Припомните.
Пэррот взглянул на Смайли и кивнул без улыбки.
– Я помню, капитан. Вы уже раз говорили со мной, капитан.
– Почему «капитан»? – шепнул Рослов доктору.
– Для местного жителя любой искатель кладов всегда капитан.
А Смайли и не думал отрицать своего «капитанства».
– Вот и отлично, Пэррот, – сказал он. – Память у тебя золотая. Вспомни-ка еще раз свой разговор с Богом.
Тут Рослов и увидел, как седой рабочий-садовник вдруг превратился в библейского проповедника. Но Смайли решительно и настойчиво приостановил извержение цитат:
– Библию я тоже читал, Пэррот. Все ясно. Синай, пустыня, гора. Ты стоишь и внемлешь гласу Бога, как Моисей. Откуда?
– С неба.
– Громко?
– Нет. Глас Божий отзывался во мне самом. В душе.
– С чего началось?
– С приказа. Я вдруг услышал: «Стой на месте! Все вы одинаковы – ищете клада, которого нет. И какой одинаково ничтожный у каждого запас накопленной им информации».
– Стой! – закричал Рослов. – Он не может так говорить, Смайли. Это не язык садовника. Он не понимает, что говорит. Спросите его: то ли он говорит, что услышал?
Пэррот стоял строгий и каменный, не слушая Рослова.
– Ты повторяешь в точности то, что слышал? – повторил Смайли вопрос Рослова.
– От слова до слова, капитан. Мало понял, но ничего не забыл. Разбудите ночью – повторю, не сбиваясь. Как Библию.
– Откуда ты знаешь, что с тобой говорил именно Бог? Может быть, тебе это только послышалось?
– Я спросил его: «Ты ли это, Господи? Отзовись». Он ответил: «Все вы задаете один и тот же вопрос. И никто даже не поймет правды. Я был тобой и знаю твою мысль, и твой страх, и гнев, и все, что кажется тебе счастьем. Смотри». И я увидел стол, как в харчевне старика Токинса, большой стол и много еды. «Попробуй, ешь, пей, радуйся, – сказал Бог, – ведь это и есть твое счастье». И я ел, отведывая от каждого блюда, и запивал вином, и плясал вокруг стола, хмельной и сытый, пока не отрезвел и не услышал глас Божий: «Вот так вы все. Ничего нового. Скудость интересов, животная возбудимость, шаблонность мышления, ничтожная продуктивность информации. Я просмотрел ее и ничего не выбрал. Ты из тех, о ком у вас говорят: ему не нужен головной мозг, ему достаточно спинного».
– Что! – закричал Рослов, вскакивая, но тут же сел, потому что Пэррот даже не взглянул на него.
Он продолжал говорить с Богом.
– «Я не пойму тебя. Господи», – промолвил я и услышал в ответ: «Тех, кто мог бы понять, я еще здесь не видел. Ты говоришь: Бог! В известном смысле я – тоже оптимальное координирующее устройство. Но параметры ведь не те: я не вездесущ и не всеведущ, не всеблаг и не всесилен. Я читаю в твоем сознании: ты уже мнишь себя Моисеем, вернувшимся к людям с новым законом Божьим. А вернешься ты с необратимыми изменениями в сознании и мышлении. И в тканях организма: посмотри в зеркало бухты, только не упади». Я посмотрел и упал: на меня взглянул оттуда незнакомый седой старик. Я не захлебнулся только потому, что внизу была лодка, капитан. Вот и все.
Пэррот умолк и замер, облокотившись на лопату, которая под его тяжестью почти наполовину ушла в жирную корочку почвы. В ясных, но странно пустых глазах безмятежно голубело небо.
– Разрешите, доктор, задать ему несколько вопросов? – Рослов буквально дрожал от нетерпения.
– Задавайте через Смайли, – сказал Керн, – он, как мы говорим, вас «не принял» и отвечать не будет.
– Смайли, спросите у него, что значит «параметр» и «оптимальный»?
Смайли повторил вопрос.
– Не знаю, – ответил Пэррот.
Рослов снова спросил через Смайли:
– Вы что-нибудь читаете, кроме Библии?
– Нет.
– А до разговора с Богом?
– Ничего не читал. Даже газет.
– Какое у вас образование?
– Никакого. Научили немножко грамоте в детстве.
– Все ли вам понятно в Библии?
– Две строки понятны, третья – нет. И наоборот. Но Библию читаю не умом, а сердцем.
– У меня нет больше вопросов, – сказал Рослов. – Пусть идет.
