А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

откинув голову, она размахивала одной рукой и летела, словно подбитая, время от времени оглядываясь. Сын Михаила Гавриловича Макашина, Федька, с багровым синяком под правым глазом, неженатый еще, молодой красивый парень с нависшими на лоб густыми русыми волосами, сидевший в отдельных санях связанным, смачно сплюнул в сторону милиционера.
– Справился, сука! – сказал он громко и в бессильной злобе выматерился. – Тебе, б…, только с бабами и справляться!
Милиционер, расхаживавший вдоль подвод, ничего не ответил, лишь нервно поправил ремень с наганом; из сельсовета, пригнувшись в дверях, вышагнул Захар, лохматый, без фуражки заросший недельной бородкой, не глядя в сторону подвод, все тянул голову куда-то вбок, со стороны казалось, что его интересовало пустое небо над обескрещенной церковью; подали команду, и сани тронулись. Через три дня семью Акима Поливанова вернули назад, и, конечно, как-то это событие сразу стало в центре внимания и обсуждения всего села, одни одобряли решение властей, считали его правильным, говорили о сыновьях-буденовцах Акима Поливанова и что есть тому специальный указ, другие вспомнили, чего прежде совсем не замечали и не вспоминали, и то, что Захар Дерюгин в соседях живет с Поливановыми, и то, что он поручил Поливанову возглавлять плотницкую артель, и то, что Поливанова дочка задаста и ни с кем из парней не водится. Вдруг вспомнили, как в ненастье Захару Дерюгину подкинули дите и что, мол, все это с похоронами вроде бы бездомной роженицы, все это для отвода глаз; уже рассказывали, что сам Володька, мужик Варечки, говорил, будто в гробу ничего и не было – так, землицы насыпало было малость для виду. И выкопали между Поливановыми и Дерюгиными какое-то дальнее родство; более рассудительные осторожно намекали, что у Поливанова рука в самом городе, не говоря уже о сельсовете или колхозе; одним словом, было все то, что бывает, когда случается нечто привлекающее к себе всеобщее внимание и когда тотчас начинает стихийно вырабатываться народное мнение, стремительно и густо, как снежный ком, обрастающее часто придуманными подробностями, управляемое и подчиняющееся одному-единственному, трудно объяснимому закону общей массы народа, который в конце концов точно и безошибочно устанавливает истину, но так как все это происходит стихийно, то и до конечного результата вся эта громоздкая машина проходит большой и сложный путь.
В Густищах перебирали случай с семьей Поливановых, сравнивали с ними тех, кого отправили на выселку в какие-то неведомые, страшные Соловки, где были, по слухам, одни леса да монастыри, долго и много; то, что до революции Поливанов был так, захудалый мужичишка, уже никто не вспоминал, а вот того, что вошел он в силу уже после гражданской, в нэп, до колхоза, забыть не могли, потому что из села почти в три сотни дворов вошли в силу только двое: Поливанов и Пырьев, остальные три богатых двора, в том числе и Макашиных, сложились в Густищах еще до революции – приторговывали или держали извоз, а вот братья Граткины даже брали подряды на заготовку дубовой и ольховой коры на кожевенный завод в самом губернском городе Холмске. Но то, что только Поливановы и Пырьевы стали после революции с достатком, в представлении многих говорило отнюдь не в пользу Поливановых; значит, эти два двора занимались каким-то тайным мошенничеством, а потому заметно вперед и вырвались. Не многие в Густищах говорили о том, что Поливановы и Пырьевы просто оказались более работящими и более жадными до тех возможностей, что возникли в годы перед организацией колхоза; и тут уж, в народном мнении, именно эти два двора, несмотря на многие различия и в характерах их хозяев, и особенно в их отношении к Советской власти и колхозному движению, как-то незаметно прочно переплелись и оказались на одной доске, а там одно начинало накладываться на другое, затвердевать в смесь; и хотя сам Захар Дерюгин лишь досадливо отмахивался от этой сумятицы, твердо уверенный в непричастности Поливановых к кулацкому сословию, он тоже иногда думал об этом и начинал чувствовать некоторую встревоженность именно потому, что с Маней узел затягивался все туже. Эк языками чешут, думал он, когда мать или жена пересказывали ему по вечерам различные новости, ну чего им дался этот Поливанов? Ну, сам он, может, и насолил кому, а как быть с двумя его сынами, что, их тоже высылать? Но они к высылке никак не подходят, оба участники гражданской и служили у Буденного, один из них, Митрей, и вообще пошел не в поливановскую