А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Он уже знал, что Сталин в эти короткие минуты окончательно определил ему место в каких-то своих расчетах и планах; Петров ничего не решился спросить или сказать в свое оправдание, но ему, от ощущения чего-то грозного, неумолимо надвигающегося, хотелось что-то немедленно сделать. Лично сам он ничего не боялся, в нем лишь подымался протест. Куда бы его ни послала партия волей сидящего напротив человека, он не отступит от своих принципов и убеждений ни на один шаг, самое главное – нужно было сохранить эти принципы и убеждения для самого себя и остаться самим собой, несмотря ни на что, ведь только в подобном случае он может идти к людям с открытым сердцем.
– Вот именно, – отвечая на какие-то свои мысли, жестко сказал Сталин, задерживаясь взглядом на лице Петрова и все время чувствуя недовольство своей ошибкой; Петров уже оставался где-то далеко внизу и не оправдывал ожиданий; и Сталин, считая вопрос решенным, со свойственной ему грубоватой прямотой и резкостью усмехнулся. – Сколько угодно можно рассуждать, кликушествовать, товарищ Петров, а живая жизнь имеет особенность выдвигать свои неожиданности и повороты. Не за этим же вы у меня.
– Я был в Совнаркоме, товарищ Сталин, мне не удалось доказать необходимость строительства моторного завода не в самом Холмске, а в Зежском районе, в глубине области, где обеспеченность рабочей силой, продуктами, строительным лесом в два-три раза выше. Вопросы обороны также диктуют такое решение.
– С Орджоникидзе говорили?
– Григорий Константинович согласен выйти на Политбюро с этим вопросом.
– Согласен, говорите? – Сталин прищурился. – Придется ему съездить на место самому, требуется полная ясность.
– Григорий Константинович именно так и собирается сделать. Мы примерно договорились, в начале – середине мая.
– С моторным затягивать нельзя, нам нужны авиация и танки сегодня, сейчас. – Обдумывая, Сталин прошелся по комнате. – Политбюро специально обсуждало вопрос о моторном заводе, дело жизненно необходимое. Я поговорю с товарищем Орджоникидзе. Оборудование с конца следующего года начнет поступать, немецкое. Хорошо, товарищ Петров. – Сталин остановился перед Петровым и, неожиданно поворачивая разговор, казалось бы мимоходом, спросил: – Что думаете о положении в Германии?
– Думаю, Гитлер скоро созреет для войны. – Петров приподнял узкие плечи, понимая, что Сталин спросил о том, что его больше всего волновало сейчас. – Самое большее, лет десять, судя по всему, слишком у него много благодетелей.
– Десять, – повторил Сталин, делая неопределенный жест крепко зажатой в руке дымящейся трубкой. – Если бы десять! Для нас выиграть десять лет – выиграть войну, возможно, избежать ее совсем. Мы должны опередить, любыми усилиями, любой ценой, вот за это история с нас спросит сполна. Каждый новый завод такого рода, как ваш моторный, это выигранное сражение, возможно, всего лишь через несколько лет. Опередить!
Размеренный, по привычке часто говорить на людях, глуховатый голос снова захватил Петрова силой убеждения и редкой искренностью; Петров, как никогда, ощущал неимоверную тяжесть и своей собственной ноши.
4
Захар вернулся домой все в том же приподнятом настроении, с желанием тотчас делать что-то необходимое и хорошее; особенно его взволновала встреча с Буденным, с прославленным командармом; Буденный принял их, группу бывших конников, и Захару в душу словно опять ударил солоноватый ветер Приазовья. Перед отъездом Захар купил детям в гостинец бубликов и конфет, матери теплый клетчатый полушалок, Ефросинье четыре метра красивого бордового сатина на платье; поколебавшись, Мане он выбрал простенькие сережки с синими, в цвет глаз, камушками и, завязав в платок, спрятал во внутренний карман пиджака. Дома он роздал подарки; и покатилась прежняя, привычная жизнь, только теперь его донимали расспросами о Москве.