Молчание проводило уход Пэррота. Долгое, встревоженное молчание. Первым нарушил его Керн.
– Я впервые слышу полностью этот рассказ и понимаю цель ваших вопросов, – сказал он Рослову. – Вы обратили внимание на то, что он воспроизводил бессмысленный для него текст с механической точностью магнитофонной записи. Не сбился ни на одном слове, словно цитировал по журналу или учебнику.
– Он процитировал даже Эйнштейна, – вспомнил Рослов.
– Вы что-нибудь понимаете? Ведь он нигде не учился. И читает-то по складам.
– Нет ли среди ваших пациентов математиков или биологов? – спросил Рослов.
– Вы думаете, что он мог услышать от кого-нибудь эти «параметры»? Галлюцинация могла, конечно, обострить память, – задумчиво согласился Керн, – но от кого он мог слышать, с кем общался? Практически – ни с кем. Нелюдим и замкнут. Да и нет у нас таких, чьи разговоры могли бы породить эту биомагнитофонную запись. Несколько спившихся курортников, два студента-наркомана и бывший врач – параноик. О «параметрах» они знают не больше Пэррота. Нет, это категорически отпадает.
– Тогда это дьявольски интересно, – сказал Рослов.
– И необъяснимо.
– Почему? Никто даже и не пытался найти объяснение.
– Странная галлюцинация, – заметил Керн. – Странная и сложная. Предположить, что он придумал все это уже в период болезни, трудно – не тот интеллект. Болезнь, конечно, могла обострить фантазию, но не у него. Да и патологические нарушения психики – несомненно следствие, а не причина галлюцинации.
– А вы помните, как он процитировал Бога о необратимых изменениях в сознании и мышлении? – спросил Рослов. – Кто-то или что-то очень точно прогнозировали последствия происшедшего.
– Кто-то или что-то? У вас есть объяснение?
– Пока нет. За объяснениями мы поедем на «белый остров».
Керн улыбнулся сочувственно и не без сожаления.
– С удовольствием встречусь с вами вторично, только не в качестве лечащего врача, – заключил он. – На вашем месте я бы не рисковал.
А Шпагин с Яниной в это время выслушали почти аналогичное пожелание от вышедшего в отставку инспектора уголовной полиции города Гамильтона. Корнхилл, привезший их в белый коралловый домик с такими же плитами открытой веранды, тотчас же уехал, сославшись на неотложные дела. Смэтс, располневший и обрюзгший, больше похожий на трактирщика, чем на полицейского, понимающе усмехнулся:
– Никогда не верил мне, не верит и сейчас и только из профессиональной солидарности не хочет признаться в этом в вашем присутствии.
– Что значит «не верит»? – удивился Шпагин. – Вы же не уверяете его, что привидевшееся вам на острове происходило в действительности!
– Он не верит в то, что я был трезв.
– Почему?
– Потому что я всегда любил выпить, люблю и сейчас, – и Смэтс, не вставая, вынул из шкафчика под рукой и водрузил на стол открытую бутылку виски. – Начнем? Или вы предпочитаете модный джин с тоником?
– Слишком жарко, – сказал Шпагин.
– Тогда одной фляжки хватит на весь рассказ, – флегматично заметил Смэтс и отхлебнул из бутылки. – Только виски я не взял с собой, когда поехал на остров. Поехал трезвый с утра.
– С какой целью?
– Захотелось проверить, не используют ли остров торговцы наркотиками. Корнхилл сказал, что об этом подумал и Смайли. Что ж, голова у старого Боба варит. Только все это вздор. Остров чист и нетронут, как девушка перед первым причастием. Такой же белый и гладенький. Не совсем обычной формы коралловый риф, на девять десятых захлестываемый океанской волной. Я облазил его вдоль и поперек, куда только мог заползти человек, и ничего не нашел. Хотел уехать, но не успел.
– Что-то случилось?
– Гроза. Тривиальная забава ветра и туч. Однако на земле вы уходите в дом и закрываете ставни, а в море, если у вас нет прикрытия, вы беспризорны и беззащитны под огнем небесной артиллерии и ракет и под водой миллионов брандспойтов и водометов. Я покорился судьбе и вытянулся плашмя на белой коралловой горке. Но ни капли воды не упало на ее спинку, ни одна молния не опалила ее мраморной белизны. Остров как бы оказался в эпицентре урагана, окруженный сомкнутым кольцом грозы.
Смэтс сделал еще глоток и помолчал, наслаждаясь эффектом рассказа. Должно быть, он очень любил этот рассказ, как любит актер свой лучший концертный номер.