породу, хозяйство содержит кое-как и все больше мудpствует – по определению густищинских мужиков; по всякому случаю рад посидеть зубы поточить да язык почесать, И жена его, несчастная баба, говорили густищинские старухи, то и дело обметает подолом порог у свекровки, выпрашивая то одно, то другое. Рассуждая подобным образом вполне обоснованно и правильно, Захар Дерюгин все же никогда не забывал о своей связи с Маней и о том, что людям не закажешь говорить, чего им заблагорассудится, и поэтому, когда поступил из города наказ выслать подводу за семьей Поливанова, везти ее назад в колхоз, он, памятуя о чужих ушах, погромче почертыхался и в конторе и на конюшне по этому поводу, но лошадь приказал отправить в город тотчас, и на другой день, увидев пришедшего в контору Акима Поливанова, встретил его сдержанно, с еле заметной усмешкой в глазах. Пожалуй, и на губах Акима мелькнуло растерянное, язвительное выражение, и Захар Дерюгин на минуту задумался, затем наказал Поливанову тут же браться за начатое неделей раньше дело, достраивать скотный двор; амбар тоже надо было до весны, до начала полевой страды, отделать, заметил он, и для того с документом от колхоза нужно Поливанову съездить на лесопилку за сорок верст и по наряду из города договориться, когда им станут пилить доски и много ли мужиков нужно выслать в помощь. И опять на губах Акима заметил Захар Дерюгин какое-то незнакомое язвительное выражение, но тут же с деланным безразличием отвернулся и заговорил со счетоводом, словно и не было больше Акима Поливанова в мире. И Аким про себя подивился тому, как быстро научились люди меняться, давно ли был бесштанный Захарка, а теперь для всех – Захар Тарасович и держит себя комиссаром каким, откуда и гонор взялся. И с девкой потихоньку озорует, делает вид, что ничего и нет; он, Аким, был бы не Аким, если бы не знал, что у него в семье делается, да и не только в семье, во всем селе; что ж, девку, конечно, жалко, и замуж ей только за какого вдовца, но ведь и то сказать, другие теперь обогреваться будут где-то на Соловках, посередь ветров да злых людей, а он вот может и на печь забраться, а то вот и на лесопилку съездить, там у него кум есть, а девка, что ж девка, для привлечения глазу на свет и является. Как сердце чуяло, попал же он каким-то манером в эту катавасию, спасибо и Захар перед уполномоченным не оробел, за правду стал, и сыновья, Кирьян и Митрей, тотчас вслед в город примчались, бумагами своими потрясли, где надо. Ничего, можно и помолчать, время такое, что обиду свою лучше подальше загнать, дело покажет. Аким Поливанов вспомнил свою молодость, подумал, что и она не без греха прошмыгнула, и пошел собираться по председательскому приказу на Богучарскую лесопилку, а Захар, стоя у окна, глядел ему вслед. Захару нравились люди такой породы, умные, умевшие стерпеть, когда надо, и вставить словечко вовремя, но и у самого у него на душе было сумрачно, какой-то неизвестный ему ранее разлад вошел в жизнь, словно подрубили в нем хоть и не становую, но тоже необходимую жилу. Он хмурился, разговаривая с женой или с матерью, иногда ловил себя на том, что с удивлением разглядывает собственных детей, словно в первый раз их увидел, и только тот самый осенний подкидыш, лежавший в люльке валетом со своим молочным братцем, вызывал в нем острый интерес; он рос не похожим на дерюгинских исключительно сероглазых детей, глаза у него были вначале черные, затем в них проступили карие оттенки; и назвали его после непродолжительного домашнего совета Егорушкой, Егором; пришлось в сельсовете записать в метрике на свою, дерюгинскую, фамилию и отчество свое дать. Захар видел, как мать иногда подходила к Егорушке и стояла над ним, присматриваясь и думая о чем-то; старуха вроде бы и привыкла к лишнему рту и перестала ворчать на сына и на невестку за их неразумный шаг. Старшая дочка Дерюгиных, шустрая Аленка, сразу же привязалась к спокойному подкидышу; в том, как он появился в дерюгинской избе, был свой элемент игры, и, может быть, потому Аленка относилась к Егорушке, как к живой, принадлежавшей только ей забавной игрушке, таскала его, обхватив поперек тела за живот, строила для него шалаши и домики и, когда отлучалась по домашнему делу или начинала купать его, в ответ на его протестующий рев весело смеялась. Аленка и засыпая не забывала о Егорушке; родного брата, Кольку, она любила меньше, и Захар пошучивал, замечая недовольное лицо Ефросиньи: так все это по закону, говорил он серьезно, что же она родного брата любить будет, она его любить не будет, ни к чему это ей.