Почти весь февраль и первую половину марта были сильные снегопады; села заваливало под самые крыши, и ребятишки затаскивали самодельные салазки до печных труб и скатывались оттуда, как с горок. Вплоть до весны и Захар, и Анисимов, и другие правленцы и партийцы без устали мотались по хуторам и отрубам, уговаривая вступивших в колхоз хозяев по весне перевозить свои избы в Густищи, в одно место; все они сулили жавшимся мужикам всяческие выгоды, обещали помощь в переселении, и некоторые, недоверчиво и угрюмо слушая, в конце концов начинали верить и соглашались. Густнщинские хутора были за четыре, и за пять, и за шесть верст от села, располагались в самых неожиданных местах, и к ним порой не только не было никакой дороги, их приходилось угадывать под снежными заносами по дыму из труб, по мычанию скотины или привычному собачьему бреху. Всякий раз Захару ставили угощение; он пил немного, для приличия, чтобы не обижать хозяев, шутил с бабами и упрямо гнул свое; он ездил по отрубам, и – уже не директивы РИКа о сселении, а собственное разумение убеждало его. Работать вместе и жить вразброс друг от друга было нельзя, и, как-то выбрав свободный день, Захар решил еще раз объехать самых упрямых хозяев закрепленных за ним отрубов за Соловьиным логом. Еще с прошлой недели мело, и в тот день переливчато игравшее с утра солнце указывало на ненастье вскорости; Захар пощурился на него, взял из рук Володьки Рыжего вожжи и ввалился в набитые духмяным сеном козыри; председательский Чалый, щедро подкармливаемый конюхами из-за своего особого положения, игриво выгнул шею, мгновение чутко прислушиваясь к вожжам, и с места рванул в размашистый плавный бег. Встречный ветер ударил Захару в лицо, улица с бабами, детьми и журавлями колодцев понеслась навстречу, но уже через несколько минут открылись белые, слепящие под солнцем поля, и лёт Чалого еще убыстрился. У Захара, подхватившегося, как всегда, с первыми петухами и невыспавшегося, угрюмость быстро улетучилась; он всматривался в холодную голубоватую даль, и острое чувство радости и тревоги стиснуло грудь; куда-то спешит, стремится в обжигающем холоде, а никто не знает конца. Сегодня, через год? Чем ему сейчас плохо жить? Хорошо, только вместе с книжками да раздольем просыпается нежданная тоска. Он уж и сам не знает, какой ему еще добавки от жизни…
Несколько километров до первого хутора пролетело, как одна минута; в просторной горнице с множеством икон и с не меньшим числом детей Захар степенно поговорил с сытым хозяином, заросшим густой бородкой; тот отводил глаза в сторону, неохотно соглашался, угрюмо почесывая у себя под бородой.
– Ты, Антип, не гребись, – повысил голос Захар, теряя терпение – Прямо говори, согласен или нет, в разные танцы ладить с тобой недосуг, не затем приехал.
– Так я что, Захар. – Хозяин упрямо глядел куда-то мимо – Я – согласный, в колхоз первый заявление относил. Вот только Фомка Куделя надысь про сады говорил. Правдать, тут сады развели, и жалко. У меня добрый сад, с Густищ за наливом приходят.
– А-а, Фомка! Я так и знал! – сказал Захар с невольной угрозой в лице. – Вот я до него доберусь, узнаю, какую он агитацию паучью развел. Ты бы его не слушал, Антип, такого зловредного мужика во всем селе не встретишь. Он дозлобится, попадет под обух, за милую душу из колхоза выметут! вот и будет Фомке простор, пусть свой язык точит.
– Чего там, Захар, точить, одни воши в хозяйстве остались, – моргнул хозяин запрятанным глубоко синим глазом и опять стал глядеть мимо. – В нашей жисти всяко жди, и в петров день снегом заметет.
– Воши, а туда ж! В добром бы деле сказывался таким рьяным! – окончательно вспыхнул Захар и через час уже был у Фомы Куделина, прозванного в селе Куделей, мужика непонятного и хорохористого, как говорили в Густищах, черта корявого, маленького ростом, но злого и ехидного. Захар шумно вошел, остукивая у порога валенки от снега; сидя на лавке перед окном, Куделин плел лапти, споро постукивая свайкой; вокруг него валялись обрезки лык; из-под лежанки в прорез дверцы торчала голова теленка.
– А-а, красный сват пожаловал, – насмешливо протянул Куделин, поплевал зачем-то на пальцы, вытер руку о замасленные холщовые штаны и с готовностью протянул Захару. – Здорово, председатель, садись. Счас добью, можа, и повесельше станет. Садись, садись, в ногах правды нету.
Захар расстегнул жаркий полушубок, раскинул полы и, опустившись на лавку, полез за кисетом; хмурое лицо Куделина было как раз перед ним. «Ничего, ничего, позлись, потерпи, – думал Захар, скручивая цигарку и припаливая ее. – Ишь ты, не терпится ему, горит, хоть яйца у него за пазухой пеки».
