляпу дулом пистолета. Луна ударила в лицо обитателю гроба; он открыл глаза и выскочил в испуге из своей утлой ладьи. Годой и тут не покинул поста, но отступил на шаг — все же он, словно небожитель, воскрешал мертвых. Не теряя времени, он прицелился, хотя и не знал в кого — в человека ли. Солдаты, завидев это, веером встали вокруг.
— Призрак ты или человек… — начал полковник.
— Носильщик я, сеньор, — слабым голосом отвечал индеец, окончательно просыпаясь и ощущая муки голода.
Узнав, что говорит не с одной из своих жертв, полковник поуспокоился и твердо спросил:
— Что же ты несешь?
— Гроб в деревню.
— Правду говори, а то мозги выпущу!
— Да носильщик я, чего мне врать… Иду я в деревню Корраль Де лос Транситос, несу гроб для лекаря, вчера там лекарь умер…
Солдаты потихоньку подходили ближе. Индеец со шляпой в руке, в белых штанах по колено и белой рубахе с рукавами по локоть походил на изваяние из камня и бронзы.
— Купил я гроб, иду себе, несу. А тут меня сон сморил, я и лег. Гроб есть, я и лег в него. А то звери разные бродят, пауки ползают…
— Все врешь! Скот воровать затеяли…
— Может, и затеяли, только мы с гробом ни при чем. Скотокрады индейцев не любят, мы для них трусы, псы…
— Вот они тебя в гроб и загнали. Им индеец не человек. Так что давай говори, где они, а то опять в гроб угодишь!
Дуло уперлось в ребра, проступавшие под белой рубахой, мытой холодом и светом. Индеец отступил к самому гробу.
— Говори! Что, по-нашему не понимаешь? Разучился?
— Я не могу гроб занять, он для лекаря. Если вы меня убьете, похороните тут, только не в гробу, за это на том свете накажут. Если убьете, велите гроб отнести в деревню.
— А кто его примет, мертвец? — язвительно спросил полковник, не сомневаясь, что скотокрады нарочно подсунули этого индейца и он по их приказу морочит ему голову. В таких случаях полковник давал волю природной шутливости, чтобы вывести противника на чистую воду. — Встретит, расцелует, спасибо скажет, что заказ ему привезли! Наверное, человек он бедный, больше не сумеет по мерке заказать! Тебе ведь мерку дали?
— Да, сеньор, а гроб примут те, кто над покойником сидит.
— Гроб! Гробы бывают глянцевые, сверху — лак, внутри — шелк. А у тебя ящик сосновый. Кто же там у них сидит?
— Женщины.
— И мужчины, да?
— Женщин больше…
— А чего он умер? Убили?
— Старый был.
— Ладно, расстрелять мы тебя успеем, а пока поглядим, не врешь ли. Свяжем мы тебя, и пойдешь с моим адъютантом и еще с пятью людьми. Соврал — положат тебя в гроб, поставят к дереву и расстреляют. Останется в могилу бросить.
Индеец обрадовался, словно родился снова, подхватил гроб, вскинул его на спину и затрусил вперед, подальше от человека, у которого сверкают огнем голубые глаза. Солдаты двинулись за ним по скалистому краю кратера, а пятеро во главе с Мусусом направились в саму деревню. Впереди быстро шел индеец с завязанными зачем-то руками и гробом на спине. Вскоре все затерялись в шуме листьев.
IX
Мать шестерых братьев Текун измучили и труды и годы. Много прожила она желтых лет, вымазанных кукурузной мукой, которую размешивали в воде, и белых лет, когда для напитка чилате толкла нежные, как детский ноготь, молодые зерна, и красных лет, пропитанных кровью мяса, которое она тушила с перцем, помидорами и рисом, и черных лет, прокопченных дымом, и все эти годы ломило шею, лился пот, набухал и сморщивался лоб под тяжестью корзины. Все давило на нее, все ее сгибало.
Годы и труды пригибают старикам голову, плечи, спину, а ноги у них подгибаются, словно они вот-вот упадут на колени перед тем, чему отдали столько сил.
Мать братьев Текун прижимала к животу темную, как головня, руку с тех пор, как сверчок чуть не довел ее до смерти. В другой руке она держала сейчас горящую сосновую ветку и маленькими змеиными глазками тщетно вглядывалась во влажную тьму. Жуя какие-то слова, она подошла к дверям. Она явственно слышала цокот копыт, а сыновей ее и внуков в деревне не было.
Вдруг ее окружили какие-то люди. Они подходили к дому, ведя на поводу коней. Босые, одеты кто во что, но все в ремнях и с оружием — значит, солдаты.
— Простите нас, сеньора, — сказал главный из них, Мусус, — где тут живет лекарь? У нас человек заболел, не полечить его — не выживет.
Индейца с гробом они оставили поодаль, в темноте, под присмотром некоего Бенито Рамоса.
— Вот он, лекарь, — проворчала старуха и поднесла свой факел, чтобы осветить комнату, где мертвый все так же лежал на полу, усыпанном для запаха цветами и кипарисовыми ветками.
Мусус, старавшийся подражать полковнику, как подражают хозяевам все холуи, подошел к мертвецу и ткнул его в пуп дулом пистолета. Рубаха поддернулась и показался втянутый стариковский живот.
— От чего же он умер? — спросил лейтенант, испугавшись, что и этот восстанет из мертвых.
— От старости, — ответила старуха. — Плохая болезнь, не вылечишь.