«Ой, бесстыжий, – сокрушалась Ефросинья, – хоть бы подумал, что мелешь языком своим, о собственных детях – грех такое молоть».
Ефросинья не часто видела теперь мужа дома и все присматривалась исподтишка к нему, так как чувствовала в нем за последнее время какие-то перемены, а определить их суть сразу не могла, и это ее пугало. Что-то непонятное происходило в их жизни, все шло вперекосяк, и шло от Захара; и с детьми он иным каким-то стал, и с нею, когда бывал, тоже в чем-то не такой, как раньше. В первую очередь она, как всякая женщина, подумала, не завелась ли у него другая и хорошо бы узнать, кто именно, но непременного желания узнать что-то у нее не было; он как уйдет по своим председательским делам (новое слово «председатель» уже входило в постоянный обиход), да так и до вечера, а то и к полночи только вернется, когда ему, у нее же на руках четверо и постоянная крестьянская работа по дому. Она засыпала, едва коснувшись головой подушки (да и спать-то она умела как-то особенно, именно в то время, когда никому не была нужна), но стоило заворочаться ребенку или забеспокоиться скотине во дворе, она тотчас открывала глаза, хотя спать ей хотелось всегда, в любое время дня и ночи. Не до мужика ей было, и если начинало покалывать от досады и ревности, она тут же сама себя и успокаивала; пусть, утешалась она, пусть, его не убудет, здоров да жаден на это дело, малость хоть облегчение какое выпадет. И все-таки, когда бабы, сестры Матюшинки, две вековухи, намекнули ей при встрече, что председатель-то, мужик ее Захар Тарасович, заглядывает к Поливанову в избу уж совсем не по колхозным делам, потому как по общественным заботам за полночь ходить на чужое подворье нечего, Ефросинья стала приглядываться к соседской Маньке и тотчас безошибочно почувствовала беду себе – на селе без огня не заговорят, так оно в точности и есть, у Захара рыльце-то в пушку.
– Что-то Манька Поливаниха мимо-мимо прямо царицей проплывает, – сказала она Захару однажды утром; собираясь в контору на наряд, он скоблил щеки бритвой перед тусклым осколком зеркала. – Раньше, бывало, за три версты норовила «здравствуй» сказать, а сейчас все нос набок.
– Что же я, еще в этом деле разбираться должен? – спросил Захар, густо краснея и потому становясь к ней боком и с раздражением дергая ворот рубахи, на котором не оказалось верхней пуговицы. – Лучше пуговку пришей, – сказал он, – а то мне на людях бывать.
– Укорил, пришить недолго, – засмеялась Ефросинья, довольная собой и тем, что так ловко обо всем поговорила, и после недолгого молчания опять засмеялась чему-то. – Смотри, Захар, на людей чаще оглядывайся. Это тебе не я, вмиг зубы покажут. Только один раз споткнуться… И без того чего только не наслушаешься…
– Ладно, ладно, – повысил он голос, оставляя за собой последнее слово и тем самым стараясь придать всему разговору характер обычной семейной перебранки. – Лучше подумай, о чем я тебе вчера говорил. Приглядись, найди еще двух баб почище, надо ясли открывать, хоть продых какой по женской части получится. Ребятня вон совсем уморила мать, который раз жалуется.
– Не понесут у нас детей в твои ясли, – словно про себя подумала Ефросинья. – Сроду у нас такого не бывало.
– Почему же не понесут? Не бывало, так будет. – Разговаривая, Захар кончил бриться, завернул бритву и помазок в сухую суконку и сунул на место, за большую продолговатую икону в переднем углу.
– Говорят, в ясли отдашь, потом и не увидишь детишек. Заберут, в одну колонию со всего району сволокут. Чтоб они ни отца, ни матери не знали, а только власть.
– Доберусь до этих языков, кто поповские слухи пущает, не поздоровится.