– Гроза вдруг отгремела, – продолжал он, – только низкая черная туча надвигалась с горизонта. Время как бы сместилось. Из бушующей грозовой бури я попал в тревожную тишь предгрозья. А кругом вместо кипящего океана расстилалась плоская глиняная пустыня, и вдали в облаке желтой пыли темнел смутно обрисованный, почти неразличимый в пыльном тумане город. А я стоял, как и здесь, близ вершины, только не белой коралловой горки, а большой отлогой горы без единой травинки, каменно-рыжей, в клубах гонимой западным ветром пыли, зловещей глыбы нелепо вспучившейся земли. У ее подножия шумели крохотные, как в телевизоре, человечки, различимые только по одежде – кто в белом, кто в черном.
– Голгофа, – догадалась Янина.
– Я понял это по возвращении, а там мы называли ее Calvus.
– Вы знаете латынь?
– Конечно нет. Но там мы все говорили по-латыни, как сейчас по-английски.
– Calvus – «темя», «лысый», – перевел Шпагин. – Вероятно, «лысая гора». По-арамейски – Голгофа. А кто это «мы»?
– Солдаты из преторианской когорты, – пояснил Смэтс. – Сначала я не сообразил, кто я и где, обалдело смотрел на свои почему-то голые ноги в зарубцевавшихся шрамах, жилистые ноги бегуна или велосипедного гонщика. С моими, инспекторскими, у них не было ничего общего, но, вероятно, что-то от инспектора Смэтса осталось во мне и откликнулось удивленно и встревоженно на это внезапное перемещение во времени и в пространстве. Потом это «что-то» погасло. Я уже был римским солдатом, старым поседевшим волком, отшагавшим тысячи миль по колониальным дорогам империи. Таких, как я, было много – с двадцатипятилетним армейским стажем, собранные в легионах подальше от Рима. Что я помнил тогда, сейчас забылось – должно быть, разные страны и дороги, голые трупы, содранные одежды и кровь повсюду одного цвета. Помню только, как стояли там под дьявольским солнцем в одних набедренных повязках, как дикари, с дротиками, сбросив все железное, нестерпимо раскалившееся на солнце, – панцирь, шлем, поножи, даже мечи. Рубахами, смоченными в теплой тухлой воде из поднятой на гору бочки, повязали головы и проклинали все и всех – императора и богов, прокуратора и повешенных, которых почему-то было велено охранять от толпы внизу, чтоб не отбили. А кому нужны три полутрупа, распятые на столбах на вершине горы?
– На крестах? – полувопросительно уточнила Янина, выросшая в католической семье и с детства помнившая все евангельские подробности.
Смэтс расхохотался громко, сытно, самодовольно.
– Наша юная гостья из красной Варшавы, по-видимому, неплохой знаток христианской догматики. Но все это вранье, мисс. Накануне поездки, в гостях у Корнхилла, епископ Джонсон назвал меня богохульником потому, что я усомнился в истинности четырех евангелий. Сказал, что это комиксы первого века с героем-суперменом Христом. Так и оказалось, когда Бог сподобил меня увидеть все это воочию. Ну, Бог там или не Бог, только я был трезв и не накурился какой-нибудь дряни, а видел все это, как вас, даже отчетливее: свету по крайней мере больше было. Но не было ни крестов, ни Христа. Стояли обыкновенные столбы с перекладинами в виде буквы «Т», врытые за ночь нашими же солдатами; никто столбов на себе не тащил – их привезли на длинных низких повозках те же солдаты из претории и за весь труд не получили ничего, кроме одежды казненных. А это тряпье не купили бы даже нищие у городских синагог: вешали ведь простолюдинов, мятежников, партизан по-нашему, убивших несколько дней назад императорского курьера из Рима. Прокуратор так разгневался, что судил их сам без синедриона, осудил и – бац! – на виселицу с перебитыми суставами. Никого не помиловал, никого не обменивал, рук не мыл. Это я все уже после скорректировал, а тогда даже не интересовался – висят трое голых с дощечками на груди и смерти не просят, потому что уже кончились на таком солнцепеке.
– Вы говорите: дощечки на груди, – заинтересовалась Янина, – а у среднего дощечка с надписью «Царь иудейский»?
– Одинаковые у всех троих. А что написано, не уразумел по неграмотности. Тем более по-гречески и по-арамейски, а по-латыни центурион прочел: tumultuosi – по-нашему «мятежники».
– Ну а Христос?