— Да и вы вроде больная…
— Все от старости, — повторила она, ступая вперед, но не поднося факела к телу, чтобы солдаты не увидели, как ободрал его Калистро о камни. Калистро был не в себе, теперь он здоровый. Олений Глаз помог. Да, повезло ему, как виски потерли, так и вылечился. А главное, повезло, что он с братьями ушел еще до этих солдат. Не приведи господь, вздумается им крови попить…
Так размышляла сеньора Яка, глядя на прибывших и держа подальше от мертвого тела горящую ветку. Не приведи господь, разглядят, что он не умер, а убитый. Вот будет беда! Свяжут всех, уведут, слова не дадут сказать.
— Что ж, сами видите, — нетвердо проговорил Мусус, обращаясь к солдатам, и поскреб в голове, которая, несмотря на шляпу, напоминала волосатую тыкву. Ему было не по себе: расстреливать индейца не надо, а как хорошо полковник велел… Положить его в гроб, закрыть, поставить и… «Огонь!».
Индеец с гробом появился у дома как раз тогда, когда пятеро солдат под началом лейтенанта выезжали из деревни в Трясину, к дону Чало Годою. Мусус успел напоследок поиграть в полковника и сказал, что гроб этот лекарю «как последняя помазка». Потом все пятеро вскочили на коней и поскакали, принявши от хозяйки только пригоршню маисовых сигар. Они даже не зажгли их, просто сунули в рот и сосали, кроме Бенито Рамоса, который договорился с чертом, что всякая сигара у него сразу сама и горит. Этот Бенито проглотил чертов волос — так договор и заключают — и совсем иссох, посерел, как пепел, а глаза у него стали как угли. С чертом они порешили, что тот скажет ему, если изменит жена. Но то был обман, она с чертом и изменяла. Красивая у Рамоса жена: лицо белое, косы длинные, глаза как бобы, варенные в масле. Так бы ее и съел. Глаза особенно.
Всадники ехали гуськом сквозь шум листвы. Дорога шла круто вниз. Это хорошо — скоро будут на месте, успеют поспать. Ехали они во тьме, и шипастые ветки, скелеты непогребенных деревьев, которые не колышет ветер, царапали и хлестали всех, кроме Рамоса, чьи угольные глаза видели и ночью. Он ехал последним. Ехал он или нет? Он всегда замыкал шествие, всегда был в хвосте. Иуда и то лучше, чем он.
Семена звезд рассыпались по небу. Лес растекался черным пятном внизу, под ногами всадников, скакавших среди бездн по извилистой дороге, соединявшей Корраль де лос Транситос и злополучную Трясину. Пыхтели кони, дул холодный предутренний ветер, выли вдали койоты на лакомую луну, белки не щелкали, а хихикали, словно их щекотали, и ночные птицы гулко ударялись о грозно шумевшие кусты.
Всадники ехали по лесу. Луна расползлась гнилостным светом по вздувшемуся небу, которое сочилось каплями росы. Чтобы никто не заметил их, они ехали очень тихо, их как бы и не было — волосатых, зеленых, как мох, яично-желтых в свете луны. Кони шли медленно, словно увязая в тягучей резине усталости. Осторожно, как тараканы, двигались те, кто стал горше терпентина. Небо и то быстрей и тверже спускается по ступенькам сучьев в озерца жидкого света, осколками зеркал лежащие на камнях. Кони шли сами, головой вниз, хвостом кверху, по крутому, как стена, склону, и всадникам приходилось откинуться в седле, просто лечь на спину, так что шляпа касалась конского крупа. В воздухе, расшевеленном шуршащим морем зарослей и трепетавшем, словно осиный рой, пахло сосновым скипидаром. Казалось, что в душных серных испарениях плавают злые болезни, крики оскопленных зверей, жабьи глаза. Голова у всадников кружилась от крутизны и. усталости, им хотелось спать, их одолевал скипидарный запах, и ветер рубил ножами листьев.
Вдруг они услышали слабый запах паленого леса и вспомнили со страхом, что еще в деревне говорил им Бенито Рамос. Сказал он немного, он вообще был неговорлив, а может, не хотел пугать их. С сатаной столковаться полезно — все наперед знаешь.
— Вот, ребята, Трясина, — говорил им в деревне Бенито Рамос, — Трясина эта — просто ловушка. Тут сходятся воронкой гладкие, как стекло, скалы. Хоть какой ветер ни дуй — там его нету. Может, оно и лучше, что он туда не лезет, а то бы овдовели и тучи, и поляны, и все урагановы жены, которым он семя дает. Прямо жутко: ветки густые хлещут, ветер свищет, а заглянешь в воронку — тихо, травинка не шелохнется. Всюду грохот — там тихо. Всюду буря — там мирно. Всюду ураганище — там хоть спи. Как будто палкой оглушили. Вы туда спускались, видели: воронка — это пещера, только в небе, а не в земле. В подземных пещерах тьма черная, а там — голубая. Теперь слушайте и ничего не спрашивайте, сами знаете: что могу, то скажу. На дне воронки — полковник Годой с отрядом. Он курит. Ему хочется супу с портулаком. Он спрашивает, растет ли тут портулак. Ему отвечают, что суп варить опасно. Лучше поесть своих припасов, подогреешь — и готово. «Еще чего! — говорит полковник. — Огонь разводить не позволю. Съедим холодными, а портулак отвезем в деревню, завтра сварим». Это ничего, что он хочет портулаку. Плохо, что он его хочет там, где его нет, и сперва решает варить, а потом сразу запрещает развести и маленький костер, чтобы подогреть кофе, свинину и лепешки, хотя они задубели от холода в переметных сумах.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29