– Во-о, – сказал Куделин хмуро. – Начальство от спички припаливает, а тут все пальцы о кресало расшиб, вот тебе и ровня-то в колхозниках.
– О спичках потом порассуждаем, Фома, ты и без спичек поджигать горазд, – отозвался Захар, втягивая в себя зеленовато-ядовитый дым и выпуская обратно длинной струей в сторону теленка. – Ты вот лучше скажи, Советская власть помогла тебе коровенкой обзавестись? Что рано так отелилась?
– Отелилась, зараза, у ней, как и у бабы, не заткнешь, считали, вроде на месяц позже должна…
– Не удержишь, – согласился Захар, оглядывая давно не мазанный, шишковатый земляной пол. – К чему ее в таком деле держать? Вот самого тебя надо бы остепенить, а то ненароком до беды докличешься.
Куделин не успел ответить, лишь недоверчиво приподнял брови; в избу с мороза вошла хозяйка с детьми; разрумяненную девочку лет четырех она несла на руках, закутанную в разное тряпье и оттого похожую на куль; малец лет девяти с длинно вылезшими соплями, увидев чужого, тотчас хотел юркнуть назад в сени; мать перехватила его движение и сказала лезть на печь; он, как был, прижимаясь спиной к стенам, чтобы быть подальше от Захара, прошел к лежанке и мигом исчез на печи и только там стал раздеваться.
– Здравствуй, Захар Тарасыч, – сказала хозяйка, раскутала дочку и сунула ее на печь к брату. – Пособи Таньке-то, – крикнула она сыну и повернулась к Захару. – К матери ходила, помирать чегось бабка вздумала. А уж морозяка жгет, так и опаливает, насилу дошла. Этот черт, – она метнула в сторону мужа недобрый взгляд, – хучь бы встретить вышел! Куды! Черт!
– Ништо, не кисейные, – дернул головой Куделин, поплевывая на конец свайки, чтобы шла легче. – Эк вас, баб, рассыропила Советская власть, скоро екипаж вам на три версты ходу подавай! Екипажей на всех не хватит!
– Екипаж, екипаж! – визгливо закричала хозяйка, беспорядочно размахивая в сторону мужа руками. – Не надо мне твой екипаж, надо в село, к людям, перестраиваться, иссохла на этом отрубе, в тридцать лет старуха!
– Во, Фома, – засмеялся Захар, с явным одобрением и удовольствием глядя на хозяйку. – Разумные речи и послушать любо. Слышь, Нюр, а он говорит: не буду перебираться, – что ж вы играете не в лад? Я ему и так, и сяк, и помощь всякую, говорю…
– Я ему дам – не буду, я ему все селезенки источу, заразе корявому! Дети дичками растут, сущие волки, людей пужаются. Летом, как кто чужой, сразу в бурьян, оттель их и пряником не выманишь. А как на работу итить, с кем их оставить?
– Замолчи, Нюр. Чегой-то ты подолом перед ним метешь, его дело – начальское, он, говорят, в Москвах с самим Сталиным за ручку здоровкался, стаканами с ним дрынчал. А нам что? Наше дело земельное, нам на каждый брех отзываться неколи, с голоду подохнем. Я тебе муж и голова, нечего всяких слухать, – сказал Куделин угрюмо, не обращая на Захара никакого внимания. – Прибью, потом не хнычь.
– А это еще кто кого! – тотчас отозвалась мало что понявшая из мужниных рассуждений хозяйка, выпячивая вперед толстую грудь и тесня мужа. – Теперь вам, вшивым хуторянам, Советская власть, кончилась ваша дикость. Попробуй тронь, я тебе ночью чугунок-то твой дырявой враз снесу топором!
Захар с веселым изумлением поглядел на хозяйку, затем на сопевшего Куделина, зло ковырявшего свайкой лапоть, и, попрощавшись, вышел, усмехаясь и думая, что эта Нюрка, старшая сестра Юрки Левши, баба бедовая и все одно допечет Фому перестраиваться, вот только непонятно, что это она за такого замуж выскочила и почему это такого взбалмошного несерьезного мужика слушают соседи по отрубам; этого Захар понять не мог и удивлялся про себя. Понятно, на отрубах и скотине попросторнее, и куражься вволю – никто не увидит, не услышит. Только ведь кончились старые времена, как этого люди не понимают, думал Захар, хочешь не хочешь, а все тебе стронулось, несется половодьем, в своих заторах и круговоротах на пути. «Надо будет хуторян поголовно на собрание вытащить, – решил Захар, отвязывая Чалого, тихонько ржавшего от нетерпенья. – Не пойдут добром, хитростью взять, сами потом спасибо скажут; что ж, нам всем делать окромя нечего, только их уговаривать?»