– Я же сказал, что Христа не было. Он на картинках тощий, с черной бородкой, а посреди висел рыжий верзила с желтым пухом на лице и заячьей губой. Голого его можно было в зоопарке показывать вместо гориллы. Звали его Вар для краткости, а уже дома, заглянув в Библию, я догадался, что это Варавва. Не освободил его, значит, Пилат, а повесил для острастки. А как орали внизу, даже на горе было слышно. Выскочил один в черной хламиде до колен, прорвался сквозь заслон конников и побежал вверх, вопя: «Горе вам, горе! Еще придет час вашей гибели». Я толкнул его легонько дротиком в грудь, он и затих. Жарко было, да и копье хорошо наточено. А туча шла и шла. Как мы ее ждали, как провиант в походе или глоток вина в таверне, когда отпускают в город. И грянул гром, совсем как в Библии, и хлынул ливень. Только я опять не промок, потому что он снова хлестал вокруг острова, а на белую пленку из коралла не попадало ни капли. Тут я сам себе или кто-то во мне говорит: «Прав был – вранье. Теперь убедился? История всегда писалась в чьих-нибудь интересах». Кто это сказал во мне, не знаю, только, пожалуй, все же не я и не тот римский солдат, что стоял под виселицами на вершине горы.
Смэтс опрокинул бутылку в рот и облизал горлышко.
– Поедете проверять? – спросил он.
– Обязательно, – сказал Шпагин.
5. НИЧТО ИЛИ НЕЧТО?
А что проверять? Магнитную аномалию острова? Его плоскую, едва возвышающуюся над океаном поверхность? Его мертвую мраморную белизну без единой горсточки песка или ила, где могло бы вырасти что-то зеленое и живое? Гладкое зеркало его крохотной бухты, куда почему-то не забегала волна и не долетал ветер? Здесь без присмотра и без привязи можно было оставить любое суденышко – в данном случае арендованную Смайли белокрылую четырехместную яхточку без мотора. Ее поставили у крутого среза стекловидного берега метра в полтора высотой, куда можно было легко взобраться, подтянувшись на руках. Так они и сделали, забрав с собой рюкзаки и палатку, – четверо аргонавтов, отправившихся на поиски чего-то неведомого, что не имело даже названия. Ничто или нечто, как сказал Шпагин.
После встречи со Смэтсом и Пэрротом все четверо, обменявшись рассказами, до глубокой ночи просидели в саду отеля, пытаясь как-то суммировать и прояснить впечатления. Шел разговор, в котором столкнулись логика и растерянность, смятение перед необъяснимым и упрямство людей, для которых необъяснимое – пока еще только непознанное. Чья-то мысль перебивала встречную, новое предположение исключало только что высказанное, что-то отбрасывалось, что-то оставалось, формируя пока еще неопределенную, еще не прояснившуюся гипотезу.
– О магнитной аномалии говорить рано. Ее надо проверить.
– А почему обязательно аномалия? Может быть, просто магнитные бури? Я не специалист, но даже из популярной литературы известны случаи разбушевавшейся магнитной стихии – авиакатастрофы, обрыв телеграфной связи, паразитные токи в электропередачах.
– Не верю я в магнитные бури. Они здесь постоянны или цикличны.
– Теоретически допустимо изолированное магнитное поле…
– Но оно не может быть источником подобных галлюцинаций.
– Почему? Как действует постоянное магнитное поле на психику человека – вопрос изученный. Действует.
– Тогда надо предположить разумный индуктор. Не понимаете? Да просто потому, что галлюцинации возникают как образный или словесный отклик на мысль, возникшую в сознании объекта галлюцинации. Иногда такой отклик подтверждает эту мысль, иногда ее корректирует или опровергает. Возникает как бы раздвоение личности, в котором одна часть воспринимает чье-то разумное вмешательство. Может быть, это спор сознания и подсознания?
– У Смэтса – да. Допускаю. Накануне поездки он поспорил с епископом об истинности евангелий. Галлюцинация – образ где-то прочитанного или услышанного, подкрепляющего его тезис об их неистинности. Голос внутри – второе «я». То же и у Смайли, когда он вспомнил о медной лопате. Сознание и подсознание. Может быть. Не исключено.
– О лопате я действительно вспомнил, но кто-то сказал мне, что это разумно, хотя и бесполезно. И предложил мне снести парней в лодку. Не думаю, что это был я.
– Бывает. Раздвоение личности. Такое же, как у Смэтса.
– А у Пэррота?
– И у Пэррота. Сознание и подсознание. Божий слуга и Бог. Распад психики уже начался на острове, а может быть, и раньше. Слуховая галлюцинация – только симптом уже начавшейся душевной болезни.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32
Пэррот взглянул на Смайли и кивнул без улыбки.