– От Варечки слыхала…
– Ну и дура! Вот неразумное помело! – вскипел Захар. – Вот я ее в город куда надо разок сгоняю, какого-нибудь парня посмелей проводить верхом пошлю, сразу язык укоротит-то, ведьма брехливая!
– А ты не очень-то заносись, Захар, – подняла на него глаза Ефросинья. – Нам не один год с народом жить, детям твоим еще придется.
Поглядев на жену, Захар внезапно коснулся ладонью ее затылка, провел по плечу и быстро ушел; Ефросинья придвинулась к окну и проводила его взглядом; ну что ж, она любила его той нерассуждающей бабьей привязанностью, когда все, что он делает, хорошо и нужно зачем-то; она отошла от окна успокоенная, но Захар, которому в этот день предстояла поездка в город с кучей всяких вопросов, вовсе уж не был спокоен, как показалось Ефросинье. Он меньше всего думал о себе и о дочери Поливанова, в его глазах это было делом житейским и простым, никого больше, кроме его бабы, не касающимся; он по-прежнему мучился потому, что в селе все упорнее ползли слухи о другом. Кто-то намеренно мутил воду, сеял слух, что в ссылку вместе со всеми должны были идти старики Поливановы с семьей, что послабление им выпало от Захара, и выпало не случайно, а Пырьевы, мол, должны были остаться в селе, а все получилось не так, как должно было получиться, и причиной всему называли председателя, спутавшегося с дочкой Поливанова и жрущего у него самогон и сало.
Захар не раз принимался перебирать в уме всех, кто мог бы по злу на него заниматься таким паскудным делом. Захар знал, что долго все это в узком кругу села не удержится и перехлестнет дальше, в район, и лучше уж самому сделать первый шаг и все по-своему объяснить. От этого решения он повеселел и, разговаривая в душной конторе с мужиками о том, на какое поле нужно прежде всего валить навоз, под пшеницу или под коноплю, он все таил под рыжими усиками, отпущенными последний месяц для солидности, тихонькую усмешку; что ж вы, черти бородатые, думал он, глядите на меня, как на висельника, ничего я у вас не отнял, никого не обидел, а вот темной злобы у вас на меня хоть отбавляй. И все потому, что промыкали жизнь по своим углам пугливыми тараканами, только с собой да с бабой, да и то кулак к носу – не проговорись по бабьему своему уму. Он поглядел в глубоко запрятанные глаза бригадира Юрки Левши, с которым вот уже битый час толковал, сколько возов навоза положить в норму на день, и, согласившись именно на десяти, хотя раньше настаивал на двенадцати, надел полушубок, взял кнут и рукавицы и, сказав, что едет в город по вызову к начальству, вышел из конторы, завалился в козыри – легкие санки со спинкой, специально для праздничных выездов; молодой жеребчик, по кличке Чалый, отобранный у богачей Макашиных, красиво выгнул длинную шею и, легонько всхрапнув, с места взял размашистой рысью, бросая из-под копыт комья сдавленного снега. Контора находилась в дальнем краю села, и Захару пришлось проехать чуть ли не по всей улице, за ним увязалась чья-то рыжая собака, со звонким лаем она проводила его далеко за село, норовя бежать на уровне с мордой Чалого; Захар посмеивался и подсвистывал, дразня; но собака, притомившись и высунув язык, отстала.
Вдоль дороги, особенно в низких местах, возле мостов, стояли старые, густые даже без листвы, ракиты; уж никто и не помнил, когда их посадили. Снегу успело намести много, у зарослей кустов сугробы лежали косо и отливали под низким солнцем стеклянной прозрачной синью; в двух или трех местах Захар заметил заячьи следы, а километрах в пяти от села дорогу перешла волчья стая; Захар попридержал Чалого и внимательно посмотрел след. Захар ехал, ни о чем определенном не думая, в полушубке и валенках было тепло, хотя мороз стоял звонкий, даже глаза стыли. Кончался декабрь, и Захар подумал об этом как-то вскользь; пройдет несколько дней, начнется еще один год, новые планы и заботы. Он заехал в райземотдел, отдал бумаги, подготовленные счетоводом Мартьяновичем, часа три походил по разным присутственным местам, договорился о гвоздях и скобах, о конных сеялках и двухлемешных плугах и сразу заторопился к Брюханову, секретарю райкома, человеку, которого он хорошо знал, уважал и молчаливо, по-мужски, любил.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104