Чалый с места взял в разгон, выбрасывая из-под копыт ошметки снега, пространство опять рвалось навстречу, и по особо чистому голубому сверканию далей, по внезапно вспыхивающей темноте в глазах чувствовалось близкое стояние весны.
* * *
Снег стал быстро спадать; весна обещала рухнуть в одночасье, бурно, да так оно и оказалось; едва проступили вершины холмов, появились, заполняя низкие места, подснежные воды, широко разлились по лугам, лощинам, в долинах рек; вода день и ночь гремела в оврагах и логах, а солнце пригревало сильнее, и голубоватые, хрустальные сияния играли над полями, на них было больно взглянуть. В эту весну в Густищах у многих затопило погреба, и приходилось отливать воду; звали на помощь родных и соседей, картошку и кадушки с солеными огурцами, помидорами и капустой перетаскивали в избы, в сени, и все дивились силе и обилию воды. Давно уже такого не помнили старики, и потому, очевидно, ползли различные недобрые слухи; говорили, что на куполе густищинской церкви по ночам появляется огненный крест, но кажется он не всем, а только людям праведным, угодным богу, и по ночам, особенно люди постарше, выходили взглянуть в сторону пустого храма. Поговаривали, что в полуразрушенной помещичьей усадьбе, среди каменных стен с обугленными гнездами для балок, каждую среду в полночь бродит старый барин Авдеев, сгоревший во время пожара еще в семнадцатом году, и будто бы бродит он в белой рубахе до пят, часто останавливается и тяжело вздыхает, что-то бормоча; как бы там ни было, но ходить туда в темноте боялись. Густищинские парни как-то даже выставили четверть самогонки тому, кто переночует со среды на четверг в барских развалинах; самогонку выиграл сельский кузнец, человек без роду и племени, но отличный мастер (густищинцы до колхоза содержали его за счет общества), правда, многие потом говорили, что кузнец провел ночь не на барских развалинах, а у солдатской вдовы Шурки Казеры на пуховой перине, но что бы там ни говорили, парни, отряженные следить за кузнецом и сидевшие на мосту через небольшую речку Густь, отделявшую бывшую барскую усадьбу от села, видели, что кузнец на рассвете подошел к мосту со стороны усадьбы, сразу потребовал четверть и тут же, на мосту, присев на бревенчатые перила, отпил из нее добрую треть и после этого действительно отправился к Шурке Казере и проспал у нее до самого вечера, хотя накануне договорился со многими в это время ковать лошадей.
Но что бы ни думали и ни говорили люди, что бы они ни делали, весна шла своим порядком; теплые густые ветры быстро съели последний, грязноватый снег, отгремели, оставив в полях новые разводья оврагов, талые воды и схлынули, в лугах по мелководью зацвела калужница; пошли теплые дожди – на зорях в небе часто слышался лебединый клик; косяки гусей и стаи уток шли в эту весну густо, и малая живность не запоздала, появились первые жаворонки, а в голом совершенно лесу, всем на удивление, ударила однажды кукушка; из края в край парила напитавшаяся весенней влагой земля. В Густищах сыграли девять свадеб, как-то в одно и то же время, и село на неделю опьянело, потонуло в песнях и плясках, свахи и сваты, приплясывая под гармошки, носили всем на обозрение рубахи да простыни, верные свидетельства соблюденной до положенного часа девичьей чести, и на всех свадьбах, как дорогому гостю, пришлось побывать и Захару Дерюгину с женой, и не только бывать, но и напутствовать молодых после отца и матери. Голова у него гудела, не пить за здоровье молодых нельзя было, это приравнивалось к смертельной обиде. Захар считал, что пока еще можно было и выпить, не приспело время выходить в поле, почему бы людям не выпить и не повеселиться. Но всему есть предел, и хотя и сегодня его три раза приходили звать на догостевание, он наотрез отказался, весь день просидел в конторе, проглядывая бумаги, которые то и дело придвигал к нему счетовод Мартьянович – лысый, с большим вислым носом мужик, бывший до революции писарем в волостной управе. Захар еще раз перед началом сева решил все проверить и уточнить, перевесить семенное зерно, и поэтому в конторе день напролет было людно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104