– Я помню, капитан. Вы уже раз говорили со мной, капитан.
– Почему «капитан»? – шепнул Рослов доктору.
– Для местного жителя любой искатель кладов всегда капитан.
А Смайли и не думал отрицать своего «капитанства».
– Вот и отлично, Пэррот, – сказал он. – Память у тебя золотая. Вспомни-ка еще раз свой разговор с Богом.
Тут Рослов и увидел, как седой рабочий-садовник вдруг превратился в библейского проповедника. Но Смайли решительно и настойчиво приостановил извержение цитат:
– Библию я тоже читал, Пэррот. Все ясно. Синай, пустыня, гора. Ты стоишь и внемлешь гласу Бога, как Моисей. Откуда?
– С неба.
– Громко?
– Нет. Глас Божий отзывался во мне самом. В душе.
– С чего началось?
– С приказа. Я вдруг услышал: «Стой на месте! Все вы одинаковы – ищете клада, которого нет. И какой одинаково ничтожный у каждого запас накопленной им информации».
– Стой! – закричал Рослов. – Он не может так говорить, Смайли. Это не язык садовника. Он не понимает, что говорит. Спросите его: то ли он говорит, что услышал?
Пэррот стоял строгий и каменный, не слушая Рослова.
– Ты повторяешь в точности то, что слышал? – повторил Смайли вопрос Рослова.
– От слова до слова, капитан. Мало понял, но ничего не забыл. Разбудите ночью – повторю, не сбиваясь. Как Библию.
– Откуда ты знаешь, что с тобой говорил именно Бог? Может быть, тебе это только послышалось?
– Я спросил его: «Ты ли это, Господи? Отзовись». Он ответил: «Все вы задаете один и тот же вопрос. И никто даже не поймет правды. Я был тобой и знаю твою мысль, и твой страх, и гнев, и все, что кажется тебе счастьем. Смотри». И я увидел стол, как в харчевне старика Токинса, большой стол и много еды. «Попробуй, ешь, пей, радуйся, – сказал Бог, – ведь это и есть твое счастье». И я ел, отведывая от каждого блюда, и запивал вином, и плясал вокруг стола, хмельной и сытый, пока не отрезвел и не услышал глас Божий: «Вот так вы все. Ничего нового. Скудость интересов, животная возбудимость, шаблонность мышления, ничтожная продуктивность информации. Я просмотрел ее и ничего не выбрал. Ты из тех, о ком у вас говорят: ему не нужен головной мозг, ему достаточно спинного».
– Что! – закричал Рослов, вскакивая, но тут же сел, потому что Пэррот даже не взглянул на него.
Он продолжал говорить с Богом.
– «Я не пойму тебя. Господи», – промолвил я и услышал в ответ: «Тех, кто мог бы понять, я еще здесь не видел. Ты говоришь: Бог! В известном смысле я – тоже оптимальное координирующее устройство. Но параметры ведь не те: я не вездесущ и не всеведущ, не всеблаг и не всесилен. Я читаю в твоем сознании: ты уже мнишь себя Моисеем, вернувшимся к людям с новым законом Божьим. А вернешься ты с необратимыми изменениями в сознании и мышлении. И в тканях организма: посмотри в зеркало бухты, только не упади». Я посмотрел и упал: на меня взглянул оттуда незнакомый седой старик. Я не захлебнулся только потому, что внизу была лодка, капитан. Вот и все.
Пэррот умолк и замер, облокотившись на лопату, которая под его тяжестью почти наполовину ушла в жирную корочку почвы. В ясных, но странно пустых глазах безмятежно голубело небо.
– Разрешите, доктор, задать ему несколько вопросов? – Рослов буквально дрожал от нетерпения.
– Задавайте через Смайли, – сказал Керн, – он, как мы говорим, вас «не принял» и отвечать не будет.
– Смайли, спросите у него, что значит «параметр» и «оптимальный»?
Смайли повторил вопрос.
– Не знаю, – ответил Пэррот.
Рослов снова спросил через Смайли:
– Вы что-нибудь читаете, кроме Библии?
– Нет.
– А до разговора с Богом?
– Ничего не читал. Даже газет.
– Какое у вас образование?
– Никакого. Научили немножко грамоте в детстве.
– Все ли вам понятно в Библии?
– Две строки понятны, третья – нет. И наоборот. Но Библию читаю не умом, а сердцем.
– У меня нет больше вопросов, – сказал Рослов. – Пусть идет.
Молчание проводило уход Пэррота. Долгое, встревоженное молчание. Первым нарушил его Керн.
– Я впервые слышу полностью этот рассказ и понимаю цель ваших вопросов, – сказал он Рослову. – Вы обратили внимание на то, что он воспроизводил бессмысленный для него текст с механической точностью магнитофонной записи. Не сбился ни на одном слове, словно цитировал по журналу или учебнику.
– Он процитировал даже Эйнштейна, – вспомнил Рослов.
– Вы что-нибудь понимаете? Ведь он нигде не учился. И читает-то по складам.
– Нет ли среди ваших пациентов математиков или биологов? – спросил Рослов.
– Вы думаете, что он мог услышать от кого-нибудь эти «параметры»? Галлюцинация могла, конечно, обострить память, – задумчиво согласился Керн, – но от кого он мог слышать, с кем общался? Практически – ни с кем. Нелюдим и замкнут. Да и нет у нас таких, чьи разговоры могли бы породить эту биомагнитофонную запись. Несколько спившихся курортников, два студента-наркомана и бывший врач – параноик. О «параметрах» они знают не больше Пэррота. Нет, это категорически отпадает.
– Тогда это дьявольски интересно, – сказал Рослов.
– И необъяснимо.
– Почему? Никто даже и не пытался найти объяснение.
– Странная галлюцинация, – заметил Керн. – Странная и сложная. Предположить, что он придумал все это уже в период болезни, трудно – не тот интеллект. Болезнь, конечно, могла обострить фантазию, но не у него. Да и патологические нарушения психики – несомненно следствие, а не причина галлюцинации.
– А вы помните, как он процитировал Бога о необратимых изменениях в сознании и мышлении? – спросил Рослов. – Кто-то или что-то очень точно прогнозировали последствия происшедшего.
– Кто-то или что-то? У вас есть объяснение?
– Пока нет. За объяснениями мы поедем на «белый остров».
Керн улыбнулся сочувственно и не без сожаления.
– С удовольствием встречусь с вами вторично, только не в качестве лечащего врача, – заключил он. – На вашем месте я бы не рисковал.
А Шпагин с Яниной в это время выслушали почти аналогичное пожелание от вышедшего в отставку инспектора уголовной полиции города Гамильтона. Корнхилл, привезший их в белый коралловый домик с такими же плитами открытой веранды, тотчас же уехал, сославшись на неотложные дела. Смэтс, располневший и обрюзгший, больше похожий на трактирщика, чем на полицейского, понимающе усмехнулся:
– Никогда не верил мне, не верит и сейчас и только из профессиональной солидарности не хочет признаться в этом в вашем присутствии.
– Что значит «не верит»? – удивился Шпагин. – Вы же не уверяете его, что привидевшееся вам на острове происходило в действительности!
– Он не верит в то, что я был трезв.
– Почему?
– Потому что я всегда любил выпить, люблю и сейчас, – и Смэтс, не вставая, вынул из шкафчика под рукой и водрузил на стол открытую бутылку виски. – Начнем? Или вы предпочитаете модный джин с тоником?
– Слишком жарко, – сказал Шпагин.
– Тогда одной фляжки хватит на весь рассказ, – флегматично заметил Смэтс и отхлебнул из бутылки. – Только виски я не взял с собой, когда поехал на остров. Поехал трезвый с утра.
– С какой целью?
– Захотелось проверить, не используют ли остров торговцы наркотиками. Корнхилл сказал, что об этом подумал и Смайли. Что ж, голова у старого Боба варит. Только все это вздор. Остров чист и нетронут, как девушка перед первым причастием. Такой же белый и гладенький. Не совсем обычной формы коралловый риф, на девять десятых захлестываемый океанской волной. Я облазил его вдоль и поперек, куда только мог заползти человек, и ничего не нашел. Хотел уехать, но не успел.
– Что-то случилось?
– Гроза. Тривиальная забава ветра и туч. Однако на земле вы уходите в дом и закрываете ставни, а в море, если у вас нет прикрытия, вы беспризорны и беззащитны под огнем небесной артиллерии и ракет и под водой миллионов брандспойтов и водометов. Я покорился судьбе и вытянулся плашмя на белой коралловой горке. Но ни капли воды не упало на ее спинку, ни одна молния не опалила ее мраморной белизны. Остров как бы оказался в эпицентре урагана, окруженный сомкнутым кольцом грозы.
Смэтс сделал еще глоток и помолчал, наслаждаясь эффектом рассказа. Должно быть, он очень любил этот рассказ, как любит актер свой лучший концертный номер.
– Гроза вдруг отгремела, – продолжал он, – только низкая черная туча надвигалась с горизонта. Время как бы сместилось. Из бушующей грозовой бури я попал в тревожную тишь предгрозья. А кругом вместо кипящего океана расстилалась плоская глиняная пустыня, и вдали в облаке желтой пыли темнел смутно обрисованный, почти неразличимый в пыльном тумане город. А я стоял, как и здесь, близ вершины, только не белой коралловой горки, а большой отлогой горы без единой травинки, каменно-рыжей, в клубах гонимой западным ветром пыли, зловещей глыбы нелепо вспучившейся земли. У ее подножия шумели крохотные, как в телевизоре, человечки, различимые только по одежде – кто в белом, кто в черном.
– Голгофа, – догадалась Янина.
– Я понял это по возвращении, а там мы называли ее Calvus.
– Вы знаете латынь?
– Конечно нет. Но там мы все говорили по-латыни, как сейчас по-английски.
– Calvus – «темя», «лысый», – перевел Шпагин. – Вероятно, «лысая гора». По-арамейски – Голгофа. А кто это «мы»?
– Солдаты из преторианской когорты, – пояснил Смэтс. – Сначала я не сообразил, кто я и где, обалдело смотрел на свои почему-то голые ноги в зарубцевавшихся шрамах, жилистые ноги бегуна или велосипедного гонщика. С моими, инспекторскими, у них не было ничего общего, но, вероятно, что-то от инспектора Смэтса осталось во мне и откликнулось удивленно и встревоженно на это внезапное перемещение во времени и в пространстве. Потом это «что-то» погасло. Я уже был римским солдатом, старым поседевшим волком, отшагавшим тысячи миль по колониальным дорогам империи. Таких, как я, было много – с двадцатипятилетним армейским стажем, собранные в легионах подальше от Рима. Что я помнил тогда, сейчас забылось – должно быть, разные страны и дороги, голые трупы, содранные одежды и кровь повсюду одного цвета. Помню только, как стояли там под дьявольским солнцем в одних набедренных повязках, как дикари, с дротиками, сбросив все железное, нестерпимо раскалившееся на солнце, – панцирь, шлем, поножи, даже мечи. Рубахами, смоченными в теплой тухлой воде из поднятой на гору бочки, повязали головы и проклинали все и всех – императора и богов, прокуратора и повешенных, которых почему-то было велено охранять от толпы внизу, чтоб не отбили. А кому нужны три полутрупа, распятые на столбах на вершине горы?
– На крестах? – полувопросительно уточнила Янина, выросшая в католической семье и с детства помнившая все евангельские подробности.
Смэтс расхохотался громко, сытно, самодовольно.
– Наша юная гостья из красной Варшавы, по-видимому, неплохой знаток христианской догматики. Но все это вранье, мисс. Накануне поездки, в гостях у Корнхилла, епископ Джонсон назвал меня богохульником потому, что я усомнился в истинности четырех евангелий. Сказал, что это комиксы первого века с героем-суперменом Христом. Так и оказалось, когда Бог сподобил меня увидеть все это воочию. Ну, Бог там или не Бог, только я был трезв и не накурился какой-нибудь дряни, а видел все это, как вас, даже отчетливее: свету по крайней мере больше было. Но не было ни крестов, ни Христа. Стояли обыкновенные столбы с перекладинами в виде буквы «Т», врытые за ночь нашими же солдатами; никто столбов на себе не тащил – их привезли на длинных низких повозках те же солдаты из претории и за весь труд не получили ничего, кроме одежды казненных. А это тряпье не купили бы даже нищие у городских синагог: вешали ведь простолюдинов, мятежников, партизан по-нашему, убивших несколько дней назад императорского курьера из Рима. Прокуратор так разгневался, что судил их сам без синедриона, осудил и – бац! – на виселицу с перебитыми суставами. Никого не помиловал, никого не обменивал, рук не мыл. Это я все уже после скорректировал, а тогда даже не интересовался – висят трое голых с дощечками на груди и смерти не просят, потому что уже кончились на таком солнцепеке.
– Вы говорите: дощечки на груди, – заинтересовалась Янина, – а у среднего дощечка с надписью «Царь иудейский»?
– Одинаковые у всех троих. А что написано, не уразумел по неграмотности. Тем более по-гречески и по-арамейски, а по-латыни центурион прочел: tumultuosi – по-нашему «мятежники».
– Ну а Христос?
– Я же сказал, что Христа не было. Он на картинках тощий, с черной бородкой, а посреди висел рыжий верзила с желтым пухом на лице и заячьей губой. Голого его можно было в зоопарке показывать вместо гориллы. Звали его Вар для краткости, а уже дома, заглянув в Библию, я догадался, что это Варавва. Не освободил его, значит, Пилат, а повесил для острастки. А как орали внизу, даже на горе было слышно. Выскочил один в черной хламиде до колен, прорвался сквозь заслон конников и побежал вверх, вопя: «Горе вам, горе! Еще придет час вашей гибели». Я толкнул его легонько дротиком в грудь, он и затих. Жарко было, да и копье хорошо наточено. А туча шла и шла. Как мы ее ждали, как провиант в походе или глоток вина в таверне, когда отпускают в город. И грянул гром, совсем как в Библии, и хлынул ливень. Только я опять не промок, потому что он снова хлестал вокруг острова, а на белую пленку из коралла не попадало ни капли. Тут я сам себе или кто-то во мне говорит: «Прав был – вранье. Теперь убедился? История всегда писалась в чьих-нибудь интересах». Кто это сказал во мне, не знаю, только, пожалуй, все же не я и не тот римский солдат, что стоял под виселицами на вершине горы.
Смэтс опрокинул бутылку в рот и облизал горлышко.
– Поедете проверять? – спросил он.
– Обязательно, – сказал Шпагин.
5. НИЧТО ИЛИ НЕЧТО?
А что проверять? Магнитную аномалию острова? Его плоскую, едва возвышающуюся над океаном поверхность? Его мертвую мраморную белизну без единой горсточки песка или ила, где могло бы вырасти что-то зеленое и живое? Гладкое зеркало его крохотной бухты, куда почему-то не забегала волна и не долетал ветер? Здесь без присмотра и без привязи можно было оставить любое суденышко – в данном случае арендованную Смайли белокрылую четырехместную яхточку без мотора. Ее поставили у крутого среза стекловидного берега метра в полтора высотой, куда можно было легко взобраться, подтянувшись на руках. Так они и сделали, забрав с собой рюкзаки и палатку, – четверо аргонавтов, отправившихся на поиски чего-то неведомого, что не имело даже названия. Ничто или нечто, как сказал Шпагин.
После встречи со Смэтсом и Пэрротом все четверо, обменявшись рассказами, до глубокой ночи просидели в саду отеля, пытаясь как-то суммировать и прояснить впечатления. Шел разговор, в котором столкнулись логика и растерянность, смятение перед необъяснимым и упрямство людей, для которых необъяснимое – пока еще только непознанное. Чья-то мысль перебивала встречную, новое предположение исключало только что высказанное, что-то отбрасывалось, что-то оставалось, формируя пока еще неопределенную, еще не прояснившуюся гипотезу.
– О магнитной аномалии говорить рано. Ее надо проверить.
– А почему обязательно аномалия? Может быть, просто магнитные бури? Я не специалист, но даже из популярной литературы известны случаи разбушевавшейся магнитной стихии – авиакатастрофы, обрыв телеграфной связи, паразитные токи в электропередачах.
– Не верю я в магнитные бури. Они здесь постоянны или цикличны.
– Теоретически допустимо изолированное магнитное поле…
– Но оно не может быть источником подобных галлюцинаций.
– Почему? Как действует постоянное магнитное поле на психику человека – вопрос изученный. Действует.
– Тогда надо предположить разумный индуктор. Не понимаете? Да просто потому, что галлюцинации возникают как образный или словесный отклик на мысль, возникшую в сознании объекта галлюцинации. Иногда такой отклик подтверждает эту мысль, иногда ее корректирует или опровергает. Возникает как бы раздвоение личности, в котором одна часть воспринимает чье-то разумное вмешательство. Может быть, это спор сознания и подсознания?
– У Смэтса – да. Допускаю. Накануне поездки он поспорил с епископом об истинности евангелий. Галлюцинация – образ где-то прочитанного или услышанного, подкрепляющего его тезис об их неистинности. Голос внутри – второе «я». То же и у Смайли, когда он вспомнил о медной лопате. Сознание и подсознание. Может быть. Не исключено.
– О лопате я действительно вспомнил, но кто-то сказал мне, что это разумно, хотя и бесполезно. И предложил мне снести парней в лодку. Не думаю, что это был я.
– Бывает. Раздвоение личности. Такое же, как у Смэтса.
– А у Пэррота?
– И у Пэррота. Сознание и подсознание. Божий слуга и Бог. Распад психики уже начался на острове, а может быть, и раньше. Слуховая галлюцинация – только симптом уже начавшейся душевной болезни